Миры Артура Гордона Пима — страница 3 из 4

Странное открытие

Как мы нашли Дирка Петерса

Глава первая

Однажды мне посчастливилось принять участие в открытии, представляющем известный интерес для любителей литературы и искателей всего нового и чудесного. Поскольку с тех пор минула почти четверть века и поскольку в упомянутом открытии участвовало еще двое людей, читатель может найти странным, что общественность по сей день оставалась в неведении относительно события, безусловно весьма значимого. Однако подобная неосведомленность вполне объяснима, ибо из трех участников нижеизложенной истории никто доныне ничего не писал для публикации и один из моих товарищей ведет тихую, уединенную жизнь, а другой болезненно непоследователен и рассеян в своих мыслях.

Возможно также, что в свое время данное открытие не показалось ни одному из нас настолько важным и интересным, каким в конце концов стало мне видеться. Так или иначе, я имел личные причины полагать, что обязанность письменно изложить и опубликовать факты означенной истории лежит не столько на мне, сколько на любом из моих сотоварищей. Когда бы хоть один из них сделал это за прошедшие годы, пусть в самой краткой манере, я бы хранил молчание до конца своих дней.

Историю, которую ныне я намереваюсь облечь в письменную форму, я в разное время вкратце или частично рассказывал нескольким своим близким друзьям, но все они ошибочно принимали повествование о реальных событиях за плод воображения и добродушно хвалили мой талант рассказчика, что, конечно же, не льстило моему самолюбию историка.

Таким образом объяснив и отчасти оправдав свое промедление, которое кто-то может счесть непростительным и даже преступным, приступлю непосредственно к рассказу.

В году 1877-м обстоятельства вынудили меня посетить Штаты. В то время, как и в нынешнее, мой дом находился в окрестностях Ньюкасла-на-Тайне. Мой отец, тогда недавно скончавшийся, оставил мне в наследство акций на весьма крупную сумму, значительную часть которой я надеялся вернуть. Мой адвокат, сославшись на причины, показавшиеся мне достаточно вескими, посоветовал не передавать полномочия на распоряжение наследственным имуществом никакому доверенному лицу, и я решил безотлагательно отправиться в Соединенные Штаты. Десятью днями позже я прибыл в Нью-Йорк, где задержался на день-другой, а затем двинулся на запад. В Сент-Луисе я встретился с людьми, заинтересованными в моем бизнесе. Там все дело приняло такой оборот, что окончательное урегулирование вопроса целиком зависело от соглашения между неким человеком и мной, но, к счастью для судьбы данного повествования, означенного человека в городе тогда не оказалось. Он являлся одним из тех богатых так называемых «королей», которым в Америке несть числа, – в данном случае «угольным королем». Мне сказали, что он владеет поистине роскошным особняком в Сент-Луисе, куда наведывается крайне редко, и домом поскромнее, расположенном прямо в угольном бассейне, где и проживает большую часть времени. Я переправился через Миссисипи в Южный Иллинойс и очень скоро разыскал его. Он оказался простым честным дельцом; мы не стали долго торговаться, и через неделю я имел на руках порядка двадцати тысяч в пересчете на английские фунты, а он – документ о переводе на его имя моих акций одного угольного месторождения и одной железной дороги, и мы оба были довольны.

Объяснив, каким ветром меня занесло в совершенно незнакомые мне края, в дальнейшем ходе повествования я ни разу более не упомяну о деловых или денежных интересах.

Я прибыл в город Беллву в Южном Иллинойсе ясным июньским утром и остановился в старомодной четырехэтажной кирпичной гостинице под названием «Лумис Хаус», в отведенном мне хозяином – краснолицым громкоголосым толстяком – номере, состоящем из просторной угловой комнаты, три окна которой выходили на широкую оживленную улицу, а два в переулок, и смежной комнаты поменьше.

Еще до наступления времени, когда я при желании мог бы вернуться в Англию, я вполне здесь освоился. Первые два дня моего пребывания в Беллву я, несколько утомленный тяготами путешествия, посвятил исключительно отдыху и выходил из номера разве только к табльдоту, три раза в день.

В течение первых двух дней я сделал множество интересных наблюдений из своих окон и засыпал вопросами коридорного. Я узнал, что старое несуразное двухэтажное здание на другой стороне переулка является гостиницей, упомянутой Диккенсом в «Американских путевых записках», в нижнем холле которой он познакомился с шотландским френологом, «доктором Крокусом». Вышеупомянутый коридорный был мастером на все руки и в случае необходимости исполнял обязанности возницы, привратника, посыльного – меняя должности одну за другой и ни в одной надолго не задерживаясь. Сей разносторонний оригинал по имени Артур в целом занимал более высокое положение, чем наши английские коридорные. В первые два дня я изрядно понаторел в умении измышлять разные неотложные потребности, ибо в ходе наблюдений за местной жизнью из окон номера у меня часто возникали разные вопросы, и я всякий раз звонил в колокольчик в надежде получить ответ от Артура, который обычно удовлетворял мое любопытство. Он был чрезвычайно неотесанным парнем, но тихим, медлительным и неприметным. Он частенько ходил под мухой уже к полудню, а к девяти вечера порой еле ворочал языком; но я никогда не замечал в нем сколько-либо серьезных нарушений телесного равновесия – проще говоря, я никогда не видел, чтобы он шатался. Артур открыто признавал, что любит время от времени пропустить стаканчик-другой, но с презрением (а возможно, и с применением рукоприкладства) опроверг бы любые клеветнические обвинения в невоздержности по части спиртного. Да, он упоминал о случаях из своей жизни, когда «здорово перебирал», имея в виду, что в известных ситуациях обстоятельства исключали всякую возможность отказаться от обильного возлияния, но подразумевалось, что подобные казусы имели место в далекую пору ветреной юности.

Не имея чем занять ум (я получал местные ежедневные газеты, одна из которых была лучшей из всех, что мне доводилось читать когда-либо, – не считая, разумеется, нашей «Таймс»; но мои дорожные сундуки еще не прибыли, и я оставался без своих любимых книг), я по-настоящему увлекся изучением людей, проходивших мимо отеля или останавливавшихся поболтать на противоположных углах улицы, и, составив мнение об особах, особенно меня заинтересовавших, спрашивал про них Артура и проверял, насколько мои предположения соответствуют истине.

