«Подлый я, гнусный!» — с бешенством сказал себе Мирович. Он бросился в переднюю, схватил шляпу и шпагу, кликнул извозчика и поехал к Смольному, где в переулке жил Ушаков.
«Вот она, решимость, долг совести! — рассуждал он. — Всё забыл, всё. У меня были средства предупредить государя, его спасти, и я тем пренебрёг. Христос великий и единый, слава нашего ордена, и я тебе изменил! Многое думалось, и всё низвергнуто. Опять я погибшая натура, подлая и дикая тварь. А сравняться думалось, по слову братьев масонов, с Моисеем, с Гирамом-Апифом… Изменник, картёжник, мот!..»
Скрипя зубами, Мирович сжимал кулаки, тихо и злобно смеялся над собой.
«Кто есть свободный каменщик? — спрашивал он себя с дрожью негодования. — Человек, умеющий сдерживать свои порывы, покорять волю свою разуму. В храм истины входят только премудрые; гордость и бесчиние изгоняются оттуда. А я не исполнил долга в такое время, сидел за карточным столом, слушал ревение пирных песен, служил с такими вертопрахами Бакху… К кому заповедано милосердие? — к бедствующему… Сострадание? — к виновному… Прости ж меня, Господи, прости слабому ученику, символ которого — неотёсанный, грубый камень. Дай мне искупить мою провинность… заслужить… Попущение падения — в плане горней твоей любви…»
На квартире Ушакова Мировичу сказали, что Аполлон Ильич с вечера нанял ямских и уехал за город.
«Новое горе, — подумал Мирович, — от кого ж теперь узнать?»
Он поехал обратно и на Литейной вспомнил о Брессане. Дом камергера-парикмахера был ему по пути, на Фонтанке, у Симеоновского моста.
«Разве попытаться к нему? — подумал Мирович. — Он друг государя, знал меня по корпусу».
Окно в верхнем этаже дома Брессана было освещено, дверь на улицу — отворена. Отпустив извозчика, Мирович взошёл по узкой деревянной лестнице.
Взволнованный и до крайности растерянный француз сперва не признал гостя, потом принял его со слезами и с распростёртыми объятиями.
— Mon Dieu, quelle misere![174] Какое горе! — вопил разбитым голосом, колотя себя в грудь, нечёсаный, в халате и туфлях на босу ногу, старик. — Бедный, жалкий государь! Oh, il est perdu![175] Я писал, я послал, но, видно, он мой раппорт не читал… полдня — и оттуда ни слуха…
Брессан в подробности рассказал Мировичу о случае с Пассеком, о сходках и приготовлениях сторонников Екатерины, Панина, гетмана, Измайловских и Преображенских офицеров.
— Повозку и лошадей! — вскрикнул, выпрямляясь, Мирович.
Лицо его вдруг засияло, точно он открыл нечто необычайно великое, мировую тайну.
— Ссудите ваших лошадей, — повторил он, — не всё ещё потеряно. Я мигом долечу и, хоть голова с плеч, всё передам, предупрежу государя.
— Нет лошадей, всех разослал, — жалобно ответил Брессан, — к compte Шовалов, к пренс Трубецкой[176], остался одна расхожий водовоз.
— Давай водовоза, — да ну же — чёрт возьми! Vite, vite!..[177]
Но и расхожая лошадь оказалась в отсутствии, на рынке. В исходе четвёртого часа Мировичу подали наконец коня. Он набросал какую-то бумагу, спрятал её на грудь, пожал руку Брессану, вскочил в седло и понёсся вдоль Фонтанки.
«Не знаю, как и что, — мыслил он, — но верю, что сделаю всем наперекор, всем…»
У Калинкина моста, где жила Филатовна, Мирович придержал поводья, миновал заставу шагом. Полная тишина царила окрест. Предместье, пробуждаясь, ещё молчало. Ни конных, ни пеших. Слева в Измайловском полку прогремела чья-то запоздавшая карета, но и та вскоре затихла. От ближних садов и огородов тянуло запахом росистой листвы. Где-то над крышей поднялся ранний дымок. Мирович миновал предместье и во всю прыть помчался по пути в Ораниенбаум, думая про себя: «Гетман изменник, не диво ещё, — сластолюбец; но Панин… видно, чем больше идеализма, тем загребистее лапа…»
Но в то же утро и ранее отъезда Мировича, благодаря Дашковой, случилось непредвиденное событие, которому добродушный летописец того времени дал скромное и меткое название: «Предприятие господина Орлова».
В Петергоф, далеко до рассвета, скакал на лихой собственной тройке Алексей Орлов.
XIX«ПРЕДПРИЯТИЕ ГОСПОДИНА ОРЛОВА»
Был в начале пятый час утра двадцать восьмого июня. Полная тишина покрывала петергофский сад, дворец и парк. Солнце поднялось, хотя туман от взморья ещё стлался по садовым низам, кое-где точно облаком дыма захватывая террасы и дороги верхнего сада.
К опушке парка подъехала взмыленная тройка. С телеги встал, присланный Дашковой, большого роста, в преображенском кафтане, офицер. Отпустив ямщика, он прошёл к лесной караулке и послал сторожа на ближнюю мызу. От последней вскоре подъехала двухместная коляска, четвернёй.
