Мирович — страница 74 из 77

«Господи, ты един, един! — вдруг заговорил в Мировиче внутренний, удививший его голос. — Проститься с ними…»

Он ступил к решётке, поклонился на все стороны.

— Прощается, прощается! — пронёсся гул от края до края площади.

Где-то вблизи послышался вздох, затаённое причитыванье.

«Мужайся, — повторил тот же голос внутри Мировича. — Увидишь».

Его мысли менялись с страшной быстротой. И весь он, думая: «Ещё минута, через полминуты буду не я, буду не человеком», — обратился в мёртвое ожидание, впивался в малейший звук. Он вспомнил о кресте с мощами.

— Батюшка, — сказал он священнику, — вот от меня, — сберегите… Я побратался этой святыней с одним человеком.

«А кольцо, её подарок?» — спохватился он. В это мгновение ему случайно и впервые кинулось в глаза скуластое, рыжее, с редкими, крепкими, белыми зубами и несколько, как ему показалось, смущённое чьё-то лицо. Он понял мигом, что то был он… палач…

— Ну, брат… ты ведь по Христу мне брат! — заговорил Мирович палачу. — Возьми этот перстень; дорогая особа его подарила. Коли велят, ну, прикажут, — не мучь, разом… ты ведь упражнялся…

Мирович смолк. Его не останавливали. Секунды летели, казались часами.

«Да, ждут чего-то, именно ждут!» — замирая, подумал он считая мгновения. И ему почудилось, что где-то вдали ему опять махнули чем-то белым.

Кто-то дал знак. Громко загремели у эшафота барабаны. Мировича сзади схватили те же сильные руки.

— Да здравствует и святится память истинного нашего государя… мученика Иоанна Третьего Антоновича! — крикнул вдруг безумно смело Мирович.

— Пусти, я сам, сам! — кричал он, порываясь. — Без повязки, я офицер… Да здравствует… невинный… мученик…

Барабаны, прогремев, смолкли.

Мирович увидел, что и он вдруг страшно успокоился. Его придерживали. Ещё раз тусклым, испуганным зрачком взглянув на мёртвенно стихшую толпу, он подался к плахе, ещё хотел что-то сказать, гордо выпрямился, с благоговейной твёрдостью взглянул на крест ближней церкви и вдруг, сильно нажимаемый кем-то и мысленно повторяя: «Господи, да что ж это? Насилие? Меня куда-то тянут?», — склонился на плаху. «Вот, вот… шум, кажется, верховой… скачут…»

Подъехала к войску придворная карета. Из её окна направилась на эшафот чья-то подзорная трубка. После говорили, что это была, из любопытства везде поспевавшая, Дашкова.

С площади и с моста было ясно видно, как большой, сверкающий топор вдруг поднялся над плахой и с глухим хрустом опустился туда, где лежал Мирович, в гаснувшем взоре которого в это мгновение вдруг завертелось всё окружающее, фронт солдат перекосился на крышу домов, уличный фонарный столб очутился на шпиле колокольни, опрокинутая церковь падала, с ужасающей быстротой, во что-то страшное, бездонное…

Палач за русые, длинные волосы поднял отрубленную, бледную, окровавленную голову казнённого…

Площадь ахнула. От содрогания толпы покачнулся мост на канаве и рухнули его перила. Громче всех раздался вопль девушки, без памяти упавшей на руки обезумевшей от горя старухи и невысокого, растерянного помещика, в гороховом кафтане и с украинским выговором.

— Ко мне, Настасья Филатовна, — шептал стоявший здесь Яков Евстафьич Данилевский, — у меня тут и квартирка неподалёку; не смял бы вас с нею народ…

— Да, — рассказывал щеголеватый и длинноногий преображенец, идя от места казни с измайловцем, — непостижимо, Николай Иваныч, фельдъегерь-то… Опоздал ведь всего на пять минут. Показался, слышно, от Тучкова моста, когда всё уже было кончено.

— И ты этому веришь?

— Как не верить! — ответил Державин. — К Алексею Орлову, доподлинно сказывают, вчера ещё был прислан указ о помиловании; не сверили часов, ну — и ошиблись.

— Юноша ты мой, юноша! — сказал, посмотрев на него, Новиков. — Да Орлов-то сделал ли по воле государыни? Поживёшь, увидишь… А теперь зайдём-ка хоть в Колтовскую да отслужим по убиенному рабу Божию, Василию, панихиду… Ведь то, что пытался сделать этот несчастный, освободить принца, сделали другие — хоть бы Орловы, освободившие Екатерину… разница лишь в том, что те успели, а он — нет… идём.

— Нет, не могу… — заторопился Державин, — и то опоздал; к начальнику, к Лутовинову, обещал заехать и всё ему первому рассказать.

«Далеко пойдёшь», — подумал, покачав ему головой вслед, Новиков.

К вечеру эшафот с телом Мировича были сожжены на месте.

Узнав о казни, малолетний цесаревич Павел плохо спал в ту ночь.

Императрица переехала из Царского в Петербург. При дворе заговорили о решении уничтожить гетманское звание в Малороссии; государыня занималась театром и литературой. Стало известно, что поступивший на службу к Елагину Фонвизин, перед выездом государыни в Ригу, читал в петергофском эрмитаже оконченную им комедию «Бригадир». Екатерина осталась довольна чтением и выразила автору отменное своё благоволение.

