Позднее дома я обработал этот набросок подробнее, в особенности подробно анализировал выдающихся лиц новой эпохи, как-то: Руссо, Гете и т. д., и более точно формулировал различные духовные направления. Быть может, издам ту работу особо, здесь же достаточно этого наброска, чтобы хоть какая ни есть гармония моей книги не была нарушена несоразмерно обширной главой.
С такими и подобными мыслями приближались мы 29 ноября к английским берегам: на пристани мне снова напомнили военными и политическими почестями, что я являюсь властью, то же самое было и на лондонском вокзале. В тот же вечер я встретился со своими дорогими друзьями-помощниками, супругами Стид и Сетон-Ватсон.
Какая разница в политическом положении в декабре 1918 г. и в мае 1917 г., когда я покидал Лондон и отправился в кругосветное путешествие! Но забот не убавилось, исчезли кой-какие старые, пришли новые…
Я пробыл в Лондоне неделю (до 6 декабря), использовав время для посещения знакомых (Барроус, лорд Брайс, Гайндман, Юнг, леди Педжет и др.), особенно же публицистов, с которыми я был в сношениях.
На ленче, устроенном Бальфуром, я встретился с избранными политическими личностями: лордом Мильнером, Черчилем и др., а также с секретарем короля, который лично в это время не был в Лондоне. Говорилось, само собой разумеется, о политической ситуации, окончании войны и задачах наступающих мирных переговоров. Как раз в этот день (29 ноября) немцы предложили союзникам проект создания комиссии, которая бы исследовала, кто виноват в войне. Усиленно интересовались Россией и нашими легионами в России и в Сибири; это особенно интересовало лорда Черчилля. Ему нравилось, как я подавил без насилия большевистскую агитацию в Киеве. Невольно во время наших разговоров я сравнивал английских государственных деятелей Бальфура, Гладстона и др. с немецкими; какая разница взглядов на мир и общество, какая разница истинно конституционализма и парламентаризма и этого, слава богу, вымирающего русско-прусско-австрийского царизма! С Бальфуром я говорил больше о философии религии, чем о политике.
В ожидании мирных конференций, я посетил некоторых политиков и чиновников, особенно Министерства иностранных дел, которые, по всей вероятности, могли принять участие в переговорах о мире: это были Тайрель, Кроу, Гардинг и др. Я посетил тоже старых знакомых: сэра Джорджа Кларка и др. Не забыл я и отдельных послов.
Тут же мне пришлось столкнуться с первым характерным дипломатическим недоразумением: свержение статуи Марии в Праге было для Ватикана доводом обратить внимание на это событие в Лондоне. Я не знаю, в какой форме это было сделано, т. к. официальной ноты об этом я не получил. Я не знал подробностей, но был уверен, что это было прежде всего следствием политического, а ни в коем случае не религиозного возмущения; я так дело и объяснил. Я ведь знал, как часто раньше требовали устранения этой статуи, которая считалась памятником нашего поражения у Белой Горы.
Политические события на материке развивались далее благодаря поражению центральных держав. Припоминаю впечатление, произведенное переходом немецкой границы английскими войсками (1 декабря). В тот же день немецкий кронпринц отрекся от своих прав на прусскую и императорскую корону. Александр сербский принял в руки бразды правления, и сербо-хорватско-словенское государство осуществилось.
В Лондоне я получил более подробные сведения о последних днях Австрии; особые сообщения относительно того, как австрийцы использовали присутствие наших делегатов в Женеве, привез мне мой личный курьер. Некоторые их агенты и австрофильские дипломаты пытались говорить с делегатами и узнать их политический образ мышления. Кажется, что некоторые члены нашей делегации не увидели западни и обрисовали перед австрийскими агентами картину нашего положения; говорилось главным образом о разнице во взглядах у меня и Крамаржа и могущих быть из этого последствиях; в Вену были посланы сообщения о нерешительности действий некоторых делегатов по отношению к Австрии. Но д-р Бенеш принес с собой из Парижа ясность и определенность; противники очень хорошо это заметили. Само собой разумеется, что я известия принимал cum grano salis. Но эти сведения припомнили мне мое положение в нашем политическом мире до войны, а также то, что я должен считаться с тем, что люди редко меняются до основания: «президент, быть может, – но без партии», «идеалист», «больше философ, чем политик» и т. д.; забудут ли все и во всех партиях эти разнообразнейшие споры и распри, не воскреснет ли старая ненависть? Я взвешивал весьма хладнокровно все за и против и пересматривал правила своего поведения; я не раз пересматривал группы людей, с которыми мне будет необходимо вести переговоры и совместно работать, я знал различные лица и многих довольно хорошо; вышла бы довольно толстая книга, если бы я записал тогдашние свои размышления, она была бы интересна, и уверен, что даже поучительна. Я не сомневался в том, какие политики необходимы для нашего обновленного государства, и не сомневался, что в принципиальных и основных вопросах не буду и не должен никому уступать; но над всеми личными антипатиями я поставил основательный крест. В Париже я сведения, о которых говорю, кое-чем дополнил, главным образом из наших газет, сообщавших о перевороте.
