Пангерманизм не признавал права народов на независимость, он хотел быть главным и единым вождем и господином всех. В пылу воинственности он заявлял, что идеалом является многонациональное государство, и Австро-Венгрия с Германией были живыми образцами такого государства; не забываю в этом случае и русского государства, формировавшегося в значительной степени по прусскому образцу. Союзники объявили право всех народов на независимость, народов не только больших, но и малых; следствием этой программы является Лига Наций, завершающая демократические идеалы, как они были формулированы в Америке, частично и осуществлены.
Немцы отвергли естественное право и заменяли его правом историческим. Хотя Кант и признается руководящим философом, но его склонность к естественному праву и Руссо была отвергнута, как и весь идеал гуманности. Историческое право при помощи дарвинизма было превращено в теорию механической эволюции, дающей успех сильнейшему: война и ведение войны становятся божественными институциями. Прусский милитаризм употребил теорию английского естествоиспытателя для усиления своего военного аристократизма, провозглашающего главным догматом так называемой реальной политики, что каждое право родится из власти и силы, причем власть и сила, как правило, отождествляются с насилием[9]. Немецкий народ объявлен народом прирожденных господ.
Разницу между старой и новой Германией сами немцы иногда формулируют следующим лозунгом: Беймар – Потсдам? Гете – Бисмарк? Кант – Крупп?
Опруссачение всей Германии было прежде всего политическое; прусская теократия воспользовалась упадком германской империи, пережитками католической теократии и захватила Германию и Австрию своей твердой и единообразной военной и гражданской организацией. С течением времени пруссачество стало контролировать все культурные попытки и сделало из Германии империю внешнего порядка, как я уже ее характеризовал в «Новой Европе».
Последствия опруссачения сказываются не только в политике, но и в немецкой философии, науке, искусстве и, конечно, теологии. Когда руководящие лица и сословия народа начинают полагаться на власть и насилие, тогда начинают пропадать симпатии, люди теряют интерес к чувствам и мыслям своих ближних, а чужих так и совсем, ибо для всяких сношений со светом достаточно государственного механизма, команды, кулака; тогда перестают свободно мыслить и возникает ученость без живых идей.
Вот объяснение великих ошибок и ложных шагов немецкой истории и немецкого мышления до и во время войны; Бисмарк и его насильническое обращение с близкими ему людьми – вот тип такого пруссака, стремящегося к господству. Это развитие я изобразил бы схематически так (после предшествующих объяснений это допустимо):
Гете – Кант – Фридрих Великий Гегель
Мольтке – Бисмарк – (Вильгельм II) – Лагард – Маркс – Ницше.
В Гегеле я вижу синтез Гете и Канта и антиципацию Бисмарка; он принял прусскую идею государства как главного выражения национальности и общества вообще, своим пантеизмом и своей фантастикой он составляет переход от Гете и Канта и их всемирности к пруссачеству и его механизму, материализму и насильничеству. Недаром Гегель был в самом начале теологом – он и в этом отношении формулировал основы прусской теократии; Бисмарк и Вильгельм непрерывно проповедывали Бога, но, конечно, прусского Бога. Гегель своим «абсолютным идеализмом» служил авторитарности прусского государства, он отказался от гуманизма и всемирности Гете и Канта и дал основу для теоретического и практического насильничания. Бисмарк и бисмаркизм вполне поглотили Гете – прусское государство стало непогрешимым вождем народа и его духовных и культурных стремлений.
Маркс превратил пантеизм и абсолютный идеализм Гегеля, пройдя философию Фейербаха («человек есть то, что он ест»), в материализм и принял механизм прусской организации и государственности (всемогущий централизм), несмотря на то что подчиняет государство экономическим отношениям. То, что во время мировой войны немецкие марксисты, несмотря на свой социализм и свою революционность, приняли без критики прусскую политику и были так долго вместе с пангерманцами, происходит из их методической и тактической родственности. Недемократический взгляд о необходимости больших экономических единиц соответствует прусскому стремлению к сверхчеловеку. Сам Маркс судил о славянских народах не иначе, чем Трейчке или Лагард.
Ницше из уединения солипсизма бросился к дарвиновскому праву сильнейшего – «белокурый зверь» оснует царство новой аристократии и церкви одновременно; христианская теократия будет заменена теократией сверхчеловека.
Антитезу Гете и Бисмарка, Канта и Круппа я понимаю не в смысле дуализма парсов – психолог может найти некоторые характерные элементы прусского «реального политика» и в Гете, и в Канте.
