А директор детского дома, облокотившись о шлагбаум, курил «Беломорканал». Он провожал Сергея в Баку.
Поезд подошёл неожиданно, остановился лишь на какую-то долю минуты и, едва он успел сесть в вагон, уже шёл почти полным ходом. В общем вагоне было полупусто, от голых светло-коричневых полок неуютно пахло дальней дорогой. Сергей смотрел в раскрытое окно по другую сторону купе. Смотрел в степь: празднично освещенная золотисто-алыми полосами восходящего солнца, она летела ему навстречу, словно будущее. Сергей с малых лет тянулся к технике, с четвёртого класса начал строить радиоприёмники, позднее водил детдомовский трактор и прочно завоевал себе положение основного технического специалиста среди сверстников. За отличную учебу и поведение был оставлен в детском доме до окончания десятого класса и вот теперь директор сам провожал его к новому рубежу жизни…
Алимов встал освеженный сновидением, словно купанием в лесной запруде, той детдомовской запруде, где вода была всегда холодна и чиста в тени вековых ясеней.
Позавтракали они втроем: Сеня, Алимов, Слава, как одна семья.
XXXVII
Сергея Алимовича неприятно поразило то, что его не пригласили в комиссию по шестому блоку, бесцеремонно обошли, и теперь дело повертывалось таким образом, что он вроде был тут ни при чём, более того, на него ложилась вина за бетонную смесь шестого блока.
«Ладно, — утешал себя Алимов, — в конце концов важен результат, важно, что блок будет вырублен». — Шагая сейчас рядом с Сеней и Славой к котловану, он думал о том, что все-таки победил и это главное. — «Еще несколько таких побед, и они станут со мною считаться. Все даётся в борьбе, — думал Алимов, щурясь на яркое утреннее солнце, — Все даётся в борьбе…» И думая так, он ощущал в себе большие силы для этой борьбы и был уверен во многих будущих победах. На душе было легко, и всё вокруг казалось необычайно красивым: белёсые горы, зелень аула, сверкающая махина кабель-крана, даже обочина дороги с чахлой пыльной травой. У входа в котлован их догнала Станислава Раймондовна.
— Иду смотреть пятьдесят пятую трещину, ту, что на вашем злополучном блоке.
— Правда?! — Алимов радостно хлопнул в ладоши. — А мы идём начинать работы по вырубке шестого блока.
— Все-таки решили вырубать? — взглянув на Сеню, Станислава Раймондовна тонко улыбнулась. — Я думаю, это к лучшему.
Сеня промычал что-то вроде «кто его знает» и сделал вид, что засмотрелся на дальние зелёные горы.
— А вы, Владислав, куда решили ехать поступать: в Москву или в Ленинград?
— Не знаю, еще не решил.
— Поезжайте в Ленинград. Остановитесь у моей сестры.
Слава смутился, пробормотал:
— Спасибо!
— Чего там спасибо! Сегодня же приходите ко мне, я дам вам адрес и рекомендательное письмо. Не пожалеете. Ленинград — такой город! — При слове «Ленинград» загорелое морщинистое лицо Станиславы Раймондовны осветилось детским восторгом.
— Станислава Раймондовна всех агитирует за Ленинград, — засмеялся Алимов.
Они вошли в тоннель. По стенам сочилась вода, на потолке висели гирлянды малярийно-желтых электрических лампочек. Здесь было так прохладно, что показалось, они вошли в воду.
— Нет такого закона, извините! — гулко рванулся из глубины тоннеля визгливый голос Святкина. Все звено было уже в сборе.
— Ребята, — глухо сказал Сеня, — надо рубать…
— A-а… И тебя они купили! — закричал Кузькин. — Быстро! Молодец!
— Это не частная лавочка, а государственное дело, — энергично начал Алимов, — сами напартачили, сами должны вырубать. Есть решение комиссии, вы об этом прекрасно знаете.
— Чхал я на все комиссии! Мы не ишаки! — крикнул Кузькин. Взвизгнул Святкин:
— Нет такого закона, извините!
Слава тронул Фёдора за рукав брезентовой робы, сделал глазами знак — мол, поддержи Алимова! Но Фёдор безучастно отвернулся.
— Мухтар, — дрогнувшим голосом сказал Алимов, — скажи хоть ты, я же всё объяснил.
Мухтар молча потупился. В тишине стало слышно, как трещит цоколь в какой-то из лампочек над их головами.
— Товарищи, — в разговор вступила Станислава Раймондовна, — я, можно сказать, человек к вашему делу непричастный. Но я все-таки хочу сказать, что вы неправы. В районе шестого блока ожила очень серьёзная трещина. Разве вы хотите катастрофы? Ну, скажите, кто из вас хочет катастрофы? Я понимаю, что тяжело, обидно, но другого выхода нет.
— Надо рубать, — сказал Сеня. Он не спеша надел руковицы, взял отбойный молоток и пошёл к дальней стене блока. Словно подводя черту под разговором, загрохотал в Сениных руках отбойный молоток.
— Поддержи Алимова! — крикнул Слава на ухо Фёдору.
— Ладно, — сказал Фёдор. — Разве дело в Алимове? Просто людям обидно за всю эту кашу. Они не машины.
Вскоре в тоннеле заработало четыре отбойных молотка: Сенин, Мухтара, Фёдора и Алимова. Кузькин и Святкин сидели на штабеле крепежных досок и курили.