Один тихий, хорошо одетый молодой человек проходил по переулку три или четыре раза в день. Наблюдая за ним, я несколько раз составлял и изменял свое суждение о нем, но в конце концов решил, что он священник, недавно рукоположенный и буквально на днях прибывший в город. Когда я спросил Артура, верна ли моя догадка, он ответил:

– Вы, как всегда, ошибаетесь, сэр… я имею в виду, насчет парня. – До сих пор я ни разу не ошибался в своих предположениях, но напротив, выказал великую проницательность, с первого взгляда опознав в случайных прохожих двух адвокатов и одного банкира. – Да, сэр, вы снова неправы, но с другой стороны, вроде как и правы. Его зовут доктор Бейнбридж, и он достаточно глуп, чтобы приехать в город, где и без него хватает разных костоправов. Он занимается какой-то там «патией» и явился сюда научить нас лечиться сахаром и воздухом – или чем-то вроде. Он не прописывает никаких лекарств, достойных упоминания; лошадь у него такая жирная, что даже рысью не ходит, и у него нет жены, которая бы чинила ему платье. Говорят, впрочем, он не бедствует; а припадочный сын старого Вагари сказал мне, что он умеет лечить падучую болезнь, но в это я не верю, поскольку вскоре после нашего разговора с мальчишкой приключился сильнейший в жизни припадок. Доктор заявил (так они говорят), что ожидал именно этого и рад, что приступ оказался настолько тяжелым, ибо это означает, что лекарство действует.

Меня особенно заинтересовал один человек, который ежедневно, практически даже ежечасно торчал на противоположном углу улицы и часто приезжал или уезжал в легкой коляске, запряженной двумя черными горячими лошадками. Это был высокий, стройный и гибкий, смуглый мужчина с черными глазами, довольно длинными черными волосами и окладистой бородой, чрезвычайно беспокойный и постоянно расхаживавший взад-вперед. Он то и дело обращался к прохожим, многие из которых останавливались обменяться с ним несколькими словами. Однако в последнем случае обмен едва ли был равноценным, ибо говорил только он, и его высказывания, судя по энергичной жестикуляции, обычно носили весьма выразительный характер.

Из всех своих излюбленных положений он явно предпочитал следующее: обхватить одной рукой столб газового фонаря и мерно раскачиваться взад-вперед, время от времени, когда рядом никого нет, совершая вокруг него полный оборот. Другой его излюбленной позой была такая: встать прямо, уперев кулаки в бока, выгнув грудь колесом и широко расправив плечи, высоко вскинув голову и устремив вдаль неподвижный взгляд. Я не очень сомневался в своей способности сделать верное предположение относительно рода занятий этого человека, ибо, вдобавок ко всем прочим вспомогательным средствам, позволяющим прийти к правильному заключению, нижний этаж углового здания занимала аптека. Когда я спросил Артура, не врач ли означенный мужчина, он ответил: «Ну да, сэр, врач, хирург и акушер. Джордж Ф. Каслтон, член-корреспондент и доктор медицины. Ему следует прибрести лоток и фонарь и торговать «индийскими снадобьями» на городской рыночной площади. Этот малый пичкал меня ими, покуда у меня не разболелись зубы. Коли вам хочется помереть поскорее, вы знаете, к кому обратиться. О, он знает все на свете! Одной медицины для его ума недостаточно. Он руководит правительством и объявляет войны, когда считает нужным. Говорите, «ни минуты не стоит на месте»? Охотно вам верю. Но если бы вокруг вас вдруг зароились его идеи, вы перестали бы сокрушаться насчет его телесной подвижности. Знаете, сэр, этот человек в ходе выборной кампании меняет свои политические убеждения каждый день; никто еще не пошел за ним следом, и вдобавок ко всему он пророк. Просто не связывайтесь с ним, коли вы меня любите, прошу вас».

Все это Артур произнес тихим, наставительным тоном, не выказывая особых чувств даже при упоминании о зубах и делая ударение лишь на словах, выделенных курсивом. Совету «не связываться» с доктором я не собирался следовать. Мое любопытство было возбуждено, и я положил познакомиться с ним, коли представится случай. Он произвел на меня самое приятное впечатление, какое только возможно произвести на наблюдателя, находящегося на высоте третьего этажа. Он показался мне человеком странным и нервным, но по природе своей чуждым всякого зла. Один эпизод, подсмотренный мной из окна, позволил мне заглянуть в душу доктора. Однажды, когда он стоял возле своей коляски, к нему подбежал бедный оборванный негр, глубоко взволнованный и явно взывающий о помощи; и когда я увидел, как доктор затолкнул негра в коляску, запрыгнул следом сам, а затем погнал лошадей во весь опор, у меня не осталось сомнений, что сердце у него большое, как мир. Пару раз в течение долгих теплых июньских дней до меня сквозь раскрытые окна долетали обрывки произнесенных им фраз. Один или два раза я поймал на себе быстрый взгляд почти сверхъестественно ярких, живых глаз мужчины, когда подходил слишком близко к отворенному окну и смотрел с высоты на крыши низких зданий, и понял, что он заметил и запомнил меня, как я заметил я запомнил его. Я задавался вопросом, составил ли он мнение о моем общественном положении и, если да, пытался ли проверить, насколько оно соответствует истине, как я проверял через Артура. Однажды я услышал, как доктор говорил маленькому, трусоватому на вид человечку с воспаленными слезящимися глазами, явно слабому духом и телом: «Да, сэр, будь я Сэмом Тилденом, потоки крови на улицах поднялись бы до ваших стремян. – Никаких стремян у человечка не было. – Эта страна висит на волоске над пропастью, глубже преисподней. Ха-ха! Какая отвратительная пародия на свободу! Слушайте, Пиклс. – Маленький человечек не только слушал, но и дрожал всем телом, как мне представлялось. Время от времени он украдкой озирался по сторонам, словно опасаясь, что кто-нибудь еще услышит доктора и тогда начнется война. – Слушайте меня: «Униженный народ в ярости своей страшнее демонов ада». – Здесь доктор Каслтон метнул взгляд на собеседника, проверяя, оценил ли он столь прекрасную фразу и принял ли цитату за оригинальное высказывание. – Повторяю: «Униженный народ в ярости своей страшнее демонов ада». Народ – слышите, Пиклс? Народ, а не женщина. Только одно может спасти эту прогнившую Республику: дайте нам больше бумажных денег, горы банкнот. Пусть правительство арендует на месяц или возьмет в наем на год все до единого печатные станки в стране; пусть машины приятно гудят, каскадами извергая на пол листы с отпечатанными на них казначейскими билетами, которые затем разрезаются, укладываются в пачки и рассылаются всем нуждающимся в них гражданам без передаточной надписи – без передаточной надписи, Пиклс, и под два процента! Когда-нибудь изучали логику, Пиклс? Нет! Впрочем, неважно; моего ума хватит на нас двоих. Если американский гражданин честен – а я полагаю, он честен, – сей план сотворит чудеса. Если же он бесчестен – не дай Бог! – тогда пусть страна рушится в пропасть, и чем скорее, тем лучше. Мне жаль идиотов, которые не в состоянии понять этого. Люди – а разве для государства интересы людей не превыше всего? – пойдут за мной, Пиклс: люди получат много денег, торговые предприятия разбогатеют, фабрики и заводы разбогатеют, и коммерческая жизнь в стране закипит». Здесь доктор отвлекся на какую-то постороннюю мысль и, не извинившись перед собеседником, запрыгнул в стоявшую рядом коляску, и быстро уехал прочь; а тщедушный человечек, после минутного колебания, шаркающей походкой двинулся дальше по улице. Позже я узнал, что подобные речи доктор Каслтон сочиняет с такой же легкостью, с какой писатель сочиняет свои истории. Порой он отстаивал убеждения, прямо противоположные взглядам своих слушателей, но обычно старался угодить последним, зачастую выдавая их интересы, мысли и желания за свои собственные. В описанном выше случае доктор, вероятно, на самом деле выражал не подлинное свое мнение, хотя на мгновение, по всей видимости, искренне поверил, что является бескомпромиссным членом одной из мелких политических партий, выступающих за увеличение выпуска в обращение бумажных денег в стране: маленький человечек был беден, и доктор Каслтон просто нарисовал перед ним картину счастливого будущего – по крайней мере, у меня сложилось такое впечатление. Сия странная наклонность доктора Каслтона порой приводила к удивительным и неожиданным результатам и, по меньшей мере, один раз повлекла за собой открытие большой важности, как мы вскоре увидим.