Оставив коляску у ограды парка, офицер спустился к Монплезиру, поглядел на окрестные аллеи, на окна и крыльца ещё погружённого в дремоту старого павильона, подошёл к его галерее и склонился к окну. Из-под опущенной занавески нельзя было разглядеть внутренности комнат. То было помещение камер-фрау государыни, Шаргородской. Офицер постучал в окно, но, видя, что его не слышат, вошёл с чёрной лестницы в сени и в небольшой полуосвещённый коридор. Дверь направо вела в помещение гардеробмейстера Шкурина; налево — в комнаты Шаргородской, смежные с собственными покоями императрицы. В павильоне, очевидно, все ещё спали.
Офицер вошёл в комнату налево.
Собачка Шаргородской залаяла и разбудила свою хозяйку.
— Что вы, Алексей Григорьич? — спросила, испуганно выглянув из спальни, Катерина Ивановна.
Офицер объяснил причину нежданного своего посещения. Шаргородская стремглав бросилась к опочивальне императрицы.
— В чём дело? — спросила гостя из-за двери Екатерина.
— Не медлите, ваше величество, ни минуты! — ответил Орлов. — Надо решиться, ехать.
— Но ради Бога, что произошло?
— Пассек арестован, — сказал по-французски Орлов, — вам грозит Шлиссельбургская крепость или, как первой жене великого Петра, монастырь…
Екатерина более не расспрашивала.
— Одеваться! — сказала она Шаргородской и через несколько минут вышла в простом тёмном платье, в ленте и звезде — под мантильей. Лёгкая дрожь пробегала по её членам; лицо было бледно, но совершенно спокойно. Глаза смотрели бодро и светло.
— Готова! — произнесла она Орлову. — Но под каким видом мы пройдём мимо сторожей и часовых?
Силач и гуляка, не знавший колебаний и ходивший в одиночку с рогатиной на медведей, Орлов затруднился ответом. Смелость начинала его покидать.
— Под видом вашей жены, — решила императрица, взяв зонтик и вуаль и подавая руку Орлову. Они вышли из павильона.
— Если бы я была солдатом, — произнесла Екатерина, минуя первую аллею, — я никогда не дослужилась бы до генерала..
— Почему? — спросил Орлов.
— Меня бы убили ещё капралом…
Нижний сад благополучно прошли. По берегу стлался туман. Море тихо плескалось о пристань, оттуда неслась песня:
Ох, ты, волюшка, свет печаль!
Начался верхний сад, смежный с парком. За решёткой, на улице, слышалось уже движение. Шли бабы на рынок, садовники с тачками. Отставной елисаветинский солдат-сторож у ворот парка вытянулся и отдал честь офицеру.
Екатерина спокойно села в коляску, припасённую накануне, по распоряжению гардеробмейстера Шкурина. Орлов сел к кучеру на козлы. Другой, будто случайно наспевший офицер, капитан корпуса инженеров, Василий Ильич Бибиков, беседуя с ними, поехал сбоку коляски, покуривая трубочку. Всё имело вид утренней прогулки. Лошади бежали лёгкой рысью. Обогнув опушку парка, путники остановились. Орлов предложил Бибикову занять место с Екатериной, кучеру велел взять его коня, сам взял вожжи и погнал четверню вскачь.
— Знаменательный день, — сказала Екатерина Бибикову, глядя на выходившее им навстречу солнце, — ровно восемнадцать лет назад, также двадцать восьмого июня, я торжественно приняла в Москве православие… Ещё помню, покойная государыня-тётка и все были удивлены, что я, недавняя гостья этой страны, так отчётливо прочла вслух символ веры…
Рощи и долины, там и здесь разбросанные домики и мосты мелькали по сторонам. Густая пыль столбом взвивалась от колёс.
Встречные путники, солдаты, чухны на двухколёсных таратайках, косцы сторонились, оглядываясь и недоумевая, что за особу мчал в коляске лихой и рыжий Преображенский сержант.
Вот Стрельна. Близятся сады Сергиевой пустыни. За ними лес, яровое поле и избушки села Лигова. Новые луга и лес, деревушки, Горелый и Красный кабачки.
У спуска на мост, не доезжая Красного кабачка, из рощи навстречу коляске выскочил на рыжем, толстоногом коне всадник. То был Мирович. Он ещё издали приметил и мчавшийся стремглав с лесистого пригорка четверик, и фигуру рослого гвардейца, гнавшего вскачь лошадей.
«Кто б это был?» — рассуждал Мирович, следя за облаком густой пыли, летевшей ему навстречу.
Коляска с опущенным верхом, мелькающие копытца и морды лошадей, грохот колёс по брёвнам моста и раскрасневшееся, запылённое лицо мундирного возницы, со шрамом на щеке, — всё это быстро мелькнуло и пронеслось мимо Мировича.
«Орлов! Ужели он? — спросил себя, оглядываясь, Мирович. — Нет, я того оставил с прочей компанией у Перфильева!». В это мгновенье ему бросилось в глаза ещё одно обстоятельство: с задней оси коляски, очевидно, была обронена гайка. Колесо чуть держалось в бегу.
— Эй, эй! — крикнул Мирович вознице.
Коляска мчалась по тот бок моста.
— Эй, колесо! колесо! — громче крикнул и замахал шляпой Мирович.
Дама под вуалью выглянула из экипажа: возничий начал сдерживать. Коляска скрылась у Лигова, в овражистом, лесном круглячке.
Мирович подождал. Четверня не выезжала из леса.
«Так и есть, услышали, заметили колесо! — сказал себе Мирович. — Любовишка, видно, похищение дамы сердца… и кому это я услужил?».