Мировая революция. Воспоминания — страница 57 из 93

рактер я любил больше, чем Гете, но как поэту-художнику и мыслителю я отдавал преимущество Гете. Его безмерный эгоизм – вот золотой мост к прусскому пангерманизму. Уже по этим именам видно, что я не принимал, подобно французской, и немецкую романтику, которой, конечно, не мог изображать, но которая для меня не была главным культурным, а скорее переходным элементом; меня также отталкивали ее реставрационные и даже часто реакционные стремления.

Следил я и за новейшей литературой, довольно много читал, а главным образом изучал развитие драмы прямо в театре; но французская и английская литературы были мне ближе – в них современный человек может больше найти.

Гете был для меня меркой для всех литератур – также и для нашей – той меркой, которую он установил сам своим требованием и программой мировой литературы; его главное произведение – «Фауст» – дает его преемникам в Германии и всюду правдивым анализом современного и особенно немецкого человека главную и руководящую задачу: преодолеть фаустизм. Преодолеть художественно то, что хотел философски Кант, преодолеть скепсис, субъективизм, пессимизм и иронию, преодолеть насильничество сверхчеловека (слово «сверхчеловек» идет от Гете или, по крайней мере, им узаконено).

Немецкие литературные критики считают по праву, что новая литература начинается от Геббеля. Геббель анализирует пореволюционные условия жизни, он вырастает в эпоху реакции, он видит ее насквозь; он попал под ее влияние постольку, поскольку слишком по-гегелевски переоценивает государство, которому чрезмерно приносится в жертву индивидуум: он понимает государство чисто по гегелевски, а потому не симпатизирует революции (1848), не смотря на то что усиленно бунтует против тогдашнего общества, – однако в его бунте чувствуется какая-то нерешительность. Он хорошо постигает социальные проблемы эпохи и морального перелома, который происходит в аристократическом и буржуазном обществе; он много размышляет о самоубийстве; женский вопрос, вопрос отношения женщины к мужчине, проблему любви он преподносит нам в различнейших формах. Но как раз здесь проявляется эта особая нерешительность: он отвергает старый взгляд на женщину, но одновременно боится впасть в крайность эмансипационного движения.

Эта нерешительность является уделом переходной эпохи и проявляется у Геббеля не только во взглядах, но и в его искусстве. Он решительный драматург, театральный реалист, но в нем еще есть значительная доля романтики; он прямо наслаждается всем, что необычно, проблематично. Для него характерно, как он дает новый смысл и объясняет по-иному исторические фигуры (Юдифь). Художественная нерешительность главным образом заметна на его лирике; он пишет стихи, но в них нет истинной лирической поэзии, слишком много рефлексии. В этом отношении его нельзя сравнивать с Гете. Меня вообще интересовало отношение Геббеля к Гете; прежде всего тем, как он сделал титанизм, так сказать, государственным, выводя перед нами Олоферна, Ирода и др. Это узкий, грубый, я бы сказал, прусский взгляд. Что касается формы, то мне кажется, что он подражал классицизму Гете, по крайней мере в своих позднейших драмах он приближается художественно к Ифигении. Геббелем я занимался сравнительно много еще потому, что он жил в Вене, где я нашел еще живые следы его деятельности. Мне казалось, что на этом немце с севера можно как раз проследить пагубное влияние Австрии – Вены. В Вене меня театр привел к австрийским поэтам, особенно к Грильпарцеру: на нем можно изучать меттерниховскую Австрию и ее роковое влияние на великих людей – хотя бы вот на нашем соотечественнике Штифтере. Автобиография Грильпарцера является убедительным документом. Это австрийство я видел и на Раймунде, Бауэрнфельде и Анценгрубере – а прямое влияние Вены на Нестрое. Все они писали с австрийскими оковами на руках. Грильпарцер чувствовал Вену как Капую духа, а для Анценгрубера Австрия была убийцей духа.

Из австрийских поэтов меня весьма привлекал Ленау, особенно своей переработкой Фауста. Интересовало меня у австрийских поэтов и то, насколько и как их привлекали чешские темы (у нас полемизировали с Грильпарцером и Геббелем). Своим декадентским эпосом привлекал внимание Гаммерлинг.

Само собой разумеется, что я читал романы Гуцкова, Шпильгагена и др., тогда популярных. До известной степени меня интересовал А. Штерн и его позднейшие романы, в которых он метко критикует опруссаченную новую Германию после 1870 г. и ее безидеальность. Я любил так называемых реалистов О. Людвига, Г. Курца; но Г. Фрейтаг мне не нравился.

Сильно меня интересовал Гейне, но больше всего с политической точки зрения. Ко всем этим я бы мог присоединить еще Берне и молодых немецких радикалов вообще.

Я здесь не хочу давать обзор новейшей немецкой литературы, но лишь в грубых чертах характеризую мое к ней отношение. Под прусским и габсбургским абсолютизмом, в особенности во время меттерниховского режима после революции, не развивалась свободная, вольная литература; самые большие таланты поддавались реакции (Геббель) или были ею сломлены (Грильпарцер); более мелкие неудовлетворенные люди часто довольствовались схоластическими протестами и революцией à la Штирнер и Ницше; Гейне удалился во Францию, Р. Вагнер помирился с империализмом и его внешним блеском. Позднейшая литература даже слишком гладко принимала новый и новейший курс или же ютилась в аполитическом уединении – прусская победа ослепляла.