Манера, в какой американцы обсуждали серьезнейшие проблемы жизни и отзывались о великих мира сего, была мне в новинку и часто забавляла. Мне неизменно доставляло великое удовольствие спрашивать практически у всех своих собеседников мнения по поводу какого-нибудь важного вопроса или какой-нибудь выдающейся личности, ибо ответ всегда казался мне оригинальным, иногда весьма занятным и нередко поучительным. На второй день, возвращаясь после ужина в свой номер, я ненадолго заглянул в «гостиную для джентльменов», где случайно услышал обрывок разговора между пожилым человеком и мужчиной среднего возраста. Позже я узнал, что мужчина помоложе является известным в стране адвокатом по имени Лилл, что он человек культурный, очень консервативный в частной жизни, но придерживающийся точки зрения, отличной от общепринятой, практически по всем серьезным общественным вопросам; человек высокой нравственности и безупречной репутации, который зачастую откладывал важные служебные дела, если только получал возможность хоть отчасти примирить свои убеждения со взглядами власть предержащих. Мне показалось, что двое упомянутых мужчин не виделись больше года; и когда я вошел в комнату, они обменивались новостями в неспешной, доверительной и благожелательной манере. Когда я оказался в пределах слышимости, адвокат вновь заговорил, нарушив наступившее после смеха молчание. Приняв серьезный вид человека, готового сообщить следующую новость, зажав между большим и указательным пальцами щепотку тонко нарезанного табака и чуть подавшись вперед, чтобы табачная пыль не просыпалась на манишку, он сказал: «Знаете, Дэвид, прошлой зимой я снова перечитал Библию и, должен признать, по-прежнему считаю ее очень безнравственной книгой. Библейское учение поистине дурно. Как бы вы, сэр, отнеслись к столь возмутительному учению, если бы в наши дни кто-нибудь стал распространять его с намерением повлиять на современное положение вещей?» И он продолжал в том же духе, к ужасу (хотя и не особо великому) своего собеседника, который казался христианином – по крайней мере, по происхождению. На другой день, после обеда я вновь зашел в гостиную и увидел там новоприбывшего, занятого разговором с группой мужчин: делегацией местных коммерсантов, насколько я понял. Когда позже меня представили новому постояльцу, я узнал, что его зовут Роуэлл, генерал Роуэлл; мне показалось, я встречал это имя в газетах у себя на родине. Он был рослым мужчиной приятной наружности и произвел на меня впечатление человека, обладающего весьма острым и деятельным умом. Я услышал, как он сказал своим собеседникам (по всей видимости, в завершение переговоров): «Да, джентльмены, если я приеду в Беллву и мы построим скобяную фабрику в вашем городе, мне понадобится всего лишь пять лет, чтобы наша фабрика вышла на первое место в мире по производству гвоздей». Услышав эти слова, я поначалу решил, что вижу перед собой восхитительный образчик забавного американского характера, но здесь я ошибался. Генерал Роуэлл представлял собой такой тип американца – вернее, американского предпринимателя, – деловые планы которого, пусть самые фантастические и грандиозные, редко проваливались и рядом с которым всякие полковники селлерсеры кажутся лишь жалкими подражателями. В данном случае обещание было выполнено с опережением на год или два. В праве выражать личное мнение американцы видели одно из достижений 76-го года, и практически единственным критерием оценки подобного мнения, похоже, считалась его самостоятельность – даже до степени комичной. Например, ни упомянутый выше адвокат, ни доктор Каслтон или любой другой американец из мной встреченных, что бы лично они ни думали по некоему вопросу, никогда не стали бы утверждать, что в силу своего общественного положения и образования способны судить о вещах лучше, скажем, коридорного Артура. Казалось, любой человек имеет также неотъемлемое право быть снобом, но я видел в Америке лишь одного человека, воспользовавшегося этой привилегией. Экс-губернатор Иллинойса высказался по данному вопросу кратко и точно: «У нас нет закона, запрещающего человеку выставлять себя дураком». При желании всякий здесь может фамильярно называть президента республики «Эйбом», губернатора штата «Диком» и так далее. Но не следует думать, что уважение и восхищение перед истинно великими представителями нации в Америке меньше, чем в странах, где к человеку с четырьмя именами и двумя наследственными титулами относятся с большим почтением, нежели к человеку всего с тремя именами и одним титулом. Обычаи во всех странах разные – банальное замечание, но практически только это здесь и можно сказать: в конце концов, между мыслями и чувствами представителей разных стран нет особой разницы, коли судить по существу, а не по форме.