Тяжелый отбойный молоток бился в непривычных руках Алимова, словно большая рыба, которая вот-вот вырвется, но он держал его цепко и старался изо всех сил.
Когда после обеда Слава снова заглянул в тоннель, там было тихо. Только рвался визгливый голос Святкина:
— Нет такого закона, извините! Я двадцать лет, извините, по тоннелям. Вполне можно не через пятьдесят, а через семьдесят сантиметров шпуры делать, я головой отвечаю! Как корова языком слижет — и всё в порядке!
Теперь все пятеро сидели на штабеле крепежных досок. Обсуждали, как лучше рвать бетон взрывами и как построить работу таким образом, чтобы сделать её в максимально короткий срок.
— Я думаю, Святкин прав, — сказал Фёдор, — через семьдесят сантиметров можно. Так у нас дело пойдет в полтора раза быстрее.
— Мы им еще покажем настоящий рекорд! — подняв кулак, горячо воскликнул Кузькин.
— Ладно уж, сиди, — с улыбкой сказал Сеня.
— А что, — сказал Мухтар, — будем работать, как надо! Главное — не рекорд, а чтобы скорее — наш блок всю стройку задерживает.
— Ого, сколько вырубили! — Слава оглядывал стены блока. — Вот это да!
— Ещё начать и кончить, — усмехнулся Фёдор. — Но дело не в этом. Ночью можно будет взрывать потихонечку. А утром уберём, вывезем и — снова. Как-то надо придумать, чтоб время зря не шло. Чтоб ни минуты даром.
Слава с удивлением отметил, что голос Фёдора окреп, налился силой. По всему было видно: Фёдор берет дело в свои руки. Все происшедшее с шестым блоком и в особенности работа сегодняшнего дня переломили в нём что-то, опрокинули барьер, заслонявший его от жизни.
XXXVIII
Оставаться у Бориса они больше не могли. Не могли потому, что в больших и маленьких жертвах, которые они ежеминутно приносили, не было смысла, потому, что Боря, во имя которого все эти жертвы приносились, был глубоко несчастен. Вечерами Борис дома не бывал. Боря ждал его, напряженно прислушиваясь к шагам на лестнице, не сводя с дверей глаз, и, почти всегда не дождавшись, в тоске и слезах засыпал. Он никогда не спрашивал мать, почему нет отца. Он давно понял, что мать и отец совершенно не интересуются друг другом, что присутствие отца угнетает мать: даже с Олежкой она перестает разговаривать. Боря любил мать, любил отца, а они ненавидели друг друга. Почему? Этот вопрос больше всех других волновал и тревожил мальчика. Он не мог понять причины этой ненависти, как всё непонятное, она пугала его, будила бесконечные вопросы. Он многое знал, о многом дагадывался, многое помнил по рассказам бабы Кати. Он чувствовал, что в прошлом у матери и отца было что-то запретное, стыдное, была тайна. Боря никогда не слыхал, чтобы мать и отец говорили друг другу обидные слова, но их угрюмое молчание давило его тяжелым грузом.
Когда Боря еще лежал в больнице, Борис все бегал, все хлопотал, чтоб усыновить его — это тогда казалось ему главным. «Мой сын и — Чередниченко! Отсюда все неприятности. Боря должен быть Болотовым. Как только Боря станет носить мою фамилию, все сразу изменится в лучшую сторону». Когда документы были оформлены и Боря Чередниченко стал называться Борей Болотовым, в жизни Бориса ничего не изменилось. Правда, ему было приятно открыть свой паспорт и прочесть: «Сын — Борис Болотов», но чувство это скоро притупилось, перестало будить радость.
Не изменилось ничего и в жизни маленького Бори, разве только ему нравилось, когда Борис говорил:
— Мы с тобой — Болотовы…
Потом Борис стал носиться с новой идеей: останься они с Борей вдвоем — все было бы иначе. Но эти мысли у него скоро выветрились; выветрились, как только сыну купили коляску. Борис понял и ничего не мог с собой поделать: на людях он стеснялся увечья Бори. Теперь у него была новая идея: если бы не тётя Катя да Олежка, всё ещё можно было бы поправить… Но как сказать об этом Оле?
Когда Борис решал идти домой сразу после работы, он выпивал два стакана вина. Потом добавлял еще один, думая: «Уж сегодня я скажу Ольге, что у меня прав больше, пусть отправляет бабу Катю с крикуном к Фёдору, а мы заживем своей семьёй». Он решительно звонил в дверь, на звонок выходила тётя Катя. Она же наливала ему тарелку борща. Боря заявлял, что будет обедать второй раз с отцом. Ольга не показывалась — сидела в другой комнате с Олежкой, строгая и неприступная.
Как-то в один из последних вечеров Борис пришёл особенно пьяным и до поздней ночи изливался Боре в своей любви, говорил, что, останься они втроём, зажили бы на удивленье и зависть — отец, мать и сын! Боря попробовал заступиться за брата, которого горячо любил.
— А чем нам Олежка мешает? Он, знаешь, как улыбается! И ручки тянет!
— При чём здесь Фёдоровский выродок?
Этих-то слов и не могла вынести Оля. Любовь братьев была главным источником её гордости, её надежды. Она быстро вошла в комнату Бориса.
Что она могла сказать сыну, как забрать его из пьяных объятий отца, как оградить его душу?
— Оля, иди к нам! — Борис протянул к ней руки. Сын сжался, ожидая ответа матери.
— Ты, Борис, пьян, вот и говоришь слова, которых завтра будешь стесняться.