В Париже (куда я приехал 7 декабря) я сделал свой первый официальный визит президенту Французской Республики Пуанкаре, чтобы поблагодарить его устно за всю ту помощь, которая была оказана Францией и им лично; я видел его еще раз на официальном обеде.
После визита президенту я отправился к нашему войску в Дарнэ; я произвел смотр и пробыл в их среде несколько часов. На обратном пути в Париж я написал черновик своего первого послания. Я также посетил раненых в госпитале.
Как в Лондоне, так и в Париже с утра до вечера я делал и принимал визиты. Весьма сердечно был я встречен министром Пишоном, когда приехал к нему с визитом; такой же прием ждал меня у ряда политиков и политически выдающихся личностей, как, например, у председателя палаты депутатов Дешанеля, у Клемансо и др.
Я еще лично не знал Клемансо, но он меня интересовал уже много лет, а во время войны я следил за его деятельностью на пользу армии. Я познакомился с некоторыми из его знакомых, и они мне рассказывали, что в начале войны у него был довольно пессимистический взгляд на исход мировой войны и на Францию вообще. Тем более меня чисто психологически занимал факт, как при таком скептицизме он мог энергично работать не только для себя, чтобы этой работой преодолеть свой скептицизм и пессимизм, но, конечно, и из преданности к Франции. Конечно, есть скептицизм и скептицизм! Уже ранее Клемансо занимал меня не только речами и парламентскими выступлениями, но и своей литературной деятельностью, своим романом (Les plus forts) и своей философией истории (Le Grand Pan), в которыхтак рельефно выступал его так называемый скепсис. Вначале он нам не слишком симпатизировал; австрийская и венгерская пропаганда распространяла слухи, что он австрофил. Когда стало известно, что он станет во главе правительства (это произошло 16 ноября 1917 г.), то некоторые французские газеты заимствовали из мадьярских газет сообщение, что новый премьер будет на стороне мадьяр, потому что его дочь вышла замуж зa мадьяра, а брат женат на венке. Его энергичное и серьезное выступление в афере Сикста не оправдало мадьярских надежд. Некоторое время он не был согласен с моей политикой в России и с тем, что я не пошел с армией в Румынию; тем более мне было теперь приятно слышать, что он допускал, что ход событий доказал мою правоту. Кроме того, ведь именно сам Клемансо уже в декабре 1917 и в январе 1918 г. заключил с д-ром Бенешем договор о легионах.
Судя по упомянутым сообщениям об австрийских и австрофильских выступлениях в Швейцарии во время Женевской конференции и еще после нее, я предполагал, что у австрофилов был доступ к самому Клемансо; лично с Клемансо я не хотел говорить об этом и старался иными доступными путями точно и верно определить положение. Я еще вернусь к этому вопросу.
Интересной фигурой в тогдашней политике был Вертело; не только как политический деятель – он стал правой рукой Клемансо, – но и как политический наблюдатель мирового политического развития. Мы разобрали все важнейшие вопросы, касающиеся послевоенной перестройки Европы и Ближнего Востока. Важно было то, что он последовательно стоял за исключение Турции из Европы, как это было в первоначальном плане всех союзников.
Я возобновил сношения с журналистами и публицистами (Говен и др.) и, конечно, с академическими кругами, прежде всего с проф. Дени.
В Париже как раз был полковник Гауз, с которым я мог продолжать наши разговоры о войне и будущем мире; он уже знал д-ра Бенеша, приглашенного на конференцию о перемирии, на которой Гауз защищал взгляды Вильсона о ненужности дальнейшей войны. Вспоминаю также покойного американского посла В.Г. Шарпа.
В английском посольстве я встретился с английскими знакомыми и друзьями; с лордом Дерби я познакомился лишь теперь. В Париж приехали также Стид и Сетон-Ватсон.
Как всегда, мы очень легко договорились с посланником Весничем; с доктором Трумбичем мы обстоятельно обсудили предстоящее сотрудничество с югославянами.
Тогда же в Париже мы более подробно сговорились о форме так называемой Малой Антанты; сначала я вел переговоры с Таке 1онеску, а он уже потом привел Венивелбса. Судя по тогдашнему положению, мы представляли себе дело в виде тесной связи с югославянами, поляками, румынами, а также с греками, у которых после Балканской войны был дружественный договор с сербами. Мы ясно сознавали, однако, затруднения, которые нас ожидали, особенно же некоторые территориальные вопросы, которые касались, в частности, югославян и румын. Мы решили, что для дальнейшей совместной работы мы подготовим себе почву уже на мирных конференциях. Идея Малой Антанты была, как говорится, в воздухе. Совместная работа с румынами и поляками в России, близкие сношения с югославянами во всех государствах в течение всей войны и общая деятельность, как, например, конгресс порабощенных народов и организация Среднеевропей