В пояснение одного из вышеприведенных утверждений приведу эпизод, имевший место на третий день моего проживания в гостинице, перед самым моим выходом из уединенного номера на оживленные улицы городка. Когда я сидел в своей гостиной, Артур принес кувшин воды со льдом и поставил на стол. Потом он остановился и посмотрел на меня, словно ожидая очередного вопроса, имеющего отношение к моему окружению. Но в тот момент у меня никаких вопросов не имелось. После минутного молчания Артура заговорил.

– Вы давно видели принца? – осведомился он. К тому времени я уже настолько привык к его образу мыслей и манере выражаться, что даже такой вопрос не особенно удивил меня. Я решил, что Артур задал вопрос по побуждению живого ума, желая завязать приятный разговор о разных пустяках и угодить «двухкомнатному» постояльцу. Не дожидаясь ответа, он продолжил:

– Надеюсь, он в добром здравии. Я виделся с ним, знаете ли, несколько лет назад, когда он приезжал к нам набраться новых идей для своего королевства.

Сие заявление позабавило меня. Артур был вовсе не лжецом и далеко не занудой: он производил впечатление человека честного во всех отношениях, за исключением своей слабости до спиртного – но здесь он, по причинам вполне понятным, просто не мог составить верное о себе представление.

– И где же ты встречался с его высочеством, Артур? – спросил я.

– О, в Питтсбурге, штат Пенсильвания. Мне тогда было всего восемь. Мальчишек в гостиницу не пускали, а поскольку принца окружала целая толпа разных важных персон, поначалу мне никак не удавалось подойти к нему. Но потом они все вышли из гостиницы, чтобы рассесться по каретам. Им пришлось ждать несколько минут, но я никак не мог протолкаться в передние ряды, чтобы увидеть его. Холл гостиницы к тому времени уже опустел, и все глазели на принца; поэтому я быстренько пробежал через цирюльню в боковой холл, а оттуда потихоньку проскользнул в главный и подошел к самой двери. Я находился всего в десяти-двенадцати футах от принца, но в заднем ряду толпы, поэтому я просто встал на четвереньки и пополз между ногами. Я почти вплотную приблизился к принцу, но по обе стороны от него стояли здоровенные парни, все загораживая. Я уж решил, что теперь точно ничего не увижу, но тут заметил, что ноги у принца немного раздвинуты: одна немного выдвинута вперед, и расстояние между коленями дюймов шесть. Я был мелким пареньком, даже для своих восьми лет; и я увидел свой шанс. Я просунул голову промеж коленей принца, сильно вывернул шею и уставился ему прямо в лицо, когда он опустил глаза, чтобы посмотреть, кто там трется об его ноги. Он довольно потешно разинул рот, когда увидел мою физиономию внизу, но нисколько не рассердился; он ведь запросто мог треснуть меня по башке, но не сделал этого. Я убрал голову назад так быстро, что никто больше не заметил меня. Я часто задаюсь вопросом, помнит ли меня принц, и прошу вас спросить его, когда вы вернетесь домой. С тех пор, как я повзрослел, я частенько со стыдом вспоминаю свой поступок. Коли вас не затруднит, пожалуйста, скажите принцу, что вообще-то у нас в Соединенных Штатах не принято так поступать, но я тогда был маленький и не имел никакого понятия о правилах поведения в приличном обществе, поскольку мой отец умер, и я не ходил в школу, а помогал зарабатывать на хлеб. Прошу вас, передайте принцу, что я надеюсь, он на меня не в обиде, и коли не забудете, черкните мне пару строк, будьте так любезны.

Глава вторая

С момента моего прибытия в Беллву прошла неделя. Меня представили доктору Каслтону, и мы с ним обменялись несколькими словами. Я также прослушал несколько из речей, произносимых им на углу улицы, и мой интерес к нему изо дня в день возрастал. По всей видимости, интерес был взаимным, поскольку доктор, казалось, каждый день ждал моего появления – но с другой стороны, к кому он не испытывал интереса? Он полюбился мне своей неподдельной сердечной добротой, забавлял меня своим сумасбродным поведением и восхищал ясностью мышления. Никогда прежде я еще не видел ума одновременно столь стихийного и столь разностороннего. Вероятно, самой яркой особенностью доктора Каслтона являлась следующая: он постоянно находился в ожидании удивительных событий, и за недостатком сенсационных новостей своими силами изыскивал способы взбудоражить общество. Например, погода становилась все теплее, и лето ожидалось знойное, а значит, нам следовало приготовиться к самым страшным эпидемиям; один из наших астрономов обнаружил комету, а значит, скоро всем нам предстояло понять, стоило нам появляться на свет или нет – и так далее, и тому подобное. Он заранее предвидел всевозможные планы и заговоры государственных деятелей, бюрократов и «плутократов». Германия собирается установить свое господство в Европе и «перемолоть своими безжалостными жерновами все европейские государства»; «Франция готовится нанести по Пруссии такой удар, от которого сотрясется вся Земля от полюса до полюса». Казалось, однако, сам доктор видел во всем этом единственно свободную игру воображения – кипение пены над прозрачными, сверкающими глубинами интеллекта, бурление блестящего недисциплинированного ума посреди застойного болота провинциальной жизни. Сей странный человек не причинил бы намеренно вреда даже врагу, если у него вообще когда-нибудь были настоящие враги; в глубине души – и обычно на деле – он был добрым, как мягкосердечная женщина. Но казалось, он просто не мог жить без сверхактивной умственной деятельности и постоянно нуждался в понимании и сочувствии окружающих, способных оценить круговращение его мыслей. Лишь немногие из людей, с которыми он общался и которые располагали свободным временем, были в состоянии обсуждать с ним прочитанные книги, и почти никто не испытывал желания слушать его рассуждения по поводу последних литературных трудов, произведших на него впечатление. Доктор Каслтон уже давно и неоднократно рассказывал, для пользы своих постоянных слушателей, о жизни Александра и Наполеона, подробно объясняя, что, как и зачем они делали, приводя в пример случаи, когда их планы терпели неудачу, указывая на причины означенной неудачи и на пути, которыми он на их месте легко достиг бы успеха. Древний аптекарь, старый бродяга-конфедерат и безработный художник, вечерами торчавший в аптекарской лавке или на углу рядом, слушали с разинутыми ртами подобные лекции, покуда сокровищница чудесных сведений не иссякла. Но доктору требовалось по-прежнему будоражить умы. Он скорее отказался бы на день-другой от пищи для поддержания телесных сил, нежели от пищи для возбуждения ума; а дабы и слушатели тоже получили удовольствие, предмет разговора должен быть значительным, новым, оригинально трактованным и желательно представлять интерес для местных жителей. Поскольку сам доктор находил наслаждение в сюрпризах пугающего или ужасающего свойства, ожидать от него выступлений посредственных и заурядных не приходилось. Под давлением обстоятельств в скучный день, он не позволил бы даже заботе о своей безупречной репутации помешать одной из своих неожиданных выходок. Если городу Беллву суждено погрузиться в умственную спячку, то это случится уж никак не по вине Джорджа Каслтона, члена-корреспондента, доктора медицины.

