мы поделимся — вам половина, мне другая, — прибавил он по-русски. — Только осмотрительней, по одной эхе могут пронюхать и перебьют…
Миних подумал, молча покровительственно сжал под локтем руку канцлера и с важностью вышел с ним из сада.
— Самый опасный — Григорий Орлов, — вполголоса сказал за ужином император Корфу, — надо приставить кого-нибудь в тайности за ним наблюдать..
«Слушаю», — ответил глазами генерал-полицеймейстер.
— Над Дашковой, — продолжал государь, — будет лучший аргус — Романовна, её сестра… Кто ожидал? Сколько притворства! Недаром я не жаловал учёных; во дворце ни одной латинской книжки в моей библиотеке не велел ставить…
Утром император призвал Гудовича, долго с ним совещался, и в тот же день был послан новый секретный гонец в Шлиссельбург.
«В военную службу принца, — рассуждал Пётр Фёдорович. — Я его перевоспитаю, выбью у него дурь из головы, и он бросит бредить…»
В половине июня, поздно вечером, к даче Гудовича, в лесной глуши, на Каменном острове, подъехала с опущенными шторами запылённая извозчичья карета. Из неё вышли озабоченный, пожилой, в синем гарнизонном кафтане, офицер и длинноволосый, бледный, в голштинском плаще, с подплетёнными в косу волосами молодой человек.
Кроме государя, хозяина дачи и ещё двух-трёх сановников, никто не знал о прибытии этих путников. Они заняли пустой флигель в глубине Гудовичева двора и первые дни никуда оттуда не выходили.
XVПЕЛЬМЕНИ
Прождав день и другой Фонвизина, Ломоносов отправился его отыскивать.
«Кстати, навещу и былую мою жилицу, Бавыкину, — решил он. — Пока пошлют приказ в армию, узнаю от Настасьи Филатовны его верный адрес и сам его обрадую приятною вестью».
Бавыкина квартировала теперь у Калинкина моста. Дом дяди Фонвизина был невдали у озера или, скорее, у болота, между светлиц пятой роты Измайловского полка.
Ломоносов заехал прежде к Фонвизину. Среди двора его встретила, с чашей и с грудой тарелок в руках, какая-то здоровенная, но ещё молодая с виду стряпуха. На вопрос о Денисе Иваныче она переспросила: «Чяво?» — и, с досадой ткнув тарелками в сторону небольшой каменки, стоящей между верб и акаций, прибавила:
— Эвоси! Тут аны и живут…
Был ещё десятый час дня. Из окон каменки между тем уж слышался стук ножей и вилок и вкусно пахло жареным, с луком, мясом. У крыльца валялись палки и большой шерстяной избитый мяч для игры в лапту. Смех и говор нескольких молодых голосов слышался из-за низеньких, покосившихся и вошедших в землю дверей.
«Рано, однако, обедают на болоте!» — подумал, взявшись за дверную ручку, Ломоносов.
Его глазам, за порогом, представилась крохотная, светлая комната, загромождённая амуничным, книжным и всяким хламом. Сор в ней, очевидно, не выметали по неделям. Пахло табачным дымом. У раскрытого в обширный зелёный огород окна стоял тёсовый стол. За столом, перед батареей пустых и недопитых пивных бутылок, за блюдом дымившихся, плававших в масле пельменей, с добродушными, вспотевшими от еды лицами, в рубахах и без шейных платков, сидели трое смеявшихся военных молодых людей. Одного Ломоносов тотчас узнал. Прочие двое — круглолицый, долговязый, румяный, с крупным носом и карими, весело глядевшими глазами, и другой — постарше, невысокий, широкоплечий и в очках, — были ему незнакомы.
— Куда же это вы, Денис Иваныч, запропастились? — спросил Ломоносов, вваливаясь своим плотным, здоровенным станом через порог горенки. — Заехали, околдовали собой домоседа и как в воду канули… Я с хорошими вестями…
— Михайло Васильевич!!! Батюшка! Великий наш… — вскрикнул и заметался оторопелый и донельзя растерявшийся Фонвизин. — Господа, господа! — обратился он к вскочившим и также в смущении не знавшим, что делать, приятелям. — Позвольте вам отрекомендовать… тьфу! что я! смею ли?..
— Да полно ты, Денис Иваныч, — обратился к нему Ломоносов, садясь на безногую, на каких-то смешных подставках, прикрытую ковриком кровать, — назови, кто твои друзья, и всё тут.
— Не сюда, не сюда, упадёте… ах, в кресло! тьфу ты пропасть! и оно ведь сломано… не могу! о! да знаете ли, други сердечные, кто это? знаете ли? — произнёс Фонвизин, указывая на гостя. — Наш первый, великий и единственный поэт, Михайло Васильевич Ломоносов.
Молодые люди бросились к своим галстукам и кафтанам, продолжая, с раскрасневшимися лицами, смущённо и безмолвно смотреть на гостя.
— Вот я и нарушил дружескую конверсацию, — сказал, поднявшись с кровати, Ломоносов, — знал бы, и не зашёл… Оставайтесь, господа, как есть, или я сейчас ретируюсь вспять.
— Помилуйте, как можно! ничуть-с… — восклицали, натягивая камзолы и прочее, оторопелые приятели Фонвизина.
