Мирович — страница 62 из 77

— Охотно-с.

Слуга провёл Мировича ко входу на антресоли и поспешил в приёмную.

Разумовский помешал в камине, взял со стола книгу «Пролог» и, усевшись опять в кресле, развернул её на коленях. «Что значит этот нечаянный и, очевидно, не без цели визит? — раздумывал он. — В пароксизме лежал, не наведывался, а теперь… странно…»

Прошло несколько минут тревожного, тяжёлого ожидания.

В портретной, потом в бильярдной, наконец — в смежной, цветочной гостиной послышались звуки знакомых, тяжёлых, с перевалкой, шагов. Вошёл с портфелью под мышкой, в полной форме и при орденах, Воронцов.

— Чему обязан я, Михайло Ларионыч? — спросил Разумовский, чуть приподнимаясь в кресле навстречу канцлеру. — Извините, ваше сиятельство, как видеть изволите, вовсе недомогаю — старость, недуги подходят.

— Э, батюшка граф, Алексей Григорьич, — сказал, склонив с порога курчавую, с большим покатым лбом голову и расставя руки, Воронцов, — всем бы нам быть столь немощными стариками-инвалидами, как вы.

— Милости просим, — произнёс, указав ему возле себя кресло, Разумовский.

— Никого нет поблизости? — спросил, оглядываясь и садясь, канцлер. — Могу говорить по тайности?

— Можете. В чём дела суть?

— Негоция первой важности, и вы, граф, изготовьтесь услышать и, через моё посредство, дать её величеству должный и откровенный ответ.

— Я-то? — уныло, упавшим голосом, проговорил Разумовский. — Ну, куда, для таких негоции я гожусь, отпетый, сил лишённый отшельник?.. Вот книгами лишь священными питаюсь, грешную душу упражняю поучениями, житиями угодников.

— Государыня, всемилостивейшая наша монархиня приказать мне соизволила, — продолжал Воронцов, — изготовить и вам по тайности показать вот этот прожект указа… (Он заглянул в портфель, потянул было оттуда и опять там оставил заготовленную бумагу.) В указе, государь мой, изображено, что, в память и в дань высокого благоговения к почивающей в бозе благодетельнице — тётке своей, императрице Елисавет-Петровне, государыня признала за благо вам, сиятельный граф, гласно и всенародно, как законно, хотя бы и втайне венчанному супругу покойной монархини дать титул высочества…

— Что вы, что, — как бы в ужасе, замахав руками, сказал Разумовский, — как можете вы это говорить? Ну, дерзну ли? Мой Бог! да ужели не нашлось, кто б решился в том перечить её величеству?

— Я первый, коли простите, возражал, — сказал, склоняясь, канцлер.

— А ещё кто, ещё?

— И Никита Иваныч за мной излагал резоны.

— Благодарение Богу и вам с Никитой Иванычем! — приподняв колпак и смиренно перекрестясь, сказал Разумовский. — Спасибо… доподлинно вы угадали мои чувства и мысли…

— Но всемилостивейшая государыня наша, — продолжал канцлер, — через меня неуклонно и во всяком случае к тому ж решила вам передать ещё одну, нарочитой важности, просьбу.

— Какую?

— В иностранных курантах и в секретных отписках резидентов давно пущены ведомости, будто бы у вас, граф Алексей Григорьич, хранятся доподлинные, за должной скрепой, документы о браке вашем с покойной императрицей. А посему её величество, как в вас интересуясь, поручила вам сообщить, чтобы вы не отказали вручить мне те отменной важности свидетельства, для начертания, на сообщённый вам обжект, законного и для всех очевидного о том высоком титуле указа.

— Документы, государь мой? — заторопившись, несмелым голосом спросил Разумовский. — Свидетельства о браке моём её величеству нужны?

— Так точно.

— Дозвольте же, — помолчав, продолжал граф Алексей Григорьич, — не откажите прежде и мне самому просмотреть оный, составленный вами, набросок указа.

Воронцов почтительно подал ему бумагу, Разумовский просмотрел её, возвратил и, положив книгу на камин, встал с кресла. Он медленно подошёл к шкафу, достал из него окованный серебром, чёрного дерева ларец, снял с шеи ключ и вынул из потайного ящика свёрток обвитых розовым атласом бумаг. Развернув свёрток, он оболочку его бережно спрятал на место, а бумаги, подойдя к окну, начал читать с глубоким, благоговейным вниманием. Воронцов не спускал с него глаз…

«Понял ли, ужели всё сразу понял?» — думалось Михаиле Ларионычу.

Просмотрев бумаги, Разумовский их поцеловал, взглянул на образ и, возвратясь к Воронцову, опёрся о выступ камина. В лице Алексея Григорьевича изображалось неподдельное, сильное душевное волнение; глаза были влажны от слёз. Он с минуту постоял, глядя в камин, вздохнул и, перекрестившись, молча бросил свёрток в огонь.

— Я, ваше сиятельство, — сказал он, садясь, — завсегда был ничем более, только верным рабом покойной нашей государыни, Елисавет-Петровны, осыпавшей и меня своими благодеяниями превыше заслуг.

Канцлер поклонился.

— И никогда я, граф, — слышите ли? — продолжал Разумовский, — никогда не забывал, из какой доли и на какую стезю возвела меня наша монархиня. Обожал её — как сердобольную мать, поклонялся ей — как благодетельнице миллионов, и отнюдь в помыслах не дерзал лично сближаться с августейшим её царственным величием…

Воронцов сидел, как на иголках. Всё виденное и слышанное превзошло его ожидания, казалось ему сказочным, несбыточным сном.

