(Осторожно поглаживает живот).
— Не знаю, сколько таких клиник по всей родине. Наверняка недостаточно. Нас так мало, молодых женщин, способных к деторождению, кто не стал жертвой наркотиков, СПИДа или восставшей мрази. Наш правитель сказал, что сейчас величайшее оружие русской женщины — это ее утроба. Если подобное означает, что я не буду знать отцов своих детей или…
(Она на миг опускает глаза).
— …или самих детей, то так тому и быть. Я служу родине, служу всем сердцем.
(Она ловит мой взгляд).
— Вы удивляетесь тому, как такое существование соотносится с нашим новым фундаменталистским строем? Никак. Все эти религиозные догмы — для масс. Дайте им опиум, и пусть успокоятся. Вряд ли кто-нибудь из руководства или даже церкви действительно верит в то, что проповедует. Только один человек, старый отец Рыжков верил, пока его не сослали подальше. Он больше ничего не мог предложить, в отличие от меня. Я рожу для родины еще хотя бы пару детей. Вот почему со мной так хорошо обращаются и не затыкают рот.
(Мария кидает взгляд на полупрозрачное зеркало за моей спиной).
— Что со мной сделают? Когда я перестану приносить пользу, мне будет больше лет, чем выпадает прожить средней женщине.
(Показывает зеркалу средний палец).
— Они хотят, чтобы вы все это услышали. Вот почему вас пустили в нашу страну, позволили записывать интервью, задавать вопросы. Вас ведь тоже используют, понимаете? Ваша задача — рассказать вашему миру о нашем, показать, что случится со всяким, кто вздумаете нами шутки шутить. Война вернула нас к истокам, напомнила, что значит быть русским. Мы снова сильные, нас снова боятся, а для русских это значит только одно: мы снова в безопасности! В первый раз почти за сто лет мы можем согреться в оградительном кулаке Цезаря, и я уверена: вы знаете, как по-русски будет «Цезарь».
Бар почти опустел. Большая часть клиентов отправлена домой своим ходом или унесена полицией. Последние ночные служащие убирают сломанные стулья и разбитые стаканы, вытирают лужи крови с пола. В уголке какой-то южноамериканец очень душевно и очень пьяно напевает «Асимбонагу» Джонни Клега в интерпретации военного времени. Т. Шон Коллинз рассеянно мурлычет себе под нос пару куплетов, потом опрокидывает стопку рома и делает официанту знак принести еще.
— Я помешан на убийстве, лучше сказать не могу. Вы, наверное, думаете, что теоретически все не так. Они ведь уже мертвые, значит, я на самом деле не убиваю. Чушь собачья: это убийство, и это адреналин. Конечно, я могу по-всякому обзывать довоенных наемников, ветеранов Вьетнама и Ангелов Ада, но сейчас немногим отличаюсь от них, от победителей джунглей, которые так и не вернулись домой, даже будучи дома, или от хреновых бойцов Второй мировой, которые отдавали свои «мустанги» за наркоту. Ты живешь в таком напряжении, что все остальное кажется смертью.
Я пытался вписаться, остепениться, завести друзей, найти работу и сделать что-то для восстановления Америки, но не мог думать ни о чем, кроме убийства. Я начал изучать шеи людей, их головы. Думал: «Гм, у этого парня наверняка крупная лобная кость, надо стрелять в глаз». Или: «Хороший удар по затылку мигом уложит эту цыпу». Я видел выступление нового президента, Отморозка — Иисусе, кто я, черт возьми, сам такой, чтобы называть отморозками других? — и перебрал в уме не меньше пятидесяти способов его прикончить.
Вот тогда пришлось завязать, не только ради себя, но и ради окружающих. Я знал, что однажды переступлю черту, напьюсь, ввяжусь в драку и потеряю контроль. Знал: если начну, то не смогу остановиться, поэтому сказал всем «пока» и присоединился к имписи. Название, кстати, как у южноафриканских войск специального назначения… «Имписи» на языке зулусов означает «гиена», зверь, избавляющий от трупов.
Это частное подразделение, никаких правил, никакой бюрократии, поэтому я и предпочел их регулярным многонациональным войскам. Мы сами выбираем себе часы работы и оружие.
(Кивает на нечто, похожее на заостренное стальное весло, лежащее рядом).
— Поувенуа — достался от маорийского брата, который играл за «Олл Блэкс» до войны. Сукины дети эти маори. Тот бой у Холма Одного Дерева, пять сотен маори против половины мертвяков Окленда. Поувенуа тяжела в обращении, даже если она из стали, а не из дерева. Но это еще одна прерогатива солдата удачи. Кто сейчас получает адреналин, нажимая на спуск? Нет, должно быть трудно, опасно, и чем больше упырей, тем лучше. Конечно, рано или поздно они закончатся. И тогда…
(На «Имфинго» звучит колокол, сигнал отплытия).
— Пора в путь.
(Т. Шон делает знак официанту, потом кладет несколько серебряных рандов на стол).
