Мирович — страница 33 из 77

— Так, так, господин Фонвизин! И это всё припоминаю, — произнёс с улыбкой, усаживая гостя, Ломоносов. — И письмо ваше получил, и экстрактец о задуманной комедии одобряю. Что же? Пишете — как бишь вы думаете назвать? — «Бригадира»?

— Начал-с, да не спорится всё, — вспыхнув по уши, ответил юноша, восхищённый вниманием великого писателя.

— Что же мешало? Розы удовольствия? Ученья шипы?

— Правду изволили сказать, развлечений премного-с!.. Знаете, в Москве так весело, столько родных… и под Москвой тоже… у бабушки. Маланья Ивановна, моя бабушка, старенькая, а пребедовая — на арфе играет, любит весёлости и вас всего наизусть знает. Вот поступлю на службу, разве тогда…

— Пишите, государь мой, обличайте злые и глупые нравы, — сказал Ломоносов. — Знатный вымысел взяли вы, и сюжет сильно сходствует времени. Сколько таковых бездельнических невежд бременит землю! Да супругу-то задуманного пустозвона, бригадиршу-то, постарательней оболваньте. Всем нашим дурафьям-щеголихам сродни таковая архибестия. Да умненько, батюшка, острой ловкости слово выискав, уязвите притом и наше гонянье за модами, с их бестолочью, развратом и всякою пустошью!.. Вы это сумеете. Имя и отчество ваше?

Гость назвал себя.

— Да-с, Денис Иваныч, пишите. Иначе — грех. Талант Господь Бог дал вам несомненный.

— Стихи же… изволили ль вы пробежать стишки? — пожирая восторженными глазами знаменитого поэта, спросил Фонвизин. — Я вам, Михайло Васильич, послал из Москвы несколько листков…

— Не просто прелесть, а отменная! — с улыбкой ласковых, строгих глаз, откинувшись на лавку, сказал Ломоносов. — Вот ваши писания — здесь, в эту дневную мою тетрадь вложены. Хотел отвечать, да был в деревне. Не расстаюся с ними, любуюсь… Лиса-Кознодей восхитительна. Похвалы её умершему Льву бесподобны: «…он скотолюбие в душе своей питал!». Ай да утешили… Преметко сказано, но не меньше гуморичны и злы и сии протесты Крота:

Трон кроткого царя, достойна алтарей,

Был сплочён из костей растерзанных зверей.

В его правление любимцы и вельможи

Сдирали без чинов с зверей невинных кожи…

И словом, так была юстиция строга,

Что кто кого смога, так тот того в рога…

— Поздравляю, государь мой, поздравляю! Талант! — продолжал с искренним увлечением, похлопывая рукой по рукописи, Ломоносов. — Стрелы Свифта и соль Буало[126]!.. Метите, сударь, прямо в Горации… Выдержка только, выдержка, неоскудевающее терпение и труд. В послании ж к уму своему и благодушие, и острая издёвка сатирствуют вместе.

Ты хочешь дураков в России поубавить,

И хочешь убавлять ты их в такие дни,

Когда со всех сторон стекаются они?..

Когда бы с дураков здесь пошлина сходила,

Одна бы Франция казну обогатила…

— Именно так, именно! — произнёс, расхохотавшись и закашливаясь, Ломоносов. — Ну, мило, да и всё тут… едут, стремятся в чужие края — мудрости искать. А глядишь, юный российский поросёнок, объездив театры да кофейни чужих краёв, возвращается отнюдь не умнее — сущею русскою свиньёй!.. Но позвольте, чем же вас, сударь, потчевать?

— Помилуйте, — ответил, вскочив и раскланиваясь, Фонвизин.

Он не знал, куда глядеть. Вспотевшее, миловидное, обросшее пушком его личико выражало детскую растерянность и страстный восторг.

— Э, без того нельзя-с… Леночка, а Леночка! — крикнул Михайло Васильевич. — Мочёной морошки нам принеси, с сахарком… Холмогорские земляки, Денис Иваныч, постом в презентец привезли. Не обессудьте, отведайте…

Подали морошку.

Беседа не прерывалась. Солнце село. Берег Мойки стал пустеть. Ушли дети, бабы-матроски, гусыня с гусятами, корова Лизаветы Андреевны и дворников кабан. Хозяин и гость с крыльца отправились в сад. Над соседними кровлями вырезался месяц. И пока он поднялся, осветив чистое, далеко видное небо, академик и студент, разговаривая, прогуливались по извилистым, полным прохлады и смолистой мглы дорожкам.

— И помните завет друга, — замедлив шаги, сказал с увлечением Ломоносов, — высоко чтите союз добродетелей, аккорды общего блага и добра… Будьте благовестником вечной правды, подальше бегите от несытых в роскоши и всякой подлости креатур низкопоклонной толпы. Чай, знаете, видывали таковых; в голове сквозит, пусто; на теле иного свинопаса сорочки нет, а ходит в бриллиантах, в шелку… нате, мол, каковы-де мы!

— Так вам, сударь, угодно, чтоб я замолвил о вас словцо канцлеру? — спросил, на расставанье, Ломоносов.

— Век Бога заставили бы молить.

— Но чем же моя речь будет сильней речи хоть бы Ивана Иваныча, коему вы были когда-то представлены?

— Фаворит боле не фаворит… а Ломоносов был и век останется Ломоносовым! — с неподдельным чувством и снова вспыхнув до корней шелковистых русых буклей, ответил Фонвизин.