— И верьте, батюшка Михайло Ларионыч, — смигивая слёзы и схватив его за руку, сказал былой «лемешовский пастух», — верьте мне, простому, нехитрому хохлу, и не сочтите за ложь и притворство… Горе великое, государь мой, горе мелким случайным людям в слепом, преходящем фаворе посягать на столь смелые, гибельные мечты… А если б то именно, о чём вы говорите, некогда и было, то я отнюдь не питал бы дерзкой и безумной суетности признать случай — говорю о том прямо, — могущий только омрачить, а отнюдь не приумножить славу покойной государыни — общей нашей благодетельницы.

— Понимаю вас, граф, и, дивясь вам, душевно поздравляю! — сказал, встав и радуясь успеху поручения, Воронцов.

— Теперь вы убедились, сударь, — ответил, встав в свой черёд, Разумовский, — убедились, что отныне нет у меня никаких документов… Доложите же о том её величеству — да продлит она, дарами обильная, своё благоволение и относительно меня, верного своего раба… А о том, что сожжено, будет знать токмо моё сердце… Пусть люди врут, что им взбредёт на мысли; пусть дерзновенные, — понимаете ли меня, граф? — пусть, в ненасытной алчности, простирают свои надежды к опасным, мнимым величиям… Мы с вами как истинные патриоты, как верные отечества слуги, не должны быть причиною их толков и пересуд…

Воронцов откланялся. Его карета быстро загремела по Покровке и далее ко дворцу.

Доклад его о поездке к Разумовскому был принят отменно ласково. При докладе был и Григорий Орлов.

— Мы понимаем друг друга с Алексеем Григорьевичем, — сказала при этом Екатерина, — тайного брака покойной тётки с графом никогда не было… Признаюсь, праздный шёпот об этом был мне всегда противен. И недаром почтенный граф от Разумника происходит — сам догадался меня в столь щекотливой факции предупредить. Иного от прирождённой всем малороссиянам самоотверженности я ожидать и не могла.

Орлов, как говорили потом Разумовскому, вышел из кабинета государыни бледный, сильно смущённый и с заплаканными глазами.


Не скоро, по отъезде канцлера, пришёл в себя Разумовский.

Он, свесив голову, неподвижно глядел с кресла в тихо мерцавший камин. Мысли его были далеко: перед ним рисовалась подмосковная слобода Александровская; он сам, молодой, статный певчий Алёша, ходит в хороводе сенных девушек, а об руку с ним голубоглазая, с русой пышной косой, красавица, царевна Елизавета Петровна; далее — Гостилицы и Аничков дом, свидетели стольких лет счастья, общих поклонений и почёта…

Алексей Григорьевич встал, отёр глаза, спрятал ларец и тут только вспомнил об офицере, посланном на антресоли для списывания копии из книги Маргарит. Он позвонил слугу. Мирович снова вошёл в кабинет.

— Ну, что, земляче, списал? — спросил, ласково улыбнувшись, Разумовский.

— Готово.

— Спасибо, садись, говори. Так как же, друже?.. ждёшь помощи, совета?

— Не откажите, ваше сиятельство, замолвить слово своему братцу, гетману.

— Брату! Не туда метишь. Не той теперь мы оба силы. Миновало, повторяю, отжило… А вот что тебе скажу. И ты, сердце, меня послушай… Поезжай на родину, да чем скорее, тем лучше. Бери отпуск, а то и вовсе абшид от службы. Коли есть у тебя приятели, родич ли, чужой, лишь бы добрый человек, — всё брось и гайда до дому… Эй, хлопче, послушай меня… езжай… Есть на родине, Донце, приятели?

— Есть.

— Кто?

— В Харьковском наместничестве — товарищ по корпусу, помещик Яков Евстафьевич Данилевский[209] и другие…

— Ну, и езжай пока хоть к нему.

— Но для какого ж резону ехать, не кончив дела?

— Твоему отцу я когда-то говорил, и тебе тот же совет: похлопочи там, на месте, а не здесь; авось найдёшь, ну, хоть какие-нибудь письменные документы о поместьях твоей бабки. Отыщешь, тогда можно будет и похлопотать, и я в таком разе первый твой слуга. А без того, сердце, прямо говорю, и не надейся. Что было, то прошло, что будет, повидим. Мёртвого из гроба не вернёшь. А коли на то пошло — то ещё лучше вот что…

Разумовский остановился, глядя на дверь, куда ушёл Воронцов.

— Ты молод, не глуп, не прост, — продолжал он, — старайся сам себе проложить дорогу. Приглядывайся, ищи примеров на других, подражай… Брось бабьи бредни и — скажу тебе словами брата-гетмана — бери фортуну за чуб… и так-таки… без церемоний и просто, за самый, то есть, чуб… И верь, будешь притом таким же счастливым, как и все… понял?

— Даст ли только фортуна взять себя? — сказал Мирович. — Шутить изволите, сколько неудач…

— Сомнения? — произнёс, усмехнувшись, Разумовский. — Не хватит храбрости? Ну, тогда и вовсе оставайся на родине… Живи с овечками, с волами, Серком… Эх-эх! родина, великая, вольная степь, зелёные байраки, сады, хутора!.. Ну, веришь ли, сердце, веришь? Вот я и граф, и богат и всё — а побей меня Бог и наплюй ты мне, как собачьему сыну, прямо в глаза, коли вру… Всё я, слышишь ли, готов бросить, всё: и почести, и богатство, и знатность, — лишь бы возвратиться тем, как был, в Козелец, в нашу слободу Лемеши, кончить век рядом с дедовскими могилами, что на погосте в Чемерах… И знаешь ли — может, опять не поверишь, да и как поверить? — вон у меня своя музыка, хоры певчих театр; а я о сю пору, брат, слышу соловьёв да жаворонков, что пели когда-то по зорям в отцовских и дедовских наших тихих садах.