Мир тесен — страница 49 из 61

ишь, Гриша, как мы знатно живём. Не квартира, а люкс — две комнаты, кухня, ванна, туалет — одно удовольствие. Живи — не хочу! И служба у меня приличная, и пенсия ничего. Ну, давай, давай пошевеливайся! — обернулся он к Дарье Семёновне. — Смотри, Гриша, она речи лишилась, а ты, шельмец, говоришь, стариком стал, а сам, небось, действуешь, а? Ха-ха! Да что ж вы руки друг другу не подадите? Да ты садись, Гриша, садись. Вот на диван-кровать садись. Не бойся, что новый, для такого гостя, как ты, не жалко. Ладно, не буду вас смущать, поищу музыку, музычку, музычоночку, — суетливо потирая пухлые ладони, бросился он к радиоприёмнику. Включив приёмник, ловко отыскал «музычоночку» и открутил на всю катушку — он обожал всё громкое.

«Жил да был чёрный кот за углом», — сотрясая квартиру, заорал радиоприёмник.

Тяжелая, жуткая ненависть сдавила горло Дарьи Семёновны. Ненависть, что в молодости била её, словно тропическая лихорадка. Приглушенная каждодневной суетой, заботой о том, как и чем накормить большую семью, бесконечными хлопотами о детях и внуках, болезнями, усталостью, ненависть молодости снова вспыхнула в ней с прежней силой. В первый же год замужества упала с её глаз пелена; она не знала не только настоящего, но даже выдуманного счастья. Евгений Евгеньевич оказался не тем человеком, за которого себя выдавал. Кичливый и трусоватый позёр, столкнувшись с первыми же реальными трудностями, почувствовав всю суровость и ответственность революционной борьбы, он отошёл от неё, прикрываясь громкими фразами о том, что он, отец детей, не может рисковать своей жизнью, потому что это самая жизнь принадлежит теперь не ему, а его детям. В первый же год замужества у неё родились близнецы — двое сыновей, а ещё через полтора года — дочь. В это время умерла первая жена Евгения Евгеньевича, и Дарочка заставила его поехать в детдом и забрать троих его детей. Так шестерых и воспитывала, стараясь всех любить ровно. Шестерых боялась осиротить… Всю жизнь только и делала, что ограждала их от отца. Дети — это было её государство, смысл жизни. И все шестеро выросли хорошими, добрыми, стоящими людьми. Все шестеро, и свои и «чужие», пошли характером, как говорил Евгений Евгеньевич, «в мамочку». Когда они были маленькие, он их тиранил по пустякам, а когда выросли, стал заискивать перед ними. Все дети его не любили, но никто из них открыто не высказывал своей непрязни. Одна лишь Катенька, внучка, не скрывала от деда своего презрения, хотя он лебезил перед нею больше, чем перед всеми другими, заискивал и всячески угождал ей. Катенька была, пожалуй, единственным человеком во всей жизни Евгения Евгеньевича, которого он любил искренне, любил умильно; и угождать ей, и унижаться перед ней ему доставляло высшее наслаждение.

Дарья Семёновна думала, что годы уже потушили эту ненависть к мужу, отцу её детей, деду её внуков, она думала, что её душа за столько лет страданий уже заслужила покой…

И вот, все опрокидывая и сметая, снова пришла эта дикая ненависть и смяла все чувства, все другие движения души.

Раздался звонок, и Дарья Семёновна, так ничего и не сказав Грише, поспешила в переднюю. Как всегда, метеором влетела Катенька.

— Бабушка! Бабушка! Ты по алгебре пятерку получила! Не веришь? Честно слово! Наша Валентина, ну, не сердись, Валентина Петровна, говорит: «Катя Гальченко, оказывается, у вас при желании уравнения получаются не хуже, чем стихи». Видишь, а ты говорила, что я хвастунья. А она говорит: «Не умаляйте своих способностей». А я говорю: «Это бабушка мне помогла». А она говорит: «Не может же ваша бабушка до сих пор помнить алгебру, она до пенсии учительницей музыки была, а не математики». А я ей говорю: «Помнит, она зато гимназию кончала». А она говорит, вот умора: «Передайте своей бабушке, что я ей пятерку по алгебре поставила». А меня Нинка за фартук тянет: «Катька, молчи!» А я Валентине говорю: «Спасибо, передам, а мне что же поставите?» А она: «На этот раз буду доброй, подели пятерку с бабушкой пополам». А я ей… Ой, кушать хочу! Умираю. Сегодня у нас вечер, бабушка! Тоже мне! Ты совсем меня не слушаешь! Опять дед довёл, да? Умничал и хвастался, или придирался, что денег много истратила, в свой кондуит расходы записывал? «Ты торговаться не умеешь. Мясо можно было взять дешевле», — подражая голосу Евгения Евгеньевича, передразнила Катенька. — У, ненавижу! Уже один его кондуит в мусорку выбросила, и этот сейчас полетит. Там люди? Кто такие? Гриша? Какой Гриша? Гриша Марков? Тот — твой и Катенькин, настоящий? Гриша, тот самый… Ой, как интересно! Гриша Марков! Почему же ты мне сразу не сказала, — зашептала девочка. — Ой, я боюсь туда идти! А как же ты, бабушка, как же ты? А я, дура, думала, дед довёл, тоже мне. Я же тихо говорю, там приёмник орёт, ничего не слышно! Ты ему дашь прочесть Катенькин, тётин Катин дневник, как она там хорошо о нём писала? Ой, я его сейчас увижу, мне страшно. И тебе, да? Бабушка, родненькая, я тебя очень, очень люблю, больше всех люблю. Я всё понимаю, всё!