— Я до сих пор надеюсь. Это может показаться безумием, но наперед никогда не знаешь. Вот почему я откладываю большую часть заработков, а не отдаю их принимающей стране и не выкидываю Бог знает на что. Наверное, когда-нибудь я наконец-то завяжу. Канадский брат, Маки Макдональд, сразу после зачистки Баффиновой Земли решил, что с него хватит. Говорят, он сейчас в Греции, в монастыре вроде бы. Все может случиться. Вдруг впереди меня еще ждет настоящая жизнь. Эй, мечтать же не вредно? Конечно, если этого не произойдет, если однажды Зак исчезнет, а пристрастие к убийству останется…
(Он встает, вешает на плечо оружие).
— Тогда последний череп, который я проломлю, возможно, будет моим собственным.
Джессика Хендрикс сгружает последний на сегодня «улов» на салазки. Пятнадцать тел и гора конечностей.
— Я стараюсь не злиться, не сетовать на несправедливость. Я хотела бы понять. Однажды я встретила бывшего иранского пилота, который путешествовал по Канаде, присматривая местечко, где можно осесть. По его словам, из всех людей, которых он знал, только американцы никак не могут смириться с тем, что с хорошими людьми случается плохое. Возможно, он прав. На прошлой неделе я слушала радио и попала на (имя вырезано по соображениям охраны авторских прав). Обычный его эфир — грубые шутки, оскорбления, подростковая сексуальность. Помню, я думала: «Этот человек выжил, а мои родители — нет». Нет, не хочу злиться.
Мы с миссис Миллер стоим, глядя на играющих детей.
— Можете винить политиков, бизнесменов, генералов, машину, но если действительно ищете, кого обвинить, обвиняйте меня. Я — американская система, я машина. Это цена демократии. Мы все отвечаем за совершенные преступления. Я понимаю, отчего Китаю понадобилось столько времени, чтобы принять это, и отчего русские просто послали всех на и вернулись к своей системе, как она у них там сейчас называется. Хорошо, когда можешь сказать: «Эй, не смотри на меня, я не виноват». Нет уж, виноват. Это моя вина, вина моего поколения. (Она глядит на детей).
— Интересно, что скажут о нас поколения будущие. Наши бабушки и дедушки пережили Депрессию, Вторую мировую войну и вернулись домой, чтобы создать величайший средний класс в человеческой истории. Господь знает: они были далеки от идеала, но очень близко подошли к исполнению американской мечты. Потом пришло поколение наших отцов и все испортило. Бэби-бумеры, «поколение Я». А потом мы. Да, мы остановили зомби, но мы же их и породили. Но все-таки мы разгребли то, что навалили. Возможно, это лучшая эпитафия, на которую стоит надеяться. «Поколение Z: они разгребли то, что навалили».
Кван Цзиньшу осматривает последнего на сегодня пациента, маленького мальчика с каким-то респираторным заболеванием. Мать боится, что у сына туберкулез. Когда доктор заверяет, что это всего лишь простуда, она расцветает. Женщина провожает нас по пыльной улице со слезами благодарности на глазах.
— Приятно снова видеть детей. Я имею в виду тех, что родились после войны, настоящих детей, которые знают только тот мир, в котором есть живые мертвецы. Они понимают, что нельзя играть поблизости от воды, нельзя ходить в одиночку или после заката весной и летом. Они не знают страха, и это величайший дар, единственный дар, который мы можем им оставить.
Иногда я думаю о той старухе из Нового Дачана, о всех тяжестях, выпавших на долю ее поколения. И вот он я — старик, который видел, как от его страны раз за разом не оставляют камня на камне. И все-таки каждый раз нам удавалось собраться, отстроить заново и обновить государство. И мы сделаем это снова — Китай и весь мир. Я, старый революционер, не верю в загробную жизнь. Но если она есть, представляю, как смеется надо мной, глядя с небес, старый товарищ Гу, когда я говорю со всей искренностью, что «все будет хорошо».
Джо Мухаммед только что за кончил свой последний шедевр, тридцатисантиметровую статуэтку мужчины, который застыл в неестественной позе и смотрит перед собой безжизненным взглядом.
— Не скажу, что война — хорошее дело. Я не настолько чокнутый, но надо признать, что она сплачивает людей. Мои родители без конца твердили, что им не хватает чувства локтя, которое было в Пакистане. Они никогда не разговаривали с американскими соседями, никогда не приглашали их в гости, едва знали их имена, пока не пришлось жаловаться на слишком громкую музыку или лай собаки. Сейчас мы живем в другом мире. Я не только о соседях или даже стране. В любом уголке мира все прошли через одно и то же. Я плавал на корабле два года назад вокруг островов вдоль линии Пан-Пасифик. Там были люди отовсюду, и они рассказывали почти одинаковые истории, которые отличались только в деталях. Наверняка покажусь оголтелым оптимистом, если скажу, что скоро мы вернемся к «норме», как только наши дети или внуки вырастут в тихом, уютном мире и станут такими же эгоистичными, ограниченными и в целом сволочами по отношению друг к другу, как когда-то их отцы. Но разве то, что мы пережили, может исчезнуть бесследно? Я как-то слышал африканскую поговорку: «Нельзя пересечь реку, не замочившись». Мне бы хотелось в это верить.