Мирович — страница 65 из 77

— Безграмотные ныне жалуются в умники, — говорила Дашкова, — ваш аглицкий клоб им потакает без censure…[212]

— Ну что ж, матушка, делать, — ответил Пётр Иваныч, — зло преужасно, ух, велико! скареды и срамцы сидят по норам да знай пишут страшные репорты, ну, и держатся.

— Вот бы на них Иванушку выпустить… — сказала Дашкова.

— Куда! Опять инструкция дана коменданту, — возразил Панин, — буде дерзнёт сильная рука — арестанта велено живым не выпускать. Монашеский чин ему предложили принять, не хочет, страшится Святого Духа, всё та же история — он-де бесплотный.

Голоса смолкли. Дашкова ушла.

На новую жалобу Мировича, что по его челобитной в сенате не хотят толком собирать справок, а так, по прошлым примерам, ведут дело наобум, Панин не утерпел и разразился осуждениями.

— Свинство, позор! — сказал он. — Одним гребнем все чёсаны… Сенаторы ж наши, нешто ты не знаешь, — лишь отголосок капризов генерал-прокурора. Одна надежда на государыню: её проси…

Получив отказ и на второе прошение, Мирович несколько дней был как потерянный — вёл с первых чисел апреля жизнь бродячую, рассеянную, стал опять посещать трактиры, герберги, навернулся к Амбахарше и к отставному майору Павлинову, снявшему вольный дом умершей в минувшее лето Дрезденши.

Завитой и распомаженный, с сверкавшими, точно хмельными, глазами, он показался несколько раз и в модной толпе по Невскому. Но где он имел приют, где спал, где харчился, — никто не знал. Деньги, привезённые с родины, приходили к концу. Надо было снова приниматься за службу, к новому начальству явиться. В другое время это бы его тяготило. Теперь на душе его стало вдруг почему-то беззаботно, легко; пустота, тишина низошли туда, точно весёлый, лёгкий ветер перепархивал там по гладкому, цветущему полю. В таком виде его встретил в начале мая у подъезда оперного театра Ушаков. Он не мог надивиться настроению Василия Яковлевича.

— Проиграл дело, а веселишься, не унываешь, — сказал ему Ушаков, сам прогоревший опять, в это время, в кутеже с какими-то матушкиными сынками.

— Жить — умереть, не жить — умереть! — ответил, громко засмеявшись, Мирович любимой поговоркой самого Ушакова.


Вечером девятого мая, в Николин день, Мирович подъехал к квартире Ушакова. Под гнётом теперешних своих, особенно тяжких, обстоятельств, Аполлон Ильич решил наконец выйти в отставку и уехать куда-то за Москву, где ему купчиха-кума обещала сосватать богатую невесту. Полк, в котором он служил, стоял в Петербурге, и сам он, кое-как перебиваясь, проживал в той же квартире, под Смольным, где два года назад его искал Мирович, в памятный вечер перед переворотом.

— Ты в отставку? — спросил его Мирович, неприятным, пытливым взором окидывая комнату и мрачно садясь против него, у стола.

— В отставку; что поделаешь, нечем жить, — ответил Ушаков. — Хочешь пивца? Выпьем…

— Вздор, не выходи из службы, — сказал решительно, упёршись в него смелым, вызывающим взором, Мирович, — наши дела вот как вскорости поднимутся, расцветут!

— Отчего же им подняться? — спросил, глядя на гостя, Ушаков. — Какие такие кудесники тебе нагадали?

— Баста! Баста! — с приливом злобы бешено крикнул Мирович, ударив кулаком по столу. — Слышишь ли? конец! не шути! Мы не пешки, вот что, не прах, не муравьи… Отчего гвардейским молодчикам, шаркунам, полотёрам, — продолжал он, страшно торопясь и сбиваясь, — отчего доступ всюду, во дворец и в эрмитажный, в присутствии государыни, оперный театр? а нас, армейцев, туда не пускают? Отчего по службе, в полках, офицеров — из природных дворян зауряд равняют с разночинцами? А? а? Отчего мне на челобитную опять отвечено: довольствоваться, мол, прежнею резолюцией?

— Да что ты, непутный, хочешь тем сказать? — несмело произнёс, взглядываясь в него, Ушаков.

— Непутный?.. баста, говорю! — вскричал, снова возвышая голос, Мирович. — Надо теперь приняться с иного конца…

— С какого?

— Молчи, скотина… и чего ты тянешь, тарантишь, проклятая таранта? Слушай и поучайся…

Ушаков молча глядел, думая: «С ума ли он спятил или пьян?» Мирович также безмолвствовал. Было только слышно, как он дышал раздражительно и тяжело. И вдруг, нагнувшись плечом к Ушакову, он придвинулся к нему вплоть и начал ему что-то шептать, с бледной, искривлённой улыбкой.

— Не слышу, — сказал со страхом Аполлон Ильич.

— Освобожу… возведу! — с неудержимой дрожью, стискивая постукивавшие зубы, говорил Мирович в лицо изумлённому Ушакову. — Я решился ещё первого апреля — первого апреля, ты знаешь, обман, но я решился… покончим сразу, одним махом, — всё… всё…

— Что кончим? — опять спросил Ушаков.

— Я перешёл в Смоленский полк…

— Ну, знаю; Панин помог, ты у него прежде служил; что же из того, что туда перешёл?

— Чтоб был тут, понимаешь, по самой близости, — продолжал в лихорадке, опять постукивая зубами, Мирович, — захотел, ну, вздумал, — и рукой подать.

— Поблизости? к чему? да, понял!.. с сенатом действительно не шутки… надо быть, коли начал тяжбу, наготове.