Правильное немецкое расчленение было бы таково: Бетховен – Бисмарк! В Бетховене видим немецкого гения, нисколько не опруссаченного: корни его художественного творчества – в чистом, настоящем вдохновении, и музыка его идет из сердца в сердце, как он сам сказал при каком-то случае. Его Девятая симфония – это гимн человечности и демократии, – вспомним, как он прямо выругал веймарского олимпийца за то, что тот не умел держать спину несклоненной перед сильными мира сего. А этот единственный «Фиделио»! Лишь у Шекспира можно найти подобную сильную любовь жены и мужа; во всей мировой литературе нет примера такой сильной и чистой супружеской любви – до сих пор и лучшие поэты занимались лишь романтической стадией добрачной любви. А в «Missa Solemnis» Бетховен дал свое восторженное религиозное Верую, верование современного человека, поднимающегося над наследственными церковными формами до вершин, почувствованных лишь наиболее зрелыми душами нашей эпохи – Гайдн, правда, укорял его, хотя и дружески, за то, что он не верит в Бога… К Бетховену я бы присоединил его великого учителя Баха с его религиозной музыкой; в философии я бы указал Лейбница. Стремление Лейбница к соединению церквей естественно выплывает из монадологической системы, из его основного понимания мировой гармонии; пангерманские шовинисты могли бы увидеть в этом гуманном стремлении влияние славянской крови Лейбница. Я в Лейбнице вижу продолжателя платонизма, хотя и с сильными зародышами субъективизма, доведенного до чрезвычайных размеров Кантом и его последователями.
Мне очень жаль, что я недостаточно образован музыкально, чтобы проследить немецкий дух в блестящем ряде великих музыкантов – Бах, Гендель, Глюк, Гайдн, Моцарт, Бетховен и др. (Шуберт, Шуман). Но и в музыке было выражено пруссачество – Рихард Вагнер является гениальной синтезой декаданса и пруссачества.
Великолепная, прекрасная и благородная немецкая музыка не захватила достаточно крепко сердце народа – пруссачество действовало сильнее.
Немецкое мышление после Канта и в значительной мере благодаря самому Канту сбилось с пути. Кант противопоставлял односторонностям английского эмпиризма и особенно скептицизму Юма односторонний интеллектуализм мнимого чистого творческого разума; он построил целую систему априорных вечных истин и этим начал свою эту фантастику немецкого субъективизма (идеализма), необходимо ведущего к солипсистическому одиночеству и эгоизму, аристократическому индивидуализму и насильническому сверхчеловечеству; Кант, бывший против скепсиса, возникшего из противодействия теологии метафизике, вернулся в конце концов – и в этом по примеру Юма – к этике и построил мировоззрение на моральном основании, но его наследники схватились за его субъективизм и под именем различных идеализмов отдались произвольной конструкции целого мира.
Этот метафизический титанизм необходимо вел немецких субъективистов к моральному одиночеству; фантастика Фихте и Шеллинга породила нигилизм и пессимизм Шопенгауэра; титаны раздражаются, иронизируют – а раздражение с иронией и титанизм являются contradictio in adjecto и, наконец, приходят в отчаяние. Гегель и Фейербах ищут прибежища в государственной полиции и материализме, благодаря чему спасаются от метафизической фантастики; они подчиняются прусскому капральству, которое ярко выразил уже Кант своим категорическим императивом. Немецкие университеты стали духовными казармами этого философского абсолютизма, завершенного идеей прусского государства и королевства, обожествленного Гегелем; Гегель для государственного абсолютизма под названием диалектики и эволюции создал маккиавелизм, основанный на непризнании принципа contradictionis. Право производится из власти и насилия. Ницше и Шопенгауэр отвергают эту преемственность, но лишь на словах, в действительности же как раз Ницше стал философским проповедником гогенцоллерновских выскочек и пангерманского абсолютизма.
Гегель объявил не только непогрешимость государства, но и единоспасительность войны и милитаризма; Лагард и его последователи сочинили для пангерманизма философию и политику, которые и были поражены во Франции; за прусскими полками пала философия, проповедывавшая: уничтожить поляков (ф. Гартман), разбить упрямые головы чехов (Момзен), стереть вырождающихся французов и надутых англичан и т. д. – прусский пангерманизм был опровергнут войной. На вопрос: Гете или Бисмарк, Веймар или Потсдам – война дала ответ.
Отвергая односторонность немецкого мышления, которому положил начало Кант, я не хочу сказать, что немецкая философия, все немецкое мышление ошибочны, не хочу сказать, что они слабы, поверхностны, неинтересны; нет, это интересная и глубокая философия, но глубокая потому, что не могла быть и не была свободной. Это схоластика, вроде средневековой, данная готовым, заранее установленным официальным кредо. Как прусское государство и пруссачество вообще, так и немецкая философия, немецкий идеализм абсолюстичны, насильственны, неправдивы, они заменяют величие свободного, объединяющегося человечества колоссальной и своего рода грандиозной постройкой вавилонской башни.
Противопоставление Гете – Бисмарк я почувствовал весьма остро на своем личном развитии. Начиная со средней школы, я был в немецких школах, целый ряд своих произведений я писал и публиковал на немецком языке, я знал хорошо немецкую литературу; она естественно была для меня более доступна, чем другие литературы. Гете стал одним из моих первых и главных литературных учителей; рядом с Гете я увлекался Лессингом, Гердером и слегка Иммерманом. Шиллера как человека за его ха