На восьмой день пребывания в Беллву, выйдя поутру из гостиницы, я увидел доктора Каслтона, который стоял напротив двери в одной из своих излюбленных поз – голова вскинута, плечи расправлены, руки уперты в бока – и внимательно смотрел на молодого человека на другой стороне улицы, беседующего с пожилым фермером: безобидного вида юношу с темно-голубыми глазами и прямыми черными волосами – собственно говоря, того самого похожего на священника молодого джентльмена, которого я видел из своих окон. Что-то в его облике – возможно, в платье – выдавало в нем человека пришлого. Большие глаза доктора Каслтона яростно сверкали, и он явно обрадовался при виде меня. Совершенно посторонний человек на моем месте счел бы свое появление весьма своевременным и решил бы, что является орудием в руках высшей силы, призванным предотвратить кровопролитие. Когда я остановился рядом с доктором, он сказал с плохо сдерживаемым негодованием:

– Этому гнусному негодяю придется покинуть город. Он называет себя доктором, но я привел в движение механизм закона нашего великого штата Иллинойс и выведу чертова мошенника на чистую воду».

Потом, устремив на меня мрачный, многозначительный взгляд, он прошипел (хотя ни одно из произнесенных прежде слов не донеслось до слуха людей на другой стороне улицы):

– Приверженец нетрадиционной медицины, сэр… проклятый шарлатан, лечащий водой и сахаром… ноль без палочки. Знаете, сэр (более спокойным, но все еще весьма выразительным тоном), я давал больному дозу каломеля в шестьдесят гран и давал дозу в десятую часть грана; я бы запросто дал человеку сто гран хинина и делал такое. Я… (тут он извлек из кармана круглую таблетку или костяную пуговицу) …я проникал в самый мозг человека, в Святая Святых Природы Человеческой, так сказать. Когда того фермера (указывая пальцем правой руки на костяной кружочек, лежащий на ладони левой) лягнул в голову мул, трое моих коллег явились на место происшествия до меня и стояли над несчастным, словно беспомощные старухи, ничего не предпринимая. У меня превосходные инструменты, сэр… я больше не читаю книг… вся мировая литература у меня вот здесь (он постучал пальцем по лбу). В один прекрасный момент я счел за лишнее интересоваться чужими идеями. Так вот, я сказал «словно беспомощные старухи», сэр. «Дайте мне кочергу! – вскричал я. – Дайте хоть что-нибудь!» Я послал за своим трепаном. Господи, как хлестала кровь, как трещали кости черепа! Я вынул из мозга осколок кости. Человек выжил. На своем веку мне приходилось делать все, абсолютно все. А теперь в наш город является проклятый шарлатан… Где его жена? Где его несчастные дети, спрашивается? Не говорите мне, только не говорите, что он не женат и не сбежал от несчастной супруги. Пройдите по его следу, с ловкостью дикаря прокрадитесь по пути, коим он явился в наш город, – и помяните мои слова, сэр, вы узрите душераздирающие сцены горя человеческого: рыдающих матерей, безутешных отцов, обесчещенных дочерей. Зачем он явился сюда? Почему не остался там, где жил прежде? Но я выставлю негодяя из города, вот увидите, вышвырну со всеми пожитками: сети расставлены, лавина надвигается, он обречен.

Двумя днями позже, на том же месте, я застал доктора Каслтона за разговором с безобидным на вид молодым человеком, которому доктор представил меня по всей форме. Звали означенного молодого человека, как сообщил Каслтон и как я уже знал, доктор Бейнбридж. Мы обменялись несколькими словами, он пригласил меня заглянуть к нему и в ответ на мою настойчивую просьбу пообещал нанести мне визит. Поскольку я собирался покинуть Америку уже через несколько дней, я предложил выбрать для визита сегодняшний вечер, и он с готовностью согласился на мое предложение. Потом он со сдержанной улыбкой откланялся и оставил нас. Когда он удалился, доктор Каслтон заметил:

– Этот юноша гений, сэр. Причастный к Святая Святых Природы Человеческой. Поверьте мне, сэр, он добьется успеха в нашем городе. Он обретет здесь огромное влияние в ближайшие годы. Я не ошибаюсь в людях, сэр.

Затем я пригласил доктора Каслтона тоже зайти ко мне в номер вечером, хотя бы ненадолго, и он обещал зайти. «Хотя возможно, – добавил он, – мне удастся заскочить к вам лишь на пару минут». Бейнбридж, новый местный кандидат на медицинскую практику, может тратить время, как ему заблагорассудится; но Каслтон, «в течение последних двадцати лет оберегающий жизни тысяч и тысяч людей», может оторваться, в лучшем случае, лишь на несколько минут от исполнения тяжких обязанностей, возложенных на него многочисленными страждущими пациентами.

