Он пришпорил коня и, взобравшись на пригорок, опять оглянулся.
Коляску бросили в лесу. Кроме колеса, помешал дышловый загнанный конь — он упал бездыханный. Путники шли по дороге пешком. А от недальнего и уж видного в утренней мгле предместья навстречу им шестернёй мчалась городская карета. Вот она их достигла; они сели и ещё быстрее понеслись в Петербург.
«Что бы я дал, что дал бы за то, чтоб путники приметили, кто именно оказал им эту услугу! — думал впоследствии Мирович не раз, под тяжкими ударами жизни, до мелочей вспоминая все роковые, все горестные события того дня. — И нужно же мне было подать голос, остановить! Не обрати их внимания, бешеных коней не удержали бы, и от кого ныне зависела бы моя судьба, участь миллионов — неизвестно…»
Встречная карета принадлежала князю Фёдору Сергеевичу Барятинскому, тому самому, который в мае от Петра Фёдоровича получил было приказ арестовать императрицу. С ним, навстречу Екатерине, примчался и Григорий Орлов.
— Наше море не волнуется, входит только в свои берега, — сказал последний.
— Пить хочется, страх душно! — ответила Екатерина. — Больше версты спешили вам навстречу пешком.
Братья Орловы стали на запятки. Барятинский и Бибиков были приглашены государыней в карету. Лошади понеслись, и вскоре карета уже гремела в улицах предместья.
У Калинкина моста дорогу переходила высокая, в мужском камзоле, седая старуха, с полными вёдрами.
— Минуту, ради Бога, пить! — сказала Екатерина.
Экипаж остановился. Старуху подозвали к дверцам. Екатерина, стоя на подножке, ухватила обеими руками влажное, полное ведро и медленно, жадно напилась.
«Миг — и калейдоскоп обернётся! — думала, видя себя в воде, как в зеркале, Екатерина. — Миг — и исчезнут грёзы, ожидания тяжёлых восемнадцати лет…»
— В долгий век тебе, в добрый час! — приговаривала старуха, кланяясь и разглядывая необычную путницу. — Ни кола в помощь, Христос по дорожке!
— Спасибо, милая, — сказала Екатерина, оторвавшись от ведра и отрадно вздохнув. — Как тебя звать?
— Лейб-кампанша Настасья Бавыкина; здравствуй и много лет живи, матушка-государыня, во святой час, в архангельский.
— Где живёшь?
— У грекени Бунди.
«Лейб-кампанша, слуга тётки, — подумала Екатерина, — не забуду… это ведь первая…»
Бич щёлкнул. Карета миновала ближние роты Измайловского полка и остановилась на зелёном пустыре, у полковой съезжей. Здесь ещё было тихо.
Под сигнальным колоколом, у моста через ров, ограждавший полковой двор, с ружьём на плече стоял часовой. Екатерина вышла из кареты. Часовой сразу её узнал. Не спуская с неё загоревшихся изумлением, страхом и радостью глаз, он вытянулся у входа на мост и молча взял на караул.
«Пропустит ли? — подумала Екатерина. — Что, как заступит дорогу, подаст неурочный сигнал к тревоге?».
Лицо её покрыла краска.
Не спеша и не глядя на караульного, она мерным, спокойным шагом твёрдо направилась от кареты к мосту.
Часовой не шелохнулся. Только грудь его высоко поднималась да молодое, замиравшее сердце билось шибко и горячо.
«Вот спустит на перилы мушкет, ударит в колокол!» — мыслила Екатерина, в холоде и трепете неизвестности смело и бодро ступая по серым, стоптанным горбылинам мостовин.
«Проходи, умница, радость! — думал тем временем, смотря на государыню, часовой. — Угадываю… Вон они, орлёнки, сподвижники твои, смельчаки… Иди… Не на утеснения, не на гибель и бесцельную трату наших сил… На славу, честь и свободу патриотов шествуешь царствовать…» Екатерина беспрепятственно прошла за канаву, спутники следовали за ней.
— Имя твоё? — на миг замедлясь и взглянув на бледное, умное лицо рядового, спросила Екатерина.
— Обожатель и верный раб вашего величества, Николай Новиков! — ответил, брякнув ружьём в честь давно жданной гостьи, часовой.
Старший Орлов вошёл в сборную. Оттуда выскочил полураздетый солдат, за ним ещё несколько рядовых. Глухо и несмело загремел барабан. Бодрее вторя ему и будя утреннюю тишину, в смежных ротных дворах зарокотали другие барабаны. Екатерина стала у окраины съезжей площадки. Справа и слева сбегались старые и молодые солдаты. Привели под руки бледного, растерявшегося священника с крестом. Вынесли из полковой церкви и поставили среди двора аналой.
— Присягать! присягать!
— Ура, услышала нас матушка-царица! — кричали гренадёры.
Взвод за взводом и рота за ротой, сбрасывая по пути узкие, нового образца, и надевая старые, отнятые в цейхгаузе лизаветинские кафтаны, сбегались в гудевший и переполненный радостною толпою двор. Началось целование креста.
Когда наспела последняя рота, офицеры Вырубов, Рославлев, Всеволожский, Ласунский и Похвиснев замахали шляпами. Крики смолкли. Екатерину окружили.
— Я к вам явилась за помощью! — раздался в тишине ласковый и звучный, как бы мужской, далеко слышный голос. — Опасность вынудила меня искать среди вас спасения.
Новиков, оттеснённый навалившейся толпой, поднялся на цыпочки. Невысокая, полная, с румянцем тревоги, Екатерина стояла в десяти шагах от него. Руки её были протянуты; на лбу и над верхней губой выступили крупные капли пота; затуманенные глаза робко искали вокруг опоры.
— Советники государя, моего мужа, — продолжала она, — решили без промедления заточить меня и моего единственного сына в Шлиссельбургскую крепость…
— Смерть голштинцам! Смерть! — загудела толпа.
— От врагов было одно спасение — бегство, — сказала, утирая слёзы, Екатерина. — Бежать могла я не инако, как к вам… На вас надеюсь, вам верю. Окажете ли помощь сыну и мне?
— Всех веди! жизнь положим — не выдадим! Смерть супостатам!..
— Никого не трогайте, — произнесла Екатерина, — слушайте начальников, Бог за нас.
Солдаты и офицеры бросались перед Екатериной на колени, целовали ей руки, платье. Вынесли полковое знамя.
— К семёновцам! В Казанский! — кричали одни.
— К преображенцам! Они матушку Лизавету ставили на царство! — кричали другие.
— В конную гвардию… по всем церквам!.. Карету! Где же гетман?
— К Панину, в Летний поскакал.
— А Алексей Орлов?
— За архиереем Дмитрием…
— В Казанский! В Казанский!
Роты строились.
— Что мешкаете, ротозеи? — кричал Рославлев.
— Живо знамёна вперёд, барабаны! — командовали Обухов и Ласунский.
— Спасительница наша! Мать родная! Виват! — не умолкали солдаты.
— Пушки вывози! Стройтесь! — кричало капральство. — Священника вперёд! В Казанский!
Вправо и влево, во все концы скакали вестовые.
Под напором ломившейся вперёд, кричавшей и махавшей шляпами и мушкетами толпы императрица снова села в карету. Приземистый, с крестом в руке и с дрожавшей белокурой бородкой священник, покашливая и испуганно путаясь в голубой, полинялой рясе, двинулся вперёд. Выстроившийся полк, окружив карету государыни, последовал за нею.
Предводимые Вадковским, Фёдором Орловым и другими офицерами, семёновцы также принесли присягу. С загородного проспекта шествие двинулось по Гороховой, своротило в Мещанскую и стало приближаться к площади Казанского собора.
Окна и двери раскрывались настежь. Горожане присоединялись к шествию и также кричали виват и ура.
XXЯВЛЕНИЕ ФЕЛИЦЫ
Утром того же двадцать восьмого июня Ломоносов проснулся ранее обыкновенного. Ему предстоял окончательный просмотр хвалебной латинской речи, которую он, по наряду, должен был завтра, в день государевых именин, прочесть в торжественном заседании Академии наук. Сверх того, он помнил слово, данное студенту Фонвизину, быть в Измайловском полку.
— Ох, уж эти разъезды да именинные пироги! Одна времени трата! — ворчал он, поднявшись на утренней прохладе в оконченный поправками рабочий кабинет флигеля.
В девятом часу кухарка просунулась в дверь с чашкой кофе и с только что занесённой академическим рассыльным тетрадкой «С. — Петербургских ведомостей».
На заголовке газеты стояло: «№ 52, пятница, 28 июня». Далее была статья:
«Из Рима, от 27 мая пишут… Езуиты купили для братии своей дом маркиза Д'Оссоли. Слух носится, что намерены уничтожить сие братство…»
«Вела речь свинья! Чёрта с два! — подумал Ломоносов. — Как раз, уничтожат этих аспидов…»
Он бросил газету на стол, раскрыл окно в сад, вынул из ящика набросок речи и задумался над фразой: «Hic festus Petri, patrae, dilectissimae patris et filii, dies usque in aeternum redivivus recurrat…» и проч. По-русски фраза означала:
«Сей день Петра, отца отечества и сына, — с удвоенным торжеством, да возвращается навсегда более радостным, более счастливым, и да принесёт в позднейшее потомство общее нерушимое веселие…»
Ломоносов опять сел к столу. Но едва он взялся за перо — с улицы послышались громкие, нестройные голоса. В окно было видно, как берегом Мойки, влево к Синему мосту, в беспорядке бежала густая толпа: мужики с барок, фабричные, бабы и мастеровые. Часть бежавших замедлилась и, в облаке поднятой пыли, с бранью и криками, толкала какого-то долговязого, в голштинском мундире, офицера.
«Попался немец, — подумал Ломоносов, — чем-нибудь, грубиян, насолил».
Толпа продвинулась. Берег очистился. Но опять где-то раздались голоса. С ближних и дальных церквей начинался странный, не по времени перезвон.
«Не пожар ли?» — пришло на мысль Ломоносову. Он взглянул на часы. Было с небольшим восемь.
— Батюшки, светопреставление! — послышался снизу, под лестницей рёв кухарки. — Злодеи! Масло!.. Масла целую крынку… Банку с ваксой стащили… Изверги! Погубители!
Ломоносов спустился во двор. У ворот шла суета. Шныряли какие-то фризовые шинели: расстёгнутые, с красными лицами матросы заглядывали в калитку у ворот. Незнакомый священник, испуганно шмыгнув с улицы, о чём-то расспрашивал дворника. А дворник, торопливо выпрягая из тачки лошадь, похлопывал её по спине, подрагивая разутыми, в подвёрнутых шароварах, ногами, точно собирался вспрыгнуть на коня и куда-то ускакать.
— А-а-а! Ура! — донеслись от Синего моста раскатистые громкие крики.