Мирович — страница 37 из 77

Музыка смолкла. Гросфатер кончился. Все двинулись на балкон.

За прудом, отражаясь в воде, пылала хитро устроенная брильянтовая колоннада. На столбах горели урны; из каждой вылетали звёзды и били разноцветные огненные фонтаны. И над всей этой картиной, в дыму, как на облаках, обозначился щит с буквами П и Е.

— Пётр и Екатерина, — пояснил кто-то по-немецки своей даме, проходя аллеей мимо Ломоносова.

— Пётр… и Елизавета, Лизка Воронцова… — сердито проворчал им вслед по-русски другой голос из темноты. — На какой только вербе оную метреску повесит свет-матушка наша, Екатерина Алексеевна?

«Э-ге-ге! да Бог не без милости! — сказал себе Михайло Васильевич. — Друзья-то нашей разумницы есть и здесь, в самом лагере её супостатов…»

Ломоносов вздохнул. Ему вспомнилось в это мгновенье время за двадцать лет назад, празднества и фейерверки в честь императора Иоанна Антоновича. Тот же блеск, шум и суета, но где всё это? И где теперь сам виновник тех торжеств?

Последний сноп ракет с треском взлетел и рассыпался в воздухе. Призыв к танцам опять раздался в доме.

Распоряжался теперь голубой лихач-гусар, Собаньский.

— A votre place, messieurs et mesdames![149] — щёлкал он шпорами и хлопал в ладоши, поглядывая, куда делась приглашённая им Пчёлкина, и думая о ней: «Сто дьяблов! как хороша, а когти — тигрицы…»

Молодёжь собиралась в пары заключительного режуиссанса. А между тем уже слышался звон столовой посуды. В портретной, цветочной и угольной накрывали столы к ужину.

Все столпились в зале, спеша попасть в танец, в котором старые и молодые наперебой стремились к одному — быть как можно ветренее, забавнее и шаловливей.

Ломоносов протискивался сюда также, ища глазами Пчёлкину, с которой не успел поговорить. Но Поликсена, в тщетном ожидании государя, приметила круглую фигуру и напряжённо уставленный на неё взор как из-под земли выросшего генерала Бехлешова, сослалась на усталость, поручила кому-то из знакомых извиниться перед гусаром и уехала с Птицыной.

«Не судьба! — подумал, опять выбираясь из залы, Ломоносов. — И пакостной цапли Цейца не видно… Делать нечего; примечательная неудача! Так обоим просившим и сообщу…»

— Его величество вас требует на аудиенцию, господин профессор! — сказал, подходя к Михаиле Васильевичу, генерал-адъютант императора Гудович. — Пожалуйте… Государь в саду, с балкона налево. Если дозволите, вас провожу…

Ломоносов преобразился.

«Веди, голубица берлинского спасённого ковчега, веди!» — подумал он, идя за Андреем Васильевичем Гудовичем и смело, гордо глядя на почтительно расступавшихся перед ним немцев и русских.

Та же глубь сада и та же липа на перекрёстке двух аллей. Под липой, где два часа назад с канцлером беседовали Миних, Лесток и Бирон, без шляпы и со стаканом лимонада в руке сидел, обмахиваясь платком, император. Перед ним стояли Унгерн и Корф. Завидя Ломоносова, государь всех отослал к стороне.

— Давно тебя не видел, Михайло Васильич, садись! — сказал Пётр Фёдорович. — Ты меня совсем забыл. Тётку поддерживал, в одах воспевал. Меня, как вижу, меньше любишь. А на тебя все смотрят, ждут, что ты скажешь.

Ломоносов, почтительно стоя, молчал.

«Вспомнил! — пронеслось в его уме. — Господь, видящий сердце грешных, вразуми меня и просвети…»

— Voyons… вот прошёл слух, — с улыбкой продолжал Пётр Фёдорович, — будто ты составил прожектец всех немцев из России выгонять… Правда ли это?

— Сущая клевета и несообразность, — вспыхнув по уши, ответил Ломоносов, — и я такими ребяческими колобродствами не занимаюсь. Бываю я, простите, особливо в час гипохондрии, резок на слова… Но не в том наши пользы и нужды, государь… Хорошие иностранцы — наши учителя; а я, нижайший, сам у них же, на их родине, свет истины спознал. Не о Варфоломеевской ночи против чужеземных наставников думать нам, а о возвышении и произрастании родных наук. Поумнеем, наезжие менторы нам не будут нужны…

«Расположу его к себе, — насмешливо подумал Пётр Фёдорович, — российский Малерб и Пиндар[150]. Вот он стоит передо мной. А по-моему, просто ворчун и выдохшийся с годами бумагомаратель и пересудчик…»

— Слушай, Михайло Васильич, — сказал государь, — я, как все, как и дед мой, великий Пётр, имею много неприятелей… Мне предсказывают разные беды, затруднения. Те советуют одно, эти другое. Не знаешь, кому и верить. Слушай… Проси у меня чего хочешь, всё сделаю… только подумай получше и дай мне совет. У нас нет публичных ораторов, как в Англии, нет смелых энциклопедистов, как во Франции. Мне хочется, ну, пришёл каприз, выслушать тебя. А ведь ты, слушай, и надо то признать, первый гений, слава моего трона. Итак, слушаю, Михайло Васильич… Primo — проси: secundo[151] — советуй.

Что-то едкое, жгучее подступило к горлу Ломоносова. Он хотел говорить и не мог.