Немного погодя я распорядился подать в мой номер закуску вечером. Бейнбридж вызывал у меня желание познакомиться с ним поближе, и я уже решил, что он мне нравится: эти ясные голубые глаза смотрели на мир со спокойным пониманием, такие честные глаза. Он производил впечатление человека, сильно предрасположенного к телесным наслаждениям, но умеющего держать в узде все свои желания и пристрастия. С первого взгляда он показался мне чрезвычайно замкнутым и молчаливым, но позже я узнал, что, когда затрагиваются чувствительные струны его души, доверительные речи льются из его уст буквально потоками. Итак, вечером того дня я сидел в большей комнате своего номера – в «гостиной» – в ожидании одного из приглашенных гостей или обоих сразу.

Глава третья

Было около восьми вечера. Я написал пару писем после ужина и теперь бездельничал. На столе посреди комнаты лежали несколько журналов, ежемесячных и еженедельных, английских и американских, пара газет и две-три книги. В номер постучали, и, отворив дверь, я увидел в коридоре доктора Бейнбриджа. Он был в черном сюртуке а-ля принц Альберт, шелковом цилиндре и (поскольку к вечеру заметно посвежело) летнем пальто. Я приветствовал гостя, вероятно, чуть горячее, чем требовали правила приличия, если учесть, что до сих пор мы с ним обменялись лишь несколькими словами. Но, как уже говорилось выше, я часто видел молодого доктора из своих окон, и он был в городе почти таким же посторонним человеком, как я сам; и я приветствовал его столь сердечно, поскольку он вызывал у меня самые сердечные чувства. Я помог гостю снять пальто и сделал все возможное, чтобы он чувствовал себя уютно. Он был чуть выше среднего роста и довольно хрупкого телосложения; с белым, почти бледным лицом. Движения, манера выражаться и платье выдавали в нем истинного джентльмена – каковое качество я признал бы в нем, встреться он мне в моем клубе на родине или окажись в моей гостиной дома, с такой же готовностью, как здесь, в захудалой гостинице провинциального городка в штате Иллинойс. Когда мы уселись и завязали беседу, я с удивлением обнаружил в нем человека весьма культурного. Он держался со спокойной уверенностью, какую мы привыкли (и не без оснований) считать свойственной лишь людям, хорошо знакомым с жизнью столичных городов, причем вхожим в самые высокие круги общества. Ни в тот вечер, ни впоследствии доктор Бейнбридж не продемонстрировал сколько-либо глубоких познаний ни в каких областях, за исключением сферы своей профессиональной деятельности. Однако он имел хорошее образование, и его суждения показались мне весьма здравыми. Из статей на предмет истории округа, напечатанных в лежащих на столе газетах и журналах, я узнал, что в 1869 году он окончил какое-то учебное заведение в Пенсильвании, а в 1873-м стал выпускником медицинского факультета Колумбийского университета. Позже я узнал от самого Бейнбриджа, что с семи до одиннадцати лет он учился дома, под наставничеством сестры, которая на девять или десять лет старше него.

Я усадил гостя за стол напротив себя и сразу же завязал разговор на какую-то тему, представляющую интерес для местных жителей. Вероятно, многих своих знакомых, по-прежнему мне симпатичных, в девяти случаях из десяти я полюбил с первой нашей встречи. Уже после нескольких минут общения с доктором Бейнбриджем я понял, что первое мое суждение о нем не ошибочно и что сам я произвел на него равно благоприятное впечатление.

В ходе той нашей беседы я пришел к заключению, что он прочитал почти все все книги, прочитанные мной, и многие другие. Мы беседовали на предмет истории Англии и Франции с полным знанием дела. Он читал не только английскую, французскую и немецкую литературу, но также английские переводы испанских, русских и итальянских авторов; и поразил меня своим глубоким знанием Скотта, Диккенса, Балвера, Теккерея и других наших писателей. Особенно он восхищался Гете. О Сервантесе доктор Бейнбридж держался того же мнения, что и все мы: впервые он прочитал «Дон Кихота» в возрасте восемнадцати лет, когда тяжело болел и страдал меланхолией, и смех помог ему подняться с постели и распроститься с унынием. «Дон Кихот», сказал он, единственная книга, которую он читал в полном одиночестве, то есть про себя, и которая заставляла его смеяться вслух. Научные труды, особенно относящиеся к области физики, он просто обожал. Он имел воображение самого очаровательного свойства. В ту пору жизни у меня была просто страсть к исследованию человеческой природы: я любил теоретизировать по поводу мотивов и результатов человеческих поступков, вероятных причин известных или предполагаемых следствий – одним словом, считал себя философом. Я никогда прежде еще не встречал человека, который вызывал бы у меня такой интерес, как этот молодой американец. Но и получив возможность узнать доктора Бейнбриджа поближе, я по-прежнему многого в нем не понимаю даже сейчас, когда двадцать с лишним лет спустя пишу эти строки и вспоминаю удовольствие, доставленное мне нашим непродолжительным знакомством в далеком Иллинойсе. Безусловно, он обладал умом истинного ученого. Он сам говорил, что не очень любит поэзию – имел ли он натуру поэтическую? Он любил прекрасное в жизни: любил симметрию в форме, любил гармонию в цвете, любил хорошую музыку. И все же, хотя он читал англоязычных поэтов, казалось, стихи интересовали его значительно меньше прозы. Мысль о таком противоречии озадачивала меня на протяжении всех лет, прошедших со времени нашего общения. Как я заметил выше, доктор Бейнбридж ценил прекрасное и все известные проявления прекрасного, но строгая метрическая упорядоченность языка вызывала у него почти отвращение. Мне часто думалось, что в силу каких-то особых обстоятельств детства он проникся неосознанным отвращением к самой стихотворной форме. Однако из данного правила было исключение, о котором я поведаю ниже.