— Кто подвинул вас на этот труд? — спросила она чтеца.

— Бессмертный наш учёный и поэт, Ломоносов, — ответил Фонвизин.

Слава молодого писателя была уже сделана о нём толковала знать; повторяли имена, выражения его героев.

Был холодный октябрьский вечер.

В Зимнем дворце, после долгого в нём отсутствия, обедала Дашкова. В тот же день императрица получила из Москвы просительную жалобу дворовых людей на известную тиранку Салтычиху. Повторяли с ужасом о кровавых проделках этой госпожи.

«Называть её в бумагах не она, а он», — решила государыня.

— Не смягчатся нравы, пока не смягчатся сердца, — сказала Екатерина. — Лучший путь для того — бич сатиры и вольное обсуждение избранных, опытнейших умов.

Опять вспомнили Фонвизина и его отзыв о Ломоносове.

— А наш-то Михайло Васильич, — сказала Екатерина Дашковой, — слышали? Опять сильно хворал, и главное — совсем накручинился… Поедем-ка к нему. С весны не удалось его видеть.

Придворная карета остановилась на Мойке, у дома Ломоносова. Лакей в плюмаже и в шитой золотом ливрее вошёл во двор. За ним две дамы. На синей бархатной, подбитой соболем, шубейке одной из них была андреевская звезда.

Екатерина знаком остановила суету на крыльце и во флигеле и без доклада с Дашковой вошла в верхний рабочий кабинет. Упавший духом и силами, Ломоносов, по обычаю, сидел у письменного стола, заваленного книгами, бумагами и химическими аппаратами. В камине огонь, как бы прощаясь с хозяином, то вспыхивал, то угасал.

— Здравствуйте, Михайло Васильич, как поживаете? — ласково произнесла Екатерина. — Мы вот завернули навестить нашего славного эрмита.

Ломоносов встал и с чувством, молча, поклонился.

— Чем занимаетесь? И где в эти минуты царит ваш пытливый гений? На планетах? В металлах или на излюбленном вами северном пути в Индию?..

Полдневный света край обшел отважный Гама

И солнцева достиг, что мнила древность, храма…

— Видите, как я люблю и помню ваши стихи… Мне же рифма совсем не удаётся… ухом туга… и в музыке мало смыслю…

— Милостивая! — прошептал и опять смолк Ломоносов.

Слёзы навернулись на его глазах.

— Ну, полноте хандрить! — сказала Екатерина. — Нездоровы? полечитесь — пришлю медиков; напала грусть? — приезжайте-ка в эрмитаж, развеселим вас с молодёжью.

— Нет, государыня, не я нездоров и грустен, — ответил Ломоносов, — больна и грустна моя душа…

— Вас ли слышу, неутомимый, непобедимый в предначертаниях и трудах? Отзовитесь-ка мощным словом; соотечественники ждут. Вот, думаю депутатов призвать от сословий для составления хартии законов… Ваш гений осветит наш горизон.

— Новому вину и новые меха, всемилостивая! — проговорил всхлипнув растроганный Ломоносов. — Не всё гладко, кочки — обширная страна, — жертвы неизбежны… так! Но великими делами начинаешь ты своё правление и нас, тружеников, не забываешь… Живи вовеки, а нам уже, видно, умирать…

Он ещё хотел нечто сказать: с языка срывалось имя безвестно погибшего царственного узника и виновника его роковой гибели, — но он молча поник головой…

При дворе повторяли стихи, набросанные, в честь посещения императрицы, Ломоносовым:

Великому Петру вослед Екатерина

Величеством своим нисходит до наук

И славы праведной усугубляет звук…

Коль счастлив, что могу быть в вечности свидетель,

Богиня, коль твоя велика добродетель!..

Осенью того же года скончалась Бавыкина, было отменено гетманство. Пчёлкиной возобновили приглашение, и она выехала в чужие края, где, в качестве знающей иностранные языки воспитательницы некоей таинственной девочки, она осталась несколько лет. О ней вспомнили, когда в Венеции появилась известная принцесса Тараканова…

Отец принца Иоанна умер слепой в Холмогорах; сёстры и братья, спустя много лет, стариками отправились морем в Данию. Их слуги, под именем «мореходцев», были закрепощены на вечное житьё в Холмогорах. Полную свободу этим «мореходцам» объявили только в настоящее царствование.


Померкла слава Орловых. Взошла звезда Потёмкина. Прогремела Пугачёвщина. Кончились турецкие войны; был завоёван Крым и взят Измаил. Ломоносова давно не было на свете. Державин пел Фелицу, шёл в гору, автор «Недоросля» и «Бригадира» печатно адресовал политические вопросы Екатерине. Пали мартинисты и с ними творец дружеского общества и Типографической компании, Новиков. Былой восторженный измайловский солдат, тридцать лет назад, в памятное июньское утро, стоявший на часах у полковой сборной, — теперь слабый, скрюченный горем и геморроидами старик, — Новиков сидел в том самом шлиссельбургском каземате, где содержался и погиб от покушения Мировича принц Иоанн[218].

Однажды обвалилась штукатурка у его печи. Новиков, бродя по комнате, ещё отнял часть известкового слоя и, при слабом свете ночника, не без труда прочёл выцарапанные гвоздём на стене каракули: «мы, бож… милостию… императ… Иоанн Третий Антонович…»