— К столу! Просим к столу!
Все сгрудились у дверей класса, где были накрыты столы. Таня не отпустила руку Славы, они сели рядом. Полетели в потолок пробки шампанского, прикрываясь ладошками, завизжали девчонки.
— Дорогу осилит идущий! — начал первый тост одноглазый завуч школы, прозванный «циклопом».
После недружного ура, стали чокаться, выпили и застучали вилками. Заиграл оркестр, снова начались танцы.
— Славка! — заговорщицки позвал длинный Гарька-Жердь.
Он завел Славу в пустой темный класс и запер дверь ножкой стула.
— По щучьему велению — по моему хотению! Р-раз! — Гарька выхватил из парты бутылку «Мускателя».
— Давай выпьем! — Распечатав бутылку, он до краев наполнил тонкий стакан, подал его Славе. Первый раз в жизни Слава выпил полный стакан крепленого вина и почувствовал, что у него одеревенели скулы.
С горькой, непривычной сигаретой в зубах он стоял потом в темном боковом коридорчике, взволнованно и пьяно думал о Гале. Хохоча, выбежали в коридор Гарька-Жердь и чернокосая девчонка из «параллельного» десятого. Не замечая Славы, Гарька стал целовать и тискать девчонку; вяло отбиваясь, она сникла у него на плече, Щемящее, сладкое смущение охватило Славу. Он незаметно вышел из коридора, открыл дверь на черную лестничную клетку, но и там стояла парочка. Словно все они сговорились поскорее расстаться с детством, со всеми его запретами: не пить вина, не целоваться, не курить. Тогда Слава смело пересек зал, положил руки на плечи просиявшей Тане и они закружились вместе со всеми.
Спустившись со второго этажа по широкой лестнице, щедро убранной увядшими ветками и цветами, они вышли в школьный двор. Таня взяла его пальцы в свои сухие горячие руки. Он почувствовал, что она дрожит, и эта дрожь передалась ему, толкала к ней. Слава взял обеими руками её пушистую голову, поцеловал в полураскрытые губы. Таня крепко обняла его и закрыла глаза. Он целовал мягкие губы, лицо, волосы, пахнущие травой и солнцем.
Захлопали двери парадного. У ворот зашумели.
— На море! Встречать рассвет!
Тихими, призрачными улицами пошли они к морю. Выйдя на берег, разулись. Холодок остывшего за ночь влажного песка доставал до сердца, и оно сладко вздрагивало.
— Солнце! Слава! Смотри, солнце! — крикнула Таня.
— Без тебя вижу. — Он снял брюки, не глядя швырнул на замусоренный песок белую рубашку и с разбегу бросился в море.
Вернулся домой в восьмом часу утра. Машинально разделся, лег и проспал до двух часов дня. Во сне они вместе с Галей собирали в поле ромашки, она, смеясь, убегала от него, тяжелое крыло волос билось о хрупкие плечи, закрывало лицо.
Проснувшись, он долго лежал не открывая глаз. Поднявшись с постели, почистил зубы и долго пил воду. Подошел к зеркалу платяного шкафа: губы были чужие, кривые, жесткие. Он вымыл их мылом и снова посмотрел в зеркало. Нет. Все равно казалось, что они не такие, какие были до первого поцелуя.
«Чужие губы, чужие случайные руки, кислое вино, горькая сигарета. Неужели все это и есть та самая взрослость? Куда же они спешили? Куда все они спешили?»
— На память, — чуть слышно сказал Слава, прижимая раскаленный уголёк сигареты к кисти левой руки. Он не охнул, он принял боль, как должное…
VIII
Шрам остался маленький, но приметный — белый, чуть вдавленный кружок. Слава погладил его и улыбнулся.
Поезд замедлил ход. Слава вышел в тамбур. В открытую дверь врывался запах угольной гари, лязг колес, холодный весенний ветер. В пепельно мрачном небе плыла над городом древняя крепость. Было четыре часа утра. Слава застегнул бушлат, потянулся всем телом, громко произнес:
— И дым отечества нам сладок и приятен!
— Малчик, не ставай фоферёк батьку в печку! — Заспанный, неопрятный проводник отстранил Славу от двери, сунул флажки под мышку; с лязгом откинулась маленькая железная площадка, открывшая ступени вагона.
«А у нас здесь гораздо теплее, и снега нет, — отметил Слава, спрыгивая на перрон. — Дома, наконец, дома! Интересно, почувствует ли мама, что я уже в городе? Сейчас она спит, на рассвете она всегда засыпает, даже когда ее мучит бессонница. Куда же пойти? О! Пойду в чайхану, базарная чайхана уже открыта. Главное — я дома, пусть мама выспится».
В чайхане было тепло, дымился пятиведерный никелированный самовар, сверкающим праздником отражались в нем электрические лампочки. На голубоватом оцинкованном прилавке стояло десятка три расписных фарфоровых чайников. Слава помнил длинные деревянные столы, колченогие табуреты, а теперь здесь стояли веселые стандартные столики на черных железных ножках, железные стулья, оплетенные цветными шнурами. Стены чайханы были расписаны треугольными горянками, горцами в квадратных папахах, нефтяными вышками и кистями винограда, похожими на египетские пирамиды.
На столах белели сахарницы с мелко наколотым рафинадом. В чайхане не подавали ничего, кроме сахара и чая. Здесь не курили не распивали спиртного даже из-под полы, здесь совершалось святое дело — чаепитие.