К тому времени, когда мы выкурили по сигаре, мы обменивались мнениями и критическими суждениями по поводу всех английских и американских писателей, приходивших на ум. Среди книг на моем столе лежал томик Байрона, хотя в основном это были сочинения американских авторов – Готорна, Ирвинга, Лонгфелло, По и нескольких других. Взяв означенный томик и бросив на него взгляд, доктор Бейнбридж заметил, что, если бы все поэты походили на Байрона, он посвящал бы больше времени чтению стихов. Я помню замечание, которое он сделал по поводу личности Байрона, кладя книгу обратно на стол. «Бедняга! – сказал он. – Но чего можно ожидать от человека, у которого мать имеет столь бурный темперамент, а жена холодна как лед? Характер женщины формируется в значительной мере по влиянием мужчин, появляющихся в ее жизни; а характер мужчины в еще большей степени складывается под влиянием женщин, его окружающих. Я задаюсь вопросом, состоял ли когда-нибудь Байрон в близких отношениях с настоящей женщиной – женщиной, нормальной одновременно в части интеллекта и в части нравственности, женщиной со светлым умом и горячим сердцем. На мой взгляд, ни один мужчина не становится настоящим мужчиной без благотворного влияния настоящей женщины».

Сейчас я плохо помню, как именно доктор Бейнбридж отзывался обо всех затронутых в нашей беседе американских авторах, за исключением По; и у меня есть свои причины ясно помнить все, что он говорил о последнем, – по сути и почти дословно. Из всех писателей сильнее всего (за единственным исключением) меня интересует По; и мне кажется, как личность и как художника, доктор Бейнбридж ставил Эдгара Аллана По выше всех прочих творцов, оставивших миру наследие англоязычной поэзии и прозы. И такое мнение, искренне полагаю, объяснялось отнюдь не национальностью данного писателя. Если у Бейнбриджа и были какие-то узкие национальные предпочтения, то я о них никогда не узнал.

Об Эдгаре По, как о поэте, он отзывался с восторгом – разумеется, «Ворон» удостоился самых высоких похвал: это неповторимое и поистине великое стихотворение, заявил Бейнбридж, он считает лучшим из написанных на анлийском языке.

Именно тогда Бейнбридж сказал мне, что мало интересуется поэзией и, за редким исключением, никогда не получает от нее особого удовольствия, но что каким-то образом умудрился прочитать почти все известные поэтические сочинения, опубликованные на нашем языке. Все же, сказал он, некоторые стихотворения захватили и очаровали его. Из английских поэтов нынешнего века один лишь Байрон создал достаточно поэтических произведений, чтобы считаться настоящим поэтом; и далее Бейнбридж пояснил, что факт написания нескольких случайных стихотворений, пусть поистине прекрасных, еще не делает автора поэтом. Потом он упомянул одно стихотворение, которое уже более века признавалось литературными критиками превосходнейшим образцом истинной поэзии. Постепенно увлекаясь предметом разговора и разгорячаясь, он сказал:

– На мой взгляд, подобного рода стихотворения не являются поэзией. Вот Байрон писал настоящую поэзию и за свою короткую жизнь написал достаточно, чтобы называться поэтом в высочайшем смысле слова. Сравнивать данное стихотворение с сочинениями Байрона – скажем, с местами из «Чайльд Гарольда» или «Шильонского узника» или с более короткими стихотворными произведениями – все равно, что сравнивать самое совершенное механическое устройство с грациозным животным – скажем, механическую имитацию тигра или газели с живым прообразом: первое представляет собой восхитительный механизм, свидетельствующий о высоком уровне созидательных способностей человека и всецело подчиненный воле последнего; его движения плавны, неизменны и выверенны, ритмичны, изящны и в части скорости и силы превосходят движения живого прообраза, но они все равно остаются механическими и, для проницательного взгляда, искусственными. Во втором же мы видим нечто большее, чем ритмичность, нечто большее, чем плавность, нечто, неподвластное воле человеческой, недоступное человеческому пониманию и невоспроизводимое человеческими стараниями – нечто большее, чем в состоянии объяснить наука, нечто большее, чем дерзает назвать своим плодом искусство. Первый объясним, второй необъясним; один является созданием усердного мастерства, таланта; другой – творением таинственной высшей силы. Говорят, львы Алексиуса Комменуса рычат громче львов пустыни.

– Но что насчет По и «Ворона»? – спросил я.

– Самым удивительным в «Вороне» (а я утверждаю лишь то, что считаю доказуемым на основании свидетельств, заключенных в нем самом) является следующее: во-первых данное стихотворение есть результат творческого порыва истинно поэтической души; во-вторых, оно являет собой высочайший образец искусства, какой только в силах создать писатель. Я истинно полагаю, что первый вариант «Ворона» – а сии строфы вряд сразу появились в том виде, в каком печатаются ныне, – давали не менее полное представление о поэтическом даре По, нежели опубликованное впоследствии стихотворение. Но этого было недостаточно для Эдгара Аллана По – человека науки, искусного мастера, поэтического гения, одаренного способностью к сосредоточенному умственному труду для достижения литературного совершенства. Это делает «Ворона» редким, даже единственным в своем роде образцом подлинной поэзии.

– Значит, по вашему мнению, – сказал я, – и состояние души, в котором создается подлинная поэзия, и слова, посредством которых выражаются чувства, порождаются вдохновением.

– Да. Но По умел совершенствовать язык вдохновения без ущерба для поэтического замысла. Строфы «Элегии» Грея, передающие психическую волну творческого вдохновения, возможно, сотни раз исправлялись и изменялись за семь лет работы над ними; и возможно, он преуспел в попытке сохранить свое первоначальное чувство, ибо стихотворение, безусловно, обладает высокими художественными достоинствами. Но в любом случае, чувство, выраженное Греем, заурядно; а чувство, выраженное По, абсолютно неповторимо и глубоко захватывает читателя – собственно, является потрясающим душу откровением. Я всегда считал, что Байрон, Мильтон, Шекспир находили поэзию в собственной душе и что слова, в которые они облекали свое поэтическое чувство, приходили к ним столь же естественным образом, как само чувство.

– Такие великие умы, – заметил я, – навсегда останутся загадкой для простых смертных.

– Насколько я понимаю, – ответствовал Бейнбридж, – волны поэтического вдохновения, сильные и слабые, достаточно обычны для людей – так же обычны, как мысленные образы прекрасных предметов материального мира. Но вот своеобразие обусловливается мироощущением, которое, по моему мнению, должно быть стихийным, коли призвано служить к выражению первоначального чувства в чистом виде. Музыкальный гений способен выразить свои впечатления посредством гармоничных созвучий; истинный поэт – посредством слов.

