Слава попытался закурить. Спички гасли под дождём. Чтобы не сорить у могилы, он складывал их в карман бушлата. Он до сих пор так и ходил в армейской одежде. Сигареты намокли, не раскуривались. Наконец ему удалось закурить, и с той минуты он курил, прикуривая одну сигарету от другой, засовывая мокрые окурки в мокрый карман. Потом сигареты кончились, погас последний огонёк, теплившийся в его ладони. Он вымок до нитки, и вода катилась по его горячему телу.
Натыкаясь на оградки и кресты, оступаясь на чужих могилах, он побрёл с кладбища и всё оглядывался в глубину его, где осталась могила мамы. Придя домой, упал на кровать, не раздеваясь, не снимая сапог, не зажигая света. Утром пришла Евдокия и вызвала «скорую помощь». Врач поставил диагноз: воспаление лёгких.
XII
Оля потеряла счёт времени. Она день и ночь сидела у сына в палате, часами не меняя позы, реагируя только на стоны Бори да на приход врача или сестры.
У головы Бори, у его бледного заострившегося лица, сидел большой Борис. С Ольгой они за это время не сказали друг другу ни слова. Когда мальчик первый раз пришёл в себя, он очень обрадовался, увидев отца:
— Ты больше не уйдёшь?
— Никогда, сыночек никогда! — горячо откликнулся Борис. В ту минуту он даже был готов усыновить второго, ещё не родившегося Олиного ребёнка, только бы Боря остался с ним.
Оля терпела присутствие Бориса как необходимость. Всем её существом владело одно желание — любой ценой вырвать сына из рук смерти.
Борис часто тайно разглядывал раздавшуюся в кости, покрупневшую Олю, ее огрубевшее, покрытое коричневыми пятнами лицо, искал в своей душе прежние чувства к ней и не находил их. Перед ним сидела чужая женщина, ее присутствие раздражало его, поднимало в груди тяжелую волну озлобления на весь белый свет. «Все у меня не как у людей. Сын нашелся… горе такое… Я бы ни за что не отдал его, но она отнимет… видно, придется согласиться… а если нет? Нет, нет, я ни за что не отдам его, я буду бороться! Я не виноват, что все годы он рос без меня, не виноват!»
Они учились на первом курсе сельскохозяйственного института. Им было по восемнадцать лет.
Стоял серый промозглый день с дождем и ветром. Оля, Борис и еще двое их сокурсников возвращались из института в общежитие. У ворот базара, прямо на асфальте, сидел одноногий старик в ватных штанах и мокрой от дождя грязно-белой сорочке, в длинном вырезе которой синела голая грудь. Рядом с нищим лежала засаленная суконная фуражка. Оля и его товарищи положили в фуражку по монете. У Бориса не было ни копейки. Он на секунду замешкался, а потом снял свою новую стеганку, надел её старику на плечи и пошел прочь. Видно, от растерянности нищий даже не поблагодарил его.
— Дурак! — сказали ему в один голос приятели. — Он же пропойца, этот нищий! Он пропьёт стеганку.
Борис улыбнулся им в ответ. Незаметно для ребят Оля горячо пожала его руку…
Ему вспомнился ненастный вечер со снегом и дождём. Они гуляли с Олей по улицам города.
— Сегодня особенный день, подумай, вспомни, — просила Оля.
Они проходили мимо винницы.
— Тогда, может, зайдём, отметим? — усмехнулся Борис.
— Что ты?! — испугалась Оля.
— Недаром тебя на курсе зовут «восемнадцатый век»; винница же пустая. Если юбилейная дата, надо отметить!
— Не смейся.
— Ну, ты как хочешь, а я замёрз, пойду выпью стаканчик. Я сейчас. — Борис вошёл в винницу. Подняв воротник своего лёгкого пальто, спрятав озябшие руки в карманы, Оля осталась ждать его на улице.
Он вернулся, выпив залпом три стакана сухого вина.
— Ну, теперь дело пойдёт веселее. Что сегодня: день рождения твоей бабушки или ты впервые надела туфли на шпильках?
— Какой ты грубый, — вздохнула Оля. — Помнишь, в прошлом году мы возвращались из института, шли через базар, у ворот, прямо на асфальте, сидел одноногий нищий и дрожал от холода, ты снял свою новую стеганку и надел ему на плечи…
— Была такая глупость. Я всю зиму мерз в пиджачке, под майку газетами обворочивался.
— Глупость? — удивилась Оля. — У тебя в тот миг были такие глаза, такие глаза, как у святого!
— Прямо Христос, — рассмеялся Борис. — Но все-таки почему этот день для тебя единственный и неповторимый?
— Ты не догадался, — Оля отвела со лба вьющуюся прядь и сжала виски, — ты ничего не понял?
«Она же любит меня! Любит… Вот почему ведёт себя так странно — молчит, вздыхает… Дурак, как я раньше не догадался!» Он остановился и крепко обнял Олю, пытаясь её поцеловать.
— Ты пьян! — отшатнулась она. — Пьян и хочешь поцеловать меня первый раз?!
— Ах, я неприятен вам пьяный? Вы не можете разрешить себя поцеловать простому смертному студенту? Вы ждёте принца и алые паруса? — Он повернулся и быстро пошёл прочь.
— Боря! Пожалуйста, не сердись, Боря, я не хотела тебя обидеть. — Оля догнала его, взяла за руку.
Борис вырвал руку.
— Оставь, мне надоела твоя святость. Пусти. Святоша, «восемнадцатый век», морально устойчивая! — И ушёл.