Диван-кровать, на которой сидел Григорий Васильевич, стояла у самой двери в переднюю, и, хотя радиоприёмник орал, что было мочи, Гриша всё слышал в полуоткрытую дверь — всё от слова до слова. Голос девочки был так похож на забытый голос Катеньки. И он обрадовался её приходу так, будто пришла та Катенька. Катенька! Она его всегда выручала и сейчас выручит. Избавит от тяжелого смутного чувства, которое сейчас испытывал он. Ему казалось, что Дарочка давным-давно умерла, и сейчас он своими руками раскрыл её могилу — было смутно и холодно, ноги дрожали, он ощущал, как по ребрам скатываются холодные капли пота.

Дверь открылась шире, и порог переступила робкая, пунцовая от смущения девочка. Следом за нею, тяжело ступая, вошла Дарья Семёновна.

— Вот, Гриша, познакомься с моей внучкой Катенькой.

— Какой он ей Гриша, он ей дедушка! — вмешался Евгений Евгеньевич. — Ха-ха! Смотри, Гриша, не влюбись в мою внучку!

Но на Евгения Евгеньевича никто не обратил внимания.

Опустив ресницы (Евгений Евгеньевич никогда не видел свою внучку такой), Катенька стояла перед Григорием Васильевичем. Подняла глаза и припала к его плечу, всхлипнула, быстро наклонилась к его руке и покрыла её торопливыми благодарными поцелуями. Григорий Васильевич и руки вырвать не успел, как Катенька, ещё громче всхлипнув, уже выскочила из комнаты.

— Подумаешь, нежности развели! Сбегаю коньячку купить — пять звёздочек.

— Что вы, Григорий Васильевич, верно, коньяк не пьёт, нам бы лучше винца сухого, сухое хорошо чрезвычайно, — посоветовала Ганечка.

РАССКАЗЫ

ХОЛОСТАЯ ЖИЗНЬ

Когда Антонов по несколько дней не звонил Наде, совесть его не мучила и сердце, бывало, не шелохнулось ни разу. Ему казалось в порядке вещей: звонить ей, когда захочется, и приглашать её, когда захочется. Он думал, что не любит Надю. И не от того, что она плоха, а потому, что он уже не способен любить.

У Нади был муж двадцати пяти лет, её ровесник, о котором она говорила: «Господи, хоть бы раз в жизни сказал одно сложно подчинённое предложение! А то все: «Я пошёл. Я телевизор. Я пива. Я спать». И ещё у Нади был сын Андрейка, она родила его в двадцать лет и очень любила. Когда ей становилось невмоготу в доме мужа, она забирала Андрейку и переезжала к своим родителям. На памяти Антонова, а они знакомы три года, таких переездов было четыре.

Когда в субботу Надя пришла по звонку Антонова в его холостяцкую квартиру на окраине старой Москвы, он, как всегда, мгновенно раздел её, и они обменивались новостями и пили коньяк уже в постели. Антонов привык, что такой натиск безумно нравится женщинам, и исполнял свой приём виртуозно.

— Слушай, Антонов, ты все-таки очень домашний, очень уютный человек, — говорила Надя, целуя его в предплечье, — окрутит тебя какая-нибудь, нарвёшься… Нет, ты жуткий тип! — Она засмеялась, блестя чёрными влажными глазами. — Двух слов не дал сказать — сразу в постель!

— Говори, кто тебе не даёт. Ещё выпьем? — Он налил коньяк в тонкие стаканы. — Жаль, закусить нечем…

— У меня в сумке яблоко, достань.

— Чего это я буду лазить по сумкам. В дамские сумки и дамские сердца заглядывать опасно — там можно такое увидеть! — Он прошлёпал босиком по тёмному, давно не чищенному паркету, открыл створку окна, принёс Наде сумку. — Идиот, целый день просидел с закрытым окном — думал, что открыто.

— Это невозможно! Ты опять голодный. Почему у тебя ничего нет?

— Я ждал тебя.

— И ничего не ел?

— Чай пил.

— Только чай?

— Да, но три раза.

— Я пойду схожу в магазин, — Надя привстала на подушках.

— Обойдёмся.

— Нет, не обойдёмся.

— Ужасно хочется апельсинов, — Антонов потянулся, поцеловал Надю в висок, в душистые мягкие волосы.

— А почему не купил?

— Купило притупило.

— Денег нет?

— Угу.

— Двадцать рублей на коньяк нашёл?

— Нашёл. Всего пятнадцать копеек осталось. Правда, апельсинов охота. Займи трешку. Схожу.

Надя дала ему три рубля. Антонов оделся, сказал ей:

— Лежи, не шевелись! — и отправился за апельсинами.

Золотисто светило заходящее летнее солнце, искрили троллейбусы, у пивной цистерны жадно дули на кружки страждущие, лоснящаяся дорога крепко пахла смолой и мазутом, длинноногие девушки шли в таких коротких платьях, что Антонов устал вертеть шеей, пока добрался до магазина.

Потом, когда они закусывали коньяк апельсинами, Надя сказала:

— Дай-ка я за тобой поухаживаю. — Она перегнулась через лежащего на спине Антонова, мягко касаясь грудью его груди, очистила апельсин, разломила его на дольки и разложила их веером на стуле, покрытом газетой.

— Зачем? — спросил Антонов хмелея. — Это что, признак хорошего тона — разламывать апельсин на дольки?

Ему вспомнилось, как однажды они с Надей были в гостях у его друга Игоря, и Надя, готовя на стол, разрезала на дольки много яблок и сделала много бутербродов с ветчиной и сыром. К концу вечера оставшиеся дольки яблок взялись ржавчиной, а бутерброды засохли.