Я поставил инструмент в сарае на бочку и день и ночь стучал деревянными палочками по звонким трубчатым ребрам. Единственное существо в этом мире, моя верная собака Пальма, понимала моё устремление стать музыкантом и, выступив на новогоднем концерте, поразить гордую Нору прямо в сердце. Моя верная Пальма приходила в сарай садилась напротив инструмента и, свесив красный мокрый язык на чёрные бархатистые губы, слушала.
Осиянный мечтой, я выбивал могучую заливистую дробь. В порыве переломил обе палочки, и пришлось выстрогать новые. В тех местах, где у меня получалось особенно выразительно, Пальма восхищенно подвывала и шевелила хвостом. Ах, Пальма, как я был благодарен ей в эти минуты!
Полтора месяца оставалось до Нового года, и я верил в успех.
Всё это было в тёплом городе, где не бывает зимы.
Однажды, на уроке физкультуры, мы играли в лапту. Маленький ворсистый мяч попал ко мне в руки. Оглядываясь, Нора бежала от меня. Её золотая коса дразнила и билась о плечики форменного коричневого платья.
Я хладнокровно прицелился и, широко размахнувшись, с восторженной силой запустил литой мяч.
Нора схватилась обеими руками за голову и упала на бок. Край платья подвернулся, и я увидел тонкую ногу в чулке, стянутую выше колена широкой зеленоватой резинкой, розовый просвет и голубое.
Игра остановилась. Все побежали к ней. А я стоял и чувствовал сладостное облегчение во всём теле, и руки дрожали от любви, и я улыбался, улыбался…
Нору подняли. Большой круглый синяк вспух у неё над глазом. А я всё улыбался чему-то совсем непонятному, могучему и упоительному.
В стае девчонок, заплаканная, ушла Нора. А я улыбался…
— Петлов, лазве мозно так бить? — сказал шепелявый физрук.
— Можно, — сказал я.
— Дикаль! Хулиган! Дикаль! — закричал физрук.
А я ушёл домой, даже не взяв портфеля: разве можно было зайти в класс, где могла быть она?
Придя домой, я вошёл в сарай и, взяв инструмент, изо всей силы ударил его об пол. Звонкие трубки разлетелись по углам. Пришла Пальма, понюхала трубки и не осудила меня — она всегда понимала хозяина.
Больше я не возвращался в эту школу. Я слышал, как бабушка объясняла соседке, что, наверно, мне нужно «пересидеть» годик, выждать переходный возраст. И бабушка дала мне отпуск до следующей осени. Я был очень благодарен бабушке и со следующей осени стал благопристойным мальчиком, а потом — благопристойным юношей.
Но больше уже никогда и никого мне не хотелось так сильно ударить мячиком.
ВПЕРЕД, ПЕТР ИВАНОВИЧ!
Родители уехали на мотоцикле встречать Новый год в город, а их оставили дома. Старому Ивану Ивановичу купили в сельпо поллитра, его правнуку, Петру Ивановичу, коробку конфет с голубой лентой, коту Фёдору ничего не купили. И уехали.
В комате было чисто и тепло, пахло сдобными пирогами и валерьянкой и ещё очень тонко и свежо хвоей — это в углу, на тумбочке, стояла маленькая елка, увешанная серебряным дождем. Петр Иванович, величаемый так прадедом за важность, сидел на разостланном посреди комнаты голубом стеганом одеяле и откручивал голову рыжему верблюду. Голова у верблюда была на резиновой пружине, и у Петра Ивановича не хватало силы её оторвать. Вокруг него по всему одеялу были разбросаны пузырьки из-под лекарств, десяток толстых и тонких книжек, розовый чернильный прибор с высохшими чернилами, раскрытая коробка конфет.
Кот Фёдор уже успел вылизать всю пролитую валерьянку и теперь хмельной, урча, катался по одеялу и ловил зубами свой хвост.
Прадед, Иван Иванович, склонив на грудь расчесанную к празднику бороду, сидел на голубом табурете у печки и тихонько посвистывал носом.
Неожиданно громко всхрапнув, Иван Иванович разбудил себя. Большими светлыми и странно пустыми глазами старик сначала поглядел на правнука и на кота, потом взгляд его поднялся к столу, накрытому для него заботливой невесткой, и, наконец, обратился к ходикам. Зелёные ходики на свежевыбеленной стене оттикивали последние часы старого года, сейчас они показывали половину девятого.
Старик поглядел на стол, на «Московскую», призывно мерцающую среди тарелок, накрытых белыми салфетками, и почувствовал, что у него нет больше сил бороться с дремотой и желанием…
— Можно бы подождать, да дитю спать время! — пробормотал он и, покачиваясь на усохших ногах, обутых в высокие цветные носки, подошёл к часам. Поддёрнул гирьку и обернулся к правнуку. Стоя на коленках, тот обеими руками держал Фёдора за уши и старался сесть на него верхом.
— Брощь кота мущить! — строго приказал Иван Иванович. — Пора праздновать!
Петр Иванович на секунду отвлекся от своего занятия, подняв прадедовски большие и светлые, но полные блеска глаза. Федор немедля воспользовался этим. Петр Иванович в последний миг пытался перехватить его пушистый темно-серый хвост, но опоздал — кот бросился под стол, а оттуда вспрыгнул на подоконник.
— Ма-а-а-а! — заревел обманутый Петр Иванович и тоже пополз под стол.
— Реви! Реви! Золотая слеза не выпадет! — утешил прадед.