Целый год они не разговаривали. Он часто ловил на себе её печальные взгляды. Его веселил и злил её постный страдальческий вид. Его тогда интересовали девчонки, с которыми всё было просто, легко.
Они заканчивали третий курс института. После летней сессии их послали на практику в один совхоз.
Скучно было в селе, а Оля от степного ветра так похорошела, что ни один человек не проходил мимо, чтобы не оглянуться. Однажды вечером они сами не заметили, как по широкой пыльной улице ушли в степь. Звенели кузнечики, так звенели, что, казалось, крикни во всю мочь, и всё равно за их звоном никто не услышит твоего голоса.
Земля остывала, и замлевшие днём травы пахли сильно и пряно. Они подошли к полотну железной дороги, сели на насыпь. Оля была первым человеком, с кем он мог легко и долго молчать. Она сама положила голову на его плечо, тихонько поцеловала рукав его белой рубашки, подняла лицо, прижалась к его колючей щеке.
Любил ли он Олю? Или был под обаянием её любви, её женской прелести? В селении все были уверены, что они «живут». Но это была неправда. Борис с каждым днем становился всё раздражительнее и злее. Ему казалось, что она водит его за нос, собирается женить на себе.
Однажды директор совхоза предложил Борису рассчитать: можно ли, не переделывая помещения, установить электродойку на дальней ферме. Борис согласился, работы там было дней на пять. В тот же вечер он ушёл на ферму. Оле нарочно ничего не сказал: «Пусть помучается, побегает, поволнуется». Первые двое суток Борис провел на ферме легко, а потом стало скучно. Всё, что ещё вчера казалось милым, начало угнетать его. Утром четвертого дня проснулся, открыл глаза, и сердце замерло — прямо на него смотрели сияющие Олины глаза. Никогда в жизни не был он таким счастливым, как в ту секунду. Ему стало сладостно и жутко… прошла секунда, другая, третья, и Олины сияющие глаза растаяли в прозрачном, чуть розовом воздухе. Он даже головой встряхнул — сам себе не поверил. Кругом было пусто. Рыжий теленок взбрыкивал через двор. До позднего вечера раздумывал Борис: идти или не идти к Оле. Ферма уже опустела, доярки разошлись по домам. Наконец он решил, что надо идти. Пошёл в сторожку погасить керосиновую лампу, только прикрутил фитиль, а сзади:
— Борис!
— Оля! Пришла…
— Борис, что случилось? Все у меня спрашивают, куда ты делся, а я знаю меньше всех! — И, припав к дверному косяку, она заплакала громко, как маленькая. Он бросился к ней, обнял, стал гладить по плечам, по голове, бормотать какие-то слова утешения.
— Я сегодня уже ни есть, ни работать не мог-г-гла! — всхлипывала у него на плече Оля. Потом утихла.
Они сели на топчан, застеленный старым, засаленным байковым одеялом, и долго молчали.
— Я чем-нибудь провинилась перед тобой, да? Ты меня больше не любишь? — спросила она вдруг очень серьезно.
Чувство радости, охватившее Бориса, когда он увидел Олю, за эти минуты успело притупиться, смешалось с тщеславным и холодным ощущением власти над нею.
— Это ты меня не любишь, — сказал Борис. — Когда любят, то ведут себя не так. А это жалкая игра в любовь. ЗАГСа ждёшь?
Даже в тёмной сторожке он различил, какой неестественной бледностью покрылось её лицо.
— Уже поздно, пойдём, я провожу тебя в селение, — стараясь быть «каменным» сказал Борис.
— Нет, я останусь с тобой, я никуда не пойду.
Он обрадовался, но в ответ равнодушно пожал плечами.
…Оля, Оля! Он не знал, что одна ночь может так преобразить человека, так изменить весь его облик. Утром он увидел перед собой ту и не ту Олю. Глаза её углубились, опоясались тёмными кругами и так засверкали, что в них было неловко и страшно смотреть. Теперь он понял, что это не пустые слова, когда про какого-нибудь человека говорят: «Его глаза жгли огнём». Оказывается, так бывает на самом деле. Каждый раз, когда он встречался с Олей взглядом, её глаза обжигали его.
Волосы у неё как-то закурчавились за одну ночь, стали, казалось, тяжелее и гуще, а черты лица тоньше и одухотворённее. Она была неестественно бледной. Как побледнела тогда в сторожке, так краски и не возвращались к её лицу. Некрашенные нежные губы, белые зубы и лёгкое дыхание, напоминающее запах молодых початков кукурузы. Этот чуть уловимый аромат кружил ему голову. На губах Оли блуждала улыбка. Что бы она ни делала, что бы она ни говорила, губы продолжали улыбаться чему-то своему, о чем только знали они одни.
Уже высоко поднялось солнце, а он всё лежал и лежал в траве. Лежать в траве было так сладостно, так приятно… Рядом сидела новая Оля, которую он разглядывал с тайной неловкостью и страхом. Слишком необыкновенной была она. Оля смахивала с лучистых глаз капли слёз, что одна за другой повисали у неё на ресницах, и улыбалась.
Хорошо, что ночью они не остались на ферме, а ушли в степь. На этом настояла Оля. Ушли на их насыпь, возле бегущих, блестящих под светом луны рельс.
Вот недалеко по рельсам прогромыхал пассажирский поезд. Оля замахала капроновой косынкой. Молодая, похожая на Олю девушка, высунувшись в окно, ответно помахала ей белым платочком. Как две сестры они обменялись приветствиями. В небе кружил коршун, заливались жаворонки и молчали уставшие от трудной ночи кузнечики. Большая лёгкая стрекоза со стеклянными крыльями села Оле на колени. Борис потянулся схватить стрекозу.