Чрезмерность и безвкусие немецкого натурализма, а потом декадентства, модернизма, символизма и всячески называемых литературных категорий, несвязанность импрессионизма и беспомощное самовозвеличивание так называемого экспрессионизма соответствуют моральному кризису и упадку нового общества после 1870 г. За этой-то новой литературой я зоне следил из Праги; постоянное сопоставление ее с нашим чешским творчеством и с французской, английской, американской, скандинавской и русской литературами убеждало меня в действительном кризисе немецкой культуры, в ее распадении, недостаточности, слабости. Этим объясняются и чрезмерные влияния скандинавов, русских и французов, а также и постоянные попытки вернуться к старикам, особенно к Гете. Г. Гауптман является для меня представителем такого слабосильного усилия. Прекрасный анализ этих немецких Детей своих немецких Отцов дает уже Вассерман в своих довоенных романах («Die Masken Erwin Beiners») или в наше время один из вождей экспрессионизма Эдшмид.

Экспрессионизм является по преимуществу немецким; это немецкий субъективизм, а потому он уже заранее осужден. Экспрессионисты являются не чем иным, как глашатаями кантианства, собственно говоря, неокантианства и субъективизма à la Ницше. Экспрессионистический поэт и критик Паульсен (едва ли случайность то, что он сын кантианца Паульсена) объясняет нам, что поэт в себе имеет уже готовые формы (термин Канта), а мир дает ему лишь семена, из которых в душе вырастают деревья и целый мир. Итак, – субъективизм со всем его абсурдным насильничеством. Паульсен верно говорит, что экспрессионизм в основе немецкое явление.

Я не клевещу на немцев, говоря, что их литература во время войны была грубо шовинистической, качественно и количественно на том же уровне, что и немецкая публицистика и журналистика, гнавшие в Берлине так же, как в Вене и Будапеште – всех в войну. Штильгебауэр (я его читал в английском переводе), потом Унру и еще немногие были исключением, как и Ферстер, Шюкинг, Ниппольд, Грелинг и др.

Как деталь приведу, что я умышленно следил за Эльзас-Лотарингской школой; меня интересовало, как в ней (например, у Флаке) проявляется влияние французских соседей – удивительная комбинация парижской упадочности и «приватдоцентской» учености.

В своем первом труде «Самоубийство как массовое общественное явление современной цивилизации» (1881) я пытался объяснить удивительный и страшный факт, что в новую эпоху, начиная с конца XVIII века, всюду в Европе и в Америке как раз у образованных, именно наиболее образованных народов растет количество самоубийств; это достигает такой степени, что о склонности к самоубийству приходится говорить, как о патологическом состоянии современного общества. Эта склонность современного человека к самоубийству находится в связи с увеличивающимся психозом.

Подробным анализом причин и мотивов отдельных самоубийств я был приведен к познанию, что главной побудительной, а часто и решающей причиной самоубийства является ослабление характера из-за потери веры. В исторической перспективе современная склонность к самоубийству и состояние психоза являются последствием переходного состояния и невыработанности нового мировоззрения и недостаточной организации на нем основанного общества.

Средневековая католическая теократия утвердила в целом христинском свете единое мировоззрение и соответствующий ему моральный и политический режим; но католическая теократия в Новое время – тем-то оно и ново! – падала и падает: научная, философская и художественная революции, политическая и социальная революции характеризуют переход от Средних веков к Новому времени. Юм и-Кант, скепсис и попытка преодолеть скепсис – вот два глашатая новой эпохи. Эпоха, очевидно, переходная, стадия духовной и моральной анархии: установившийся, всеми признанный авторитет церкви пал, должен был пасть из-за своего абсолютизма, из-за преждевременного, искусственного и насильственного установления всеобщего мировоззрения и политического режима. В противовес этому духовному абсолютизму по всей линии вспыхнула революция, в самой церкви и помимо церкви. Всеобщее единение, вселенскость, длительная вселенскость не могут быть диктуемы, вынуждены, они должны быть достигнуты свободным соглашением на основании опыта и разума. Человек возмутился и взбунтовался против непогрешимости, абсолютизма и инквизиторства; так развился революционный, чрезмерный индивидуализм и субъективизм, ведущий к солипсизму и эгоцентризму, т. е. к духовному и моральному одиночеству, к всеобщей анархии вместо прежней вселенскости: скепсис, критика, ирония, отрицание и неверие подавили веру и способность верить, человек стал беспокойным, непостоянным, изменчивым, нервным; при значительной энергии, часто искусственно увеличиваемой, он впадал в утопизм, при постоянном искании и предприимчивости он был обманут, постоянно обманут; идеалист бросался в наслаждения, но не находил удовлетворения; так распространялся пессимизм не только теоретический, но и практический – нерадостный взгляд на жизнь и неудовлетворенность, недоброжелательность и отчаяние, а отсюда же усталость, нервность, психоз и склонность к самоубийству.