— Дурак!.. Именно наготове! пришёл час, минута, а корд'арме-то, выходит, и к услугам, вон оно! — подмигнув, с отталкивающей, безобразной развязностью произнёс Мирович. — Мушкет заряжён — искра, и сам выпалит!..

— Какой мушкет?

— Вот что, — опять низко склонясь к смущённому и напряжённо слушавшему Ушакову, проговорил Мирович, — решайся, брат, и соображай. Последние выходят дни. Солнце явится в темноте… А впрочем… — недоверчиво замолчав, вдруг встал со стула и, сердито глядя перед собой, начал ходить из угла в угол по комнате Мирович.

Холод охватил Ушакова. «Что он, окаянный, и впрямь не рехнулся ли? — подумал он, следя за гостем. — Откуда явился? в белой горячке или с попойки, от карт?».

— Ах ты трус, подлый трус! — вдруг крикнул, задыхаясь от негодования и презрительно останавливаясь перед ним, Мирович. — Ну, разгадал я? да, да?.. душа в пятки ушла? А я-то считал его стеною, кремнём! Тьфу ты, баба-сквернавка! Скотина, право, скот! — бешено закричал он, отплюнувшись запёкшимися, липкими губами. — И всё-то он тянул, гнусная размазня, тянул! Извини, сударь, обчёлся! Были храбрецы, да вижу — все вышли…

Мирович рванул со стула шляпу, шагнул к двери.

— Да что же это! Говори сам-то! — запальчиво крикнул, в свой черёд, Ушаков, не в силах будучи долее терпеть упрёков и брани. — Какие тут бабы? Я и сам, чёрт! ты видишь… Ну, нешто не видишь? Можно ли стерпеть? Говори!..

— Так согласен? — спросил с радостной, ликующей усмешкой Мирович. — Согласен? — повторил он, косясь на Ушакова. — Отвечай сразу, мигом… не то убью…

— Не ты, а я жду, а он мучит, непутная голова, — сказал Ушаков, — меня зовёт мямлей, а сам всё экивоками, жилы тянет, лается… Если решил, так не ломайся, говори… Кому не желается лучшего?

«А, наконец, готов!» — подумал Мирович, обводя комнату гордым, торжествующим взором, точно видел перед собой толпу преклонённых, покорных рабов, ожидающих от него великого, решающего слова.

Он бросил шляпу на стол, заглянул в коридор, прошёлся по комнате, опять постоял у двери в сени, прислушался, запер эту дверь на крючок и, вдруг улёгшись с ногами на постель приятеля, закинул руки на голову и закрыл глаза.

«Что он, оглашённый, ужели заснул? Вот ещё одолжит!» — рассуждал Ушаков.

Так Мирович пролежал с пять минут, не шелохнувшись, бледный, как покойник. Только его губы слегка вздрагивали и по лицу пробегала судорога улыбки.

«И что он, пропащий, затеял? — не спуская с него глаз, мысленно допытывал себя Ушаков. — Что как убил кого-нибудь или решился ограбить?»

— Я решился, — вдруг начал, не двигаясь и не открывая глаз, Мирович, — я решился… голова с плеч! а вот что… И коли ты, слушай, выдашь или донесёшь, — всё узнаю, выслежу и порешу тебя, как собаку…

С этими словами Мирович встал, подошёл вплоть к Ушакову и схватил его за грудь.

— Что ты, сумасшедший, что ты? — спросил тот, отталкивая его.

— Не мешай, молчи и помни слово, — сказал, выпуская его, Мирович, — на этот раз согласен… изволь, живи…

Руки и губы Мировича тряслись.

— Изменником, доносчиком я сроду не бывал! — обидчиво произнёс, оправляясь, Ушаков. — И ты мне, слышишь, говорить этого не смей…

— Ну да ладно уж! — грубо ответил Мирович. — Где уж тут спорить, считаться?.. Так не выдашь?

— Можешь быть уверен… честью клянусь…

Луч восторженной, беспредельной радости опять осветил лицо Мировича при этом ответе Ушакова.

«Ведь мил, не правда ли, мил? — рассуждал он, с внутренней издёвкой вглядываясь в озадаченного приятеля. — Порох! чуть попрекнул, так и вспыхнул! А как я говорил? Что за штиль! Кратко и ясно!.. Вперёд нас, в застрельщики, в парламентёры!.. Ему, скоробрехе, болтуну, это не к масти…»

— Еду в Шлиссельбург, — начал опять тихо, как сквозь сон, и почти не владея собою, Мирович. — Добьюсь, не в очередь, в крепость на караул. А ты, Аполлон, приказываю тебе, — я старый воробей, вот как всё придумал! — достань штабс-офицерский мундир, припаси катер или шлюпку, оденься и, с флагом, под именем ордонанса её величества — ну, Сухметьева, что ли, или подполковника Арсеньева — явишься ко мне в крепость, будто к незнакомому, на гауптвахту, и предъявишь заранее нами составленные бумаги…

Проговорив это, Мирович опять присел на постели, и ему показалось, что то, что он сказал и на что, очевидно, окончательно решился, было уже давно и случалось где-то с другим, — и он теперь соображал, когда же это и где случилось? «Какой приятный, крепкий рот у этого дуралея Ушакова! — вдруг почему-то подумал он. — И глаза у него такие добрые, ожидающие от меня чего-то, с такою светлою, детскою верой; и бородавочка слева у него, над верхней губой… И как я её прежде не заметил? И… что ещё странно, он, бедняк, так продулся с купцами, голодает и стал донельзя смешон, будто выкунел, ну, точно весною заяц-русак…»

— Какие же бумаги? — спросил Ушаков, стараясь всё добросовестно запомнить.