Под столом было темно, и вдобавок мальчик никак не мог перелезть через поперечную перекладину, и поэтому заревел ещё громче. Прадед нагнулся, вытянул его из-под стола, посадил к себе на колени. Неожиданно увидев перед своими глазами накрытый стол, Петр Иванович смолк и позволил прадеду вставить себе в рот соску, болтавшуюся у него на груди на зелёной ленте в виде ордена.
Старик откупорил бутылку и налил маленький гранёный стаканчик.
— Ну-у-у! — почти грозно сказал он.
Фёдор прекратил умываться и почтителньо замер на подоконнике.
Петр Иванович выплюнул пустышку и потянулся испачканною чернилами рукою к бутылке.
— И откуда в тебе в такие лета стоко понятия! — ухмыльнулся прадед, подальше отставляя бутылку. — Старый годок, братец, проводим. Ты в этом году родился, и он всей твоей жизни главный и всего нашего роду козырный год, потому как опять же ты родился и вся наша фамилия дальше продвигаться будет, значит, путём тебя.
Петр Иванович самодовольно улыбнулся, словно понимал всё, что говорил прадед.
Иван Иванович по-молодецки, одним глотком, выпил водку.
— Фу-у-у! — подул перед собой, как на горячее. Наколол маленький огурчик, закусил. — Хороша-а! А, хороша-а!
Горячие токи разливались по его старому телу, будили медленную кровь.
В окошко с глухим шуршанием билась снежная замять и время от времени постукивала яблоневая ветка. От репродуктора, что на столбе у сельсовета, ветер доносил обрывки праздничной музыки. Старик выпил ещё стаканчик, стало совсем хорошо, молодо. Он почувствовал себя бодрым и веселым парнем на лугу…
— Восемьдесят четвертый годок! А? Слава богу, и руками и ногами владею! Стоко прожить при такой жизни — это тебе, Петр Иваныч, не шухры-мухры! Одних войнов скоко пережил, а? Пять штук!. Да хата два раза горела. Со всего роду сестёр, братьев, да и сынов один я остался. Спасибо, сынок мой последний, Егор, перед самой войной твоего отца произвёл на свет, а то бы и чего мы счас делали? — нежно гладя правнука по голове, говорил ему Иван Иванович.
Но скоро краткая хмельная бодрость обернулась тяжестью. Старик бормотал сиреневыми губами всё нескладнее и медленнее. Хотел ещё что-то сказать, но мысли его спутались и оборвались. Он склонил голову на плечо и уснул.
А Петр Иванович тем временем соскользнул незаметно с его колен на пол, выполз из-под стола на одеяло, разорвал книгу «О вкусной и здоровой пище», попробовал своими четырьмя зубами откусить ногу белому пластмассовому слону и, расстроенный неудачей, тоже уснул, уткнувшись лицом в ворох разрозненных листьев книги.
Хозяева спали. Тикали ходики. Фёдор, учуяв мышь, крался к старенькому шкафчику. Стукнула в окошко яблоневая ветка. Фёдор упустил добычу и ходил теперь по комнате хмурый, подняв хвост трубой, и глаза его мерцали недовольно. Проголодавшись, Фёдор мягко вспрыгнул на подоконник, а оттуда бесшумно перебрался на стол. Всё было хорошо — Фёдор уже нашёл тарелку с гусятиной и старался отодвинуть лапой крышку, которой она была накрыта, как вдруг Иван Иванович всхрапнул так громко, что Фёдор с испугу отпрянул в сторону, свалил вазу с мандаринами, и желтые шарики весело посыпались на лежавшего на полу Петра Ивановича.
— Стой! Стой! — вскрикнул Иван Иванович, подхватывая пошатнувшуюся бутылку. — У, щёрт! — погрозил он корявым пальцем Фёдору.
Вылез из-за стола, подошёл к часам. Они показывали половину двенадцатого.
Склонился над Петром Ивановичем, штаны у того как есть были мокрые.
«Надо бы и самому сходить…» — решил Иван Иванович. Надел остроносые литые калоши, вышел в темный коридорчик, нашарил рукой крючок, откинул. На дворе было светло от молодого снега и от луны, скользящей по бледному небу между чёрными яблонями. Ветер совсем утих, и недвижно, словно сеть, лежали на снегу по всему саду тёмно-синие тени от ветвей. Усадьба их была не огорожена и подходила к дороге. Иван Иванович прислушался: в разных концах станицы играли гармони, пели песни, визжали и хохотали, в ближних домах хлопали дверьми, а где-то совсем далеко лаяла собака, и казалось, сам воздух был напоён праздничной звонкой суматохой. Но вблизи всё было тихо. И он решил далеко не ходить.
— Дядя! Дядя! А как моего жениха звать?! — раздался вдруг от дороги звенящий девичий голос.
— Тьфу ты щёрт, и понуждаться не дадут! — пробормотал в сердцах Иван Иванович.
Три девчонки в одних платьицах приплясывали уже почти в усадьбе.
— Ванька!
— Ванька?! Ха-ха-ха! Ой, мамочка! Ха-ха-ха! — и побежали наперегонки, верно, к другому дому.
— Попростужаетесь, щерти! — крикнул им вслед Иван Иванович и повеселевший вернулся в комнату. — Штаны сменять ему надо, — думал он вслух. — Не дело в мокрых штанах Новый год встречать.
Он нашёл сухие чистые штаны и, встав перед правнуком на колени, едва снял с него мокрые, как тот проснулся и заревел. Прадед взял его, бесштанного, на руки и стал носить по комнате, раскачиваясь всем телом и напевая: