Мирович — страница 56 из 77

душу мысли и с холодной, неотвязчивой злобой прислушивался к шороху, топоту и затаённому говору за прокоптелой, чёрной стеной. А в соседней комнате, как порой смутно он разбирал, являлись, о чём-то толковали, спорили, а не то, возясь и как-то в лад топчась ногами, негромким, дрожащим голосом жалобно запевали какие-то неизвестные люди унылую, на церковный лад стихиру.

«Старцы, нищуны! приятели моих-то…» — с презрительной усмешкой, в лихорадочной, прерывистой дремоте думал Мирович.

В третью ночь, перед рассветом, за стеной стало как-то ещё люднее, а пение раздалось громче, точно находившиеся там забыли о присутствии в смежной комнате постороннего. Мировичу явственно слышались слова,

— В Москву — мать градов… там поищем спасения… На Волгу-свет, на Дон… Гибнет отчая земля, гибнут души… батюшка наш, владыко-защита, покинул нас… отрёкся…

С рассветом чей-то гортанный, как бы сдавленный плачем, унылый голос затянул молящий, с переливами, точно погребальный, кант. Его подхватили другие. Целый многогласный хор незримых старцев, то затихая, то дико возбуждаясь, пел за стеной:

Уж ты, белый голубок;

Наш сизенький воркунок,

Аще с господом спасусь,

Лишения не убоюсь;

Не убоюсь такой страсти,

Избавит бог от напасти.

При батюшке искупителе,

При втором спасителе.

— Помилуй нас, матушка, царица небесная, богородица Акулина Ивановна! И ты, названный наш искупитель, Кондратий Андреевич, помилуй! — с плачем, стуча ногами и как бы двигаясь вокруг чего-то, восклицали старцы.

Мировичу с ужасом вспомнились рассказы сослуживцев и начальства о новой страшной секте, замеченной в недавнее время в армии, при следовании её от границы. Он с омерзением вскочил, ещё прислушался, оделся, вышел из избы и заглянул в окно. Среди небольшой, освещённой восковыми свечами горницы сидели на скамьях с всклоченными бородами мужики, торговцы-мещане, в отставных мундирах солдаты, матросы. В их кругу, босой и без рубашонки, перед какою-то миской, стоял бледный, испуганный, с русыми волосами ребёнок… Оловянные, дикие глаза Селиванова были устремлены на дитя. Он держал в руке нож… Освирепев в чаду радения, сектанты пели, качали головами и руками и, полузажмурясь, мерно покачивались… Мирович, не помня себя от страха, перелез через забор и без оглядки бросился из гавани в Петербург.

Уж ты, белый голубок,

Наш сизенький воркунок… —

слышалось за ним пение изуверов, готовившихся пролить кровь нового, нужного им агнца.

Светало, когда он дотащился до квартиры Ушакова. Денщик ему сказал, что Аполлон Ильич дома не ночевал и что «вас самих» ищут и требуют по начальству. Мирович подумал: «Вот люди! и что им надо от меня, когда я главного не сделал?», — вместо всякого ответа упал на кровать приятеля, в болезненном, тяжёлом изнеможении, завернул голову в одеяло, сказал денщику:

— Ах, дай ты мне ради Бога, вздремнуть; измучился тошно! — и как убитый заснул.

«Голубок… воркунок…» — звучало у него в ушах.

Спал Мирович тяжёлым, гнетущим сном. Снилась ему, с бессильно опущенными, точно мёртвыми парусами, яхта, колыхание тёмных, свинцово-холодных волн, шлёпанье длинных вёсел и бледные, омрачённые тревогой и страхом лица; мчанье в кибитке, гул и крики празднично переполненных улиц и площадей; свет в домах и храмах, музыка и колокола; а за рекой дым и страшное, далеко раскинувшееся над островами зарево пожара. Он пробуждался, открывал и опять закрывал глаза; в его ушах без умолку раздавались звуки колоколов, грохот барабанов, трубы марша и клики «виват» без конца шедших и шедших к Петербургу, увенчанных дубовыми ветками колонн.

Мирович проснулся уже перед вечером. Его разбудили мухи. Он наскоро, по просьбе денщика, чем-то закусил и, шатаясь как больной, как раненый, бессознательно поплёлся к Бавыкиной.

С крыльца, в комнате Филатовны, он услышал быстрый оживлённый разговор. Кто-то спорил, смолкал и опять уносился, вскрикивая, плача и в сердцах даже топая ногой. Он переждал, прислушался и обомлел: ему вдруг стало ясно, что то была Поликсена, никто более, — она, с горячею, заносчивою, без удержку, в минуту огорчений, речью. Мирович взялся за скобку дверей. Голоса в комнате мигом смолкли.

Филатовна, без чепца, вся багрово-красная и вспотевшая, с растерянным видом, с середины комнаты смотрела в соседнюю дверь. При входе Мировича она двинулась было туда, но только развела, замахала руками. Что-то сверкающее, гневное, как буря, ворвалось в тот же миг в комнату. Бавыкина заговорила и смолкла. Сжав странно губы и придерживая распустившуюся косу, Поликсена молча схватила со стола шляпку и какой-то узелок, скомкала его под мышкой и злобно кинулась, мимо Мировича, к выходу. Он заступил ей дорогу.

— Как? — вскрикнула она, отшатнувшись. — Вы решаетесь? вы? Настасья Филатовна! Он ещё с объяснениями… Уйдите, уйдите, позор!..

— Ну, ну, помиритесь, уладьте промеж собой свои-то дела! — сказала, ступив за порог, Филатовна. — Я говорила, придёт, не всё в ус да в рыло; полает собака и приласкается…

— Поликсена Ивановна, я ль не старался? — произнёс, подходя к Пчёлкиной, Мирович. — Клянусь вам… да слушайте же!

Поликсена швырнула узел, сложила руки, выпрямилась несколько мгновений, с расширенными ноздрями, презрительно и холодно смотрела в лицо Мировича.

— Пять дней, о! теперь я всё узнала, — тихо, чуть роняя кипевшие в горле слова, проговорила Поликсена, — пять сряду дней без устали, вы, ничтожный картёжник, вертопрах, играли в карты, и всё вы погубили, всё!.. Как назвать это? Как вас считать?

Она перевела дыхание.

— Единой услуги — помните ли? — я ждала от вас и вам её указала. Как вы её исполнили? Были у дворца, видели государя — Ушаков всё рассказал — не отдали ему своей бумаги! Её нашли у Гудовича и вас, бестолкового, неумелого, зовут теперь на расправу…

— Нашли бумагу? — бессознательно проговорил Мирович.

— Слабый, ничтожный и ни к чему не пригодный человек! — крикнула и топнула Пчёлкина. — А я на вас понадеялась, от вас ждала… Мне бы самой лететь тогда без памяти… что молчите, смотрите? Женщина, девушка вас укоряет… Долг службы, подданного, любимую вами, всё забыли вы в картёжном вертепе… да вы и не любите, не любили! так ли любят! о, не знала я, не знала!..

Поборая слёзы, горечь обиды, Поликсена с бешенством отвернулась к окну.

— Казните, клеймите, разрывайте сердце! — сказал, склонясь, Мирович. — Но вам ли быть столь безжалостной? Я терзаюсь сам. Ну, дайте совет; вместе обдумаем, найдём выход… Эка невидаль — брань… а вы — совет; сомкнёмся, дружно поправим дело… Ведь вы знаете мою преданность к вам; я враг нежностей, чёрт с ними! но клянусь…

— Что мне ваши чувства? Глупо и смешно! Слышите, глупо! — дерзко в лицо Мировичу крикнула Поликсена. — Жалкий вы, тряпка!

Мирович вздрогнул, выпрямился.

— Это лишнее! — произнёс он болезненно-гордо. — Слышите ли? Лишнее, замолчи! — продолжал он, возвысив голос и покраснев. — Мои чувства… не карты… ими не играют, замолчи!

— Ах он, бедный, бесталанник, неумелец! — проговорила, хватаясь опять за узелок, Пчёлкина. — И из чего я на него напала? Ни в чём-то он не повинен… прощай!.. Да пойми только, пойми, — крикнула она, — не пара ты, Василий Яковлевич, мне, жадной, не забывающей обид! Не пара злому найдёнышу, нищенке, сорочью дитю…

Поликсена толкнула дверь ногой, ступила за порог и на мгновение замедлилась.

Мирович, не шевелясь, следил за нею.

— Ещё слово — вы искали мира, отрады в семейной жизни? — сказала Поликсена, подняв на Мировича серые, вызывающие, гневные глаза. — Я же хочу, ищу бури! Слышите ли, бури! Вам люб покой — его нет на свете… Мести, расплаты за зло! вот чего молите обидчикам, погубителям доли вашей и людской. Мы бедны, бессильны… Любовь всё может… Могла ж хоть бы Дашкова… Что смотрите? Прощайте. Не ходите за мной, добрый, слабый человек, не ищите меня. Иначе… я вас возненавижу, прокляну…

Пчёлкина ушла. Мирович стоял с пылающим, засветившимся лицом. «Добрый, сказала… ведь любит! — думал он, замирая в оскорблённой гордости. — Упомянула о Дашковой… Понимаю! Ты ею быть могла бы! да я-то был ли бы Орлов или гетман? — прибавил он себе, глядя перед собой чёрными, без блеска, строгими глазами… — Ты, однако, мне эти все свои слова, все до единого, выкупишь…»

— Тебе повестка, — сказала, тронув его за плечо, Филатовна, — опять из фартала; пришли вон, зовут.

— Повестка? — спросил Мирович, обводя комнату сердитым взором.

В тот же вечер Мирович был отведён в ордонансгауз, а наутро под караулом отослан в талызинскую комиссию в Кронштадт. Его освободили по личному за него предстательству извещённого Ушаковым Григория Орлова. О дезертирстве не было и помину. Отпущенный из комиссии, он добрался на рябике в Ораниенбаум, дошёл до парка, вспомнил, что так недавно произошло в этих опустелых местах, и громко, болезненно расхохотался. Он хотел нанять подводу в Петербург, но раздумал — денег у него не было. Он пустился в столицу пешком. К ночи Мирович добрёл до лесной сторожки, у Горелого кабачка. Его мучили голод и жажда. Ноги отказывались ему служить. Встречные передавали печальные вести о бывшем императоре.


Шестого июля Екатерина принимала доклад генерал-фельдцейхмейстера Вильбуа. Дело шло о новой, вызванной обстоятельствами, дислокации войск. Оба корпуса заграничной армии, Чернышёва и бывший румянцевский, в день воцарения императрицы переданные в команду Петра Ивановича Панина, ускоренным маршем приближались к столице от границ Пруссии. Вильбуа сообщил, что лёгкие передовые, донские и яицкие казацкие полки давно миновали Курляндию и, по всей вероятности, в это время были уже по этот бок Луги.

— Разместить их на временные кантонир-квартиры в ближайших к Петербургу уездах, — решила Екатерина, — урожай трав в здешних окольностях изрядный. Пусть отдохнут, оправятся, чтоб в лучшем виде поспеть с гвардией к коронации, в Москву…