«Денег сейчас попросит», — пробежало в весело настроенных мыслях Петра Фёдоровича.

— Ни энциклопедистов, ни верхних и нижних парламентов у нас нет, то правда! — сумрачно ответил Ломоносов. — Есть зато у тебя, государь, песнопевец, газет гремящий!.. Газет гремящий против злых, припадочных людей, против врагов и завистников родины… Лично за себя просьб не имею… В роды родов перейдёт как твоё имя, государь, так и твоего песнопевца. И никто не скажет, чтоб былой рыбак, а ныне известный всему свету, природный русский учёный и поэт, Михайло Ломоносов, чтоб он продавал свои оды за подачки от рук его государей.

— Да я и не говорю! что ты? помилуй!..

— Пел твою тётку, пелося, — продолжал Ломоносов, — и тебя, обозрев твоих начинаний черты, встретил радостно… Теперь молчу…

— Совет, совет! — нетерпеливо застучав рукой по столу, сказал Пётр Фёдорович.

— Совет? изволь, государь, только не прогневайся. Ты мягкий душой, прямой и добрый человек. Все это знают. Но страна, данная тебе, не аллеманское курфюршество… Она — Россия!.. Тебе нужны мудрые, гением одарённые советники.

— Кто они? где? — спросил, двинувшись на скамье, император.

«Уж не себя ли хочет предложить в советники?» — подумал он брезгливо.

— Помирись с твоей супругой, — сказал, почтительно склонившись, Ломоносов, — лучшего советника и друга тебе не надо.

«То же и Фридрих советует, — подумал Пётр Фёдорович, — но в этом, и только в этом, он ошибается, — не знает мадам «La Ressource».

— Нет, нет! — ответил с раздражением государь. — Жена непослушна, упорна, дерзка; скажу откровенно — не уважает лучших и верных моих хранителей, голштинцев. Клерикалы на её стороне; вся гвардейская молодёжь, слышно, в неё влюблена…

— И я, государь, прости, из её жарких поклонников, — произнёс, опять склонясь, Ломоносов.

«Точно сговорились», — с досадой подумал Пётр Фёдорович.

— Ты её обижаешь, теснишь, — продолжал Ломоносов, — а оторванные от недр близких поневоле ищут чужой поддержки и защиты… Таков естества и натуры чин!

— Дальше, дальше! — нетерпеливо перебил император.

— Загладь тяжкую ошибку государыни — твоей тётки, — сказал Ломоносов, — освободи несчастного узника, бывшего императора, Иоанна Антоновича… Двадцать лет вопиют из тюрьмы о его доле… Не приблизишь его к своему трону — отпусти в чужие края…

Пётр Фёдорович сделал опять движение.

— Унгерн и дядя принц Жорж то же говорят, — произнёс он, — да можно ли то, послушай?.. Ну, как его освободить? Ведь он претендент!

— Можно. В том прерогатив и величие твоей власти. Дай ему кончить жизнь человеком… Воспитай его, укрепи здоровье бедного, просвети благами веры и разума… Искупи прошлое… Иначе суд Божий и людской, истории приговор — тебе не простят. Отошли его за границу к родным…

Пётр Фёдорович встал. Сильное волнение его охватило.

Он порывисто оправил на себе шляпу, взялся за портупею, выпрямился, хотел говорить и несколько секунд не находил слов. Шпага дрожала в его руке.

«И та девушка, — подумал он, — и она сейчас о том же просила… Я помню обещания, надо слово сдержать…»

— Спасибо, — сказал император, — часть того, что ты изложил, сущий резон… После узнаешь, я давно, и прежде тебя, думал о том же. В остальном, извини, ошибаешься. Впрочем, будь покоен, отныне я за тебя. Верю тебе и на тебя надеюсь!.. Но ты ничего не просил?.. Voyons… He хочешь о себе, проси за других… Слушаю…

Ломоносов собрался с мыслями и передал ходатайство о Мировиче и Фонвизине. Государь подозвал Унгерна, которому тут же сообщил ордер о своём согласии на обе просьбы.

— Студиозус твой, как видишь, будет принят… А за офицера, — произнёс, улыбаясь, Пётр Фёдорович, — mille pardons, не один просишь… И его невеста, ха-ха, момент назад, меня здесь о том же весьма бомбардировала. Ein Teufels madel! чертовски миленькая, умная девушка…

Не слыша ног под собой и не покидая гордой осанки, Ломоносов прошёл анфиладой комнат, мимо опять подобострастно склонявшихся перед ним голов, от ужина отказался, простился с хозяевами и, найдя шляпу и трость, пешком отправился восвояси, на Мойку. Глаза его были увлажнены, сердце билось горячо. Длинная тень от луны падала с той стороны улицы, где, шепча какие-то слова, умилённый и растроганный, шагал «газет гремящий».

По уходе Ломоносова Воронцов отыскал Миниха и долго под руку с ним прохаживался по отдалённым дорожкам сада. Разговор шёл о том же, об упадке финансов, о колебании всех дел и о фуражном подряде для армии.

— Je conjure, votre Excellence[152], — говорил Воронцов. — Напрягите ваше влияние, чтоб государь оказал мне этот фавор…

— Но что я могу? — спросил Миних. — Was kann ich, mein liebster[153] Михайло Ларионыч?

— Ecoutez, — шептал канцлер, — je vous offre encore une d'etre en moitie avec moi dans ce negoce…[154]