Осмотревшись, Слава прошёл к свободному столику. Народу было немного. Четверо пильщиков дров, на каждом из которых была ушанка с засаленным байковым верхом. Они опередили Славу минуты на три: он видел, как пильщики вошли в чайхану, цепляясь в дверях козлами. Теперь козла, пилы в брезентовых чехлах, топоры с мощными обухами и длинными отполированными топорищами лежали у стены, а перед каждым из пильщиков стоял расписной фарфоровый чайник.
Дальше, откинув на спинки стульев огромные овчинные тулупы, сидели продавцы картошки. Краснолицые и большеносые, они пили чай без вкуса, как воду, коротали холодное предрассветное время. В углу сидел базарный мясник, допивал третий чайник — опохмелялся.
Когда Слава сел за столик, чайханщик позвал официанта. В ту же секунду из-за голубой фанерной перегородки выскочил пожилой человечек в белой куртке поверх стёганки. Чайханщик налил из самовара в чайник. Человечек подхватил в одну руку чайник, в другую блюдце с армуд-истикэном[4] и почти бегом принёс их Славе. Здесь посетителя не заставляли ждать.
— Сагул[5], — сказал Слава, стараясь подчеркнуть, что он тут не чужой.
— Сенде сагъул[6], — улыбнулся человечек лисьим личиком и вытер руки о свою куртку. — Чем больше чая мы пьём, тем лучше становимся.
— Точно! — засмеялся Слава.
— Биринжи инсана къайдади.
Икинджи жана файдади.
Учунжи — бяс.
Дёрдёнжи — н’яс.
Чатун бешя — вур он бешя:
Чай не ди — сай не ди?![7]
— Буду дуть до пятнадцати, — засмеялся Слава и невольно вспомнил Сергея Алимовича, ведь их знакомство началось с этой же присказки. «Как там этот бородач на своей стройке? А вообще поехать туда было бы здорово. Здесь не так уж и далеко, каких-то двести пятьдесят километров».
— Ай, молодец! — расплылся в улыбке официант, польщённый тем, что Слава понял его без перевода.
Маленький армуд-истикэн обжигал пальцы. Чай был горяч, свеж и душист. Каждый глоток доставлял Славе истинное удовольствие, с губ не сходила улыбка: «Интересно, что мама видит во сне? Не буду думать о ней, а то ещё проснётся…»
Слава перевёл взгляд на пильщиков. Один из них снял ушанку, повесил её на спинку стула, вытер ладонью вспотевшую лысину. «Русский, по правую руку от него — азербайджанец, по левую — лезгин, а тот, что сидит ко мне спиной — горский еврей». Слава любил угадывать национальность того или иного человека, приучил себя к этому, начитавшись писательских биографий, и почти никогда не ошибался. О мяснике Слава знал, что он азербайджанец, чайханщик был персианином.
— Всё это чепуха! — сказал Слава вслух и подумал: «Проснулась мама или нет? Болван! Она меня ждёт каждую минуту, а я торчу здесь!» — Он вскочил, чтобы бежать домой, но стрелки часов показывали лишь двадцать минут пятого. «Нет, еще слишком рано. Как она обрадуется! Уходил в армию пацаном, а вернулся… Как она будет счастлива и горда! Я сначала не скажу ей ничего, а потом, как бы между прочим, выну книжечку и положу её на стол. Например, она выйдет на кухню, а я в это время положу книжечку на стол. Она вернется, увидит и вскрикнет: «Что это, Славочка?! А я так спокойно скажу: «Разве ты не видишь? Посмотри!» Улыбаясь, Слава расстегнул карман гимнастерки, вынул серую книжечку кандидата в члены КПСС, раскрыл её, как много раз раскрывал за эти дни, и стал придирчиво разглядывать фотографию совсем юного младшего сержанта. Фотография ему не нравилась, и это в который раз огорчило его.
Мысль о вступлении в партию ему подал подполковник, начальник связи дивизии. Как-то на больших ученьях Славу прикрепили сопровождать подполковника. Стояли двадцатиградусные морозы. «Воевать» было тяжело. За трое суток учений и «синие» и «зелёные» так устали, что буквально валились с ног и мечтали о казарме, как о манне небесной. Возвращались с учений глубокой ночью. Слава и подполковник ехали в тёплом кузове большой радиостанции, установленной на трёхосном грузовике. Подполковник спал на длинном, обитом дерматином ящике, в котором стояли аккумуляторы. Слава и ребята из экипажа радиостанции — на полу вповалку.
Вдруг машина встала на всём ходу, завизжали колёса, с телеграфного аппарата упала кружка с недопитым чаем, ребята покатились вперёд, друг на друга… Слава мигом натянул сапоги, еще не проснувшись толком, распахнул дверь кузова. Светила луна, равнина терялась в снегах.
— В чём дело? — спросил он, подбежав к кабине.
Шофёр и командир станции, такой же младший сержант, как и Слава, сидели молча.
— В чём дело?
— Вверх глянь, — с трудом сказал белый, как снег, шофер.
Над дорогой прогнулась линия высоковольтных передач, мощные опоры чернели узорными остовами, уходили в обе стороны вдаль, насколько хватало глаз. А у самой этой мохнатой линии вздрагивал тонкий блестящий прутик многометровой антенны.