— Мы играли в мяч, умаялись и закусываем, — объявил, глядя на приятелей, Денис Иваныч, — они зашли с ученья… А теперь позвольте: вот этот-с (он указал на круглолицего и долговязого, с крупным носом) — старый знакомец дядюшки по Казани, Преображенский рядовой и мой друг по любви к словесности, скромный писец любовных и всяких весёлых стишков, Гаврило Державин… Не красней, брат, не красней!.. А этот (указывая на плечистого и полного, в очках) его и мой приятель, капитан того же полка, Пётр Богданыч Пассек. Он-то и придумал сегодня пельмени… И оба они, Михайло Васильич, как и я, ваши поклонники…
Глаза Ломоносова радостно блеснули. Он отменно вежливо поклонился и, ласково глядя на упаренные, цветущие здоровьем лица молодых людей, рассказал Фонвизину о своём предстательстве за него у канцлера и у самого государя.
Денис Иваныч хотел было броситься к покровителю на шею и остановился.
— Михайло Васильич! — воскликнул он. — Как вас благодарить! Вот осчастливили, помогли…
— Резолюция канцлера, — заключил Ломоносов, — была, впрочем, сверх штата; государь, однако, велел вам дать жалованье… Только экзамент, друг мой, экзамент, без этого нельзя…
— Пустяки, — сказал, махнув рукой, Фонвизин, — съезжу в подмосковную, попрошу денег у бабушки или у тётушки — богатая бабушка там у меня, да какая! всего вас знает наизусть! и не далее конца месяца выдержу всякое испытание… Не хотите ли трубочку, Михайло Васильич? Вот пенковая, а вот и табак…
— Ну, и дело… С испытанием мешкать нечего… А вы, сударь, тоже любите слагать стихи? — обратился Ломоносов к Преображенскому солдату.
— По ночам-с, как улягутся в казарме, — несмело и запинаясь ответил Державин, — по ночам-с… мараю так себе, без правил, на рифмы кладу. У нас тесно, опять же солдатство не тем занято, амуниция, смотры — больше в карты, или в свободные часы за вином…
— Что же пишете? — спросил гость.
— Триолеты о красавицах, — произнёс, ободрясь, Державин, — побаски насчёт то есть разных полковых дел… А впрочем, пробовал перекладывать Телемака и Геллерта[155]…
— На какой же лад вы пробовали их?
— На образец, извините, вашему штилю подражал.
Ломоносов стал набивать трубку. Румянец выступил на его суровом исхудалом лице. Фонвизин делал знаки приятелям.
— А ну-ка, да ну же, из побасок что-нибудь, — сказал он, подмигивая, Державину. — Хоть это:
Я на то ль тебя спознал,
Для тово твой пленник стал?
Или это;
Ходит Бергер, — злы минуты,
Ко двору моей Анюты…
К вахтпараду припоздал,
В кордегардию попал…
— Ну, полно… охота! — перебил его, не зная, куда глядеть, растерявшийся Державин. — Такой ли пустошью занимать дорогого гостя?
— Трудитесь, государи мои, трудитесь, — сказал, раскурив и отставя трубку, Ломоносов, — вы наше наследие, преемники! Не давайте заглохнуть бедному, ещё соломенному нашему царству… Пробуждайте, воскрешайте мёртвую землю… Да чтобы в вашу душу не вкрались дурные какие упражнения и колобродства… Главное — труд! А без него ничего не поделаете. Хлеб, господа, за брюхом не хаживал. И много тёрки вынесет пшеница, пока станет белым калачом…
Разговорились о науках, о литературе; от них перешли к городским и дворским новостям. Пельмени были забыты. Мундиры и галстуки, по просьбе Ломоносова, снова сняты.
Вошёл ещё гость, лет восемнадцати, среднего роста, с большим покатым лбом, бледный, с чёрными, задумчивыми глазами и робкою улыбкой на добрых, мягко очерченных губах.
— Также ваш поклонник, — произнёс, указав на него, Фонвизин, — измайловский солдат и постоялец здесь во дворе дядюшки, Николай Иваныч Новиков[156]. А этот? — обратил ся он к Новикову, — верно, знаешь? Наш бессмертный Михайло Васильич Ломоносов… Ну, какие новости, друг? В сборной был? Что говорят?
— Да, времечко! — сказал негромко, поглядывая на Ломоносова, Новиков. — Нечего сказать… Попались в перекрёстную… Клади вёсла и молись Богу: вниз — вода, вверх — беда…
— А что? Да ты не стесняйся, — обратился к нему Фонвизин, — начистоту; ему можно… Он стойкий, наш…
Новиков снял перевязь, утёрся и присел на стул. Несколько мгновений все молчали.
— Так всё натянуто, так, — сказал Новиков, — что и не заряженное ружьё, гляди, выпалит… А иначе мыслить, лучше лишиться жизни…
— Да вы о чём это, господа? — вмешался, потягивая из трубки, Ломоносов.
Приятели переглянулись. Фонвизин кивнул головой.
— Мы, измайловцы, — тихо и глядя куда-то вдаль, проговорил Новиков, — все, то есть, как один человек, ну, все пойдём за неё в огонь и воду.
— За неё, матушку нашу, богиню! — подхватил, вставая, Державин, — и мы, преображенцы, жизнь отдадим…
— За надежду, радость и спасенье отечества! — произнёс, схватив стакан с пивом и чокаясь с прочими, Пассек. — Восемнадцать лет ведь она живёт в России! узнала её, полюбила и стала, почитай, лучше всякой русской. Покойная царица Елисавета Петровна с Бестужевым её, одарённую свыше, помимо её мужа, прочила себе в преемницы, да не успела совершить и объявить… помешали Шуваловы, Бестужева сослали…