— Так, так, — сказал, замявшись, Ломоносов, — много чести! Только ошибаетесь вы, сударь… не те нонче времена…

— Не ошибаюсь, Михайло Васильич. Канцлер чтит вас и не откажет. А уж мне-то как поможете! Служба даст положение в свете, средства к жизни — родители мои в них, к сожалению, недостаточны, — а с средствами, с поддержкой сочувственных друзей только и можно у нас писать.

— Верно сказано, по себе знаю, — произнёс, оживляясь, Ломоносов, — поддержка, друзья — с ними прочней работа… Шумя, пчёлы мёд несут… Другую правду сказали. У нас на писателя смотрят ещё аки на общего обидчика или шута. Думают, что учёный, подобно Диогену, должен с собаками жить в конуре. Срамословы, злые невежды и высокомерные Фарисеи! У меня, на приклад, — опять раздражившись, с горечью воскликнул Ломоносов, — как хвороба зайдёт, семье подчас медикаментов не за что купить. Фабрика мозаических стёкол да прочие эксперименты все доходы при трудностях домашних надолго поели… Шельма ж, нашей конференции советник Шумахер — главный клеветатель и персональный мой враг — зятю своему, Тауберту, в приданое почитай, всю академию отдал, а мне — изобретённой мною астрономической трубы на казённые деньги, треанафемская немецкая дубина, никак всё не справит… Змеи под травой! И уж как, право, жаль, что доселе их не догадались перевешать…

Гость и хозяин подошли к садовой калитке.

— Так как же, Михайло Васильич, — утираясь платком и опять распространяя запах киннамона, спросил Фонвизин, — удостоите поговорить обо мне с канцлером?

Ломоносов не сразу ответил. Он не спускал глаз с миловидного, даровитого юноши, в русых букольках и в сером, с иголочки, летнем полусуконном кафтнчике, стоявшего перед ним.

«Дай Бог ему, дай Бог! — думал он. — Новая сила родного ума!.. Но как ему помочь?».

Он вспомнил о приглашении на вечер к Фитингофу.

«Давно я не вылезал из своей мурьи! — сказал себе Михайло Васильевич. — Разве напялить парик да форменный академический кафтан и уж заодно на том голштинском сходбище порадеть и о Мировиче».

— Долго ли прогостите в Питере? — спросил он гостя.

— С неделю, а коли нужно, и долее. Отпущен родителями на месяц.

— Где живёте?

— У дяди, в Измайловском полку… Вот мой адрес… Позвольте, у меня книжечка, я запишу… Как приедете, спросите болото, за болотом огород, а на огороде, в такой уединённой каменке, — баня или кузница там прежде была, — мне, как наезжаю, и отводят жильё.

— И отлично — сегодня четверг, — решил Ломоносов, — в воскресенье вечеринка в Измайловском тоже полку, у соседа моего по имению, коли слышали, у барона Фитингофа. Канцлера я давно не посещал; никуда не езжу. А он их сторона… Я справлюсь, и если граф Михайло Ларивоныч будет там, я также туда поеду, и о вас, государь мой, как бы к случаю, понимаете, поговорю.

— Не нахожу слов благодарить! — ответил с поклоном Фонвизин.

— Недреманное бдение грамотных русских людей, а особливо хоть молодых, но столь талантливых, — сказал Ломоносов, — государству нужно… Вон государева жена, Екатерина Алексеевна, — слышали ль, какие подвиги в российском слоге в тайности совершила? Давно ли, на моей памяти, писывала в партикулярных цидулках: «её мыслы…», «газайн» вместо «ея мысли» и «хозяин…». А теперь и нас с вами за пояс заткнёт. Достойно подражания… А знаете ли, сударь, кстати, какую опечатку, например, сделали в «Петербургских Ведомостях» при оповещении, в ноябре шестидесятого года, о взятии Берлина?

— Не знаю.

— То была нарочитая и злейшая шикана[127] обиженных здешних немецких скотов… И я за неё чуть шандалом не съездил в рожу академицкого секретаря Тауберта… Бывшего нашего посла в Пруссии графа-то Петра Чернышёва, будто по ошибке, вместо действительный камергер, публично пропечатали — действительный камердинер.

XIIIБАЛ У ФИТИНГОФА

Барон Иван Андреевич Фитингоф, женатый на внучке фельдмаршала, графине Анне Сергеевне Миних, квартировал в большом деревянном доме, выходящем окнами к Фонтанке, у Измайловского моста. Впоследствии на этом месте был дом поверенного Потёмкина, известного Гарновского, теперь занятый казармами. Здесь поселился на первых порах, по возвращении в ту весну из ссылки, Миних, позднее переехавший в дом Нарышкина, у Семёновского моста.

Вечер воскресенья, девятого июня, привлёк к помещению Фитингофа большую толпу зевак.

Набережная Фонтанки и обе стороны огромного, обнесённого высокою деревянною решёткой двора были загромождены экипажами. Раззолоченные и расписанные амурами и цветами кареты, коляски и крытые венские долгуши то и дело восьмериком и четвернёй проезжали с набережной в глубь обширного двора, где двумя рядами огней горели ярко освещённые, кое-где настежь раскрытые окна.

Подъехала зеркальная, всем известная карета шталмейстера Нарышкина; за ним ландо прусского посланника Гольца. Влетел шестернёй, цугом, с арапами и скороходами, светло-голубой открытый берлин молодого красавца гусара Собаньского, родича «панекоханку» Радзивилла. Управляемый Пьери, гремел оркестр придворной музыки. Его прерывал расположенный за домом в саду хор певчих Белиграцкого.