Возьмите отдельное случайное стихотворение, скажем, порожденное патриотическим пылом некоего человека, который никогда более не напишет ни одной поэтической строки. Разве вы не увидите в нем подтверждение моей теории, что всякая истинная поэзия является единственно результатом вдохновения и – как изначально, так и на уровне словесного воплощения – не имеет никакого отношения к очевидному автору?

И умом и сердцем я полагаю «Ворона» непревзойденным шедевром, который, являясь одновременно порождением странного психического состояния и плодом напряженного интеллектуального труда, вероятно, останется последним стихотворным произведением, которым по-прежнему будет восхищаться человечество, когда интеллект в ходе дальнейшего своего развития и роста вытеснит из жизни и умов человеческих всякую романтику, всякие чувства, всякую поэзию, оставив в нашем распоряжении лишь рассудок и волю.

Далее, в ответ на какое-то мое замечание, Бейнбридж сказал:

– Разумеется, я выражаю лишь свое личное мнение, и для меня поэзия Байрона и По исполнена музыки и цвета. Размер некоторых их стихотворений вместе с порядком слов порождает, мне кажется, печальнейшие мелодии для души человеческой – монотонная музыка строф призвана производить поистине странное и неописуемое впечатление. Но подлинное своеобразие их поэзии – и здесь По превосходит Байрона – заключается в способности производить такое же впечатление, какое оставляют некоторые черно-белые картины, где тонкие переходы тени выполнены с таким мастерством, что создают иллюзию цвета – темного, приглушенного, но все же цвета. Сей цветовой эффект поэзии По остался почти (если не полностью) не замеченным мной при первом прочтении, в отличие от музыки строф – и для того, чтобы почувствовать оный в полной мере, мне потребовалось перечитать стихи спустя некоторое время. Последние два-три года я не читал По, и в настоящий момент «Улялюм» представляется мне подобием некоего причудливого пейзажа или полотна, виденного в далеком прошлом.

Я спросил, какие именно цветовые впечатления порождает у него в воображении поэзия По, и Бейнбридж ответил:

– Впечатления красного цвета вообще не сохранилось в памяти. Преобладает черный, более или менее густой; но в данную минуту мне живо видятся краски практически любого пейзажа, в котором отсутствует красный цвет и который открывается взору лунной ночью, в вечерних сумерках или пасмурным днем. И все же, за единственным исключением, музыка и вообще любые звуки никогда не оставляли в моем воображении цветового впечатления, а упомянутое исключение составляют определенные тона скрипки, порождающие в моем сознании образ лилового цвета. Поскольку я незнаком с профессиональным языком художников и музыкантов, я могу попытаться описать эти впечатления лишь своими словами. Я излагаю лишь свое мнение и отнюдь не категоричен в своих суждениях о поэзии. Заключенные в стихах По аллегории нам необходимо разгадать, каждому на свой лад. Для меня лично они не представляют загадки – и несомненно, любой другой человек скажет то же самое; однако при сравнении наши трактовки окажутся совершенно разными.

Но сколь бы высоко Бейнбридж ни ценил поэзию По, среди прозаиков он ставил последнего еще выше, чем среди поэтов. Как я говорил, я сам являюсь страстным поклонником По. Его прозу я всегда считал поистине гениальной – неким явлением, по выражению Бейнбриджа, «превосходящим искусство и подкрепленным самым совершенным мастерством». Но когда мы заговорили о прозе По, Бейнбридж сумел выразить словами все мои чувства и раскрыть и объяснить природу гениального дара этого автора, которую я прежде не понимал полностью.

Затем я спросил Бейнбриджа, что именно в прозе По его столь сильно восхищает.

– Поразительным даром к сочинению коротких рассказов, – сказал Бейнбридж, – на мой взгляд, он в значительной мере обязан своему научному воображению – каковое качество (сколь бы странно ни звучало подобное заявление), будучи направленным в другое русло, превращает человека в великого физика. Я нахожу неверным утверждение, что Ньютон открыл закон всемирного тяготения. Ньютон сначала вообразил факт существования некоего закона всемирного тяготения, а потом приступил к поиску доказательств данного закона и совершил открытие с помощью второго отличительного свойства истинного гения, а именно, неуемной умственной энергии, способности к усиленной работе мысли и тяжелому нервному напряжению. Ньютон открыл закон всемирного тяготения в том же смысле, в каком Колумб открыл Америку: Колумб сначала вообразил себе Америку, а затем начал собирать вещественные доказательства своего убеждения, открыв Багамские острова. То же самое качество – научное воображение – в случае с По послужило к появлению «Низвержения в Мальстрем», «Убийства на улице Морг» и прочих рассказов. И такого рода воображение открывало перед ним верные знания в области не только физики, но и метафизики, и потому он обладал безошибочным «интуитивным» пониманием природы и характера деятельности как здорового, так и больного ума. В «Падении дома Ашеров» душевная болезнь описана настолько достоверно по существу и по форме внешнего проявления, что, чем лучше человек знаком с природой ума, тем более склонен он задаваться вопросом, не лежит ли в основе подобных сочинений личный опыт автора. Однако все эти описания являются плодом воображения. Возьмите «Беса противоречия», «Сердце-обличитель» и другие подобные рассказы По, которые, как подсказывает здравый смысл, не могут все до единого отражать личный опыт одного человека и которые, вне всяких сомнений, основаны на интуитивном предположении.

Я спросил Бейнбриджа, какие рассказы По он считает лучшими.

– Здесь трудно сделать выбор, – ответил он. – Если взять за критерий оценки полученное мной интеллектуальное удовольствие, ответ будет одним; а если степень воздействия на мои чувства – другим. Возможно, я выберу рассказ, одновременно доставивший мне колоссальное интеллектуальное наслаждение и пробудивший во мне сильные эмоции. Вероятно, мы с вами сойдемся во мнении, что главной задачей художественного произведения, как и музыкального сочинения, является создание у человека определенного настроения, и рассказ, сравнимый с короткой музыкальной композицией, призван вызывать у читателя некий ряд родственных эмоций, а роман, сравнимый с многочастной оперой, призван каждой своей частью пробуждать самые разные чувства. Разумеется, литературное произведение может преследовать – и почти всегда преследует – и другие цели. «Падение дома Ашеров» приводит читателя в определенное эмоциональное состояние, причем без всякого обращения к интеллекту; никакой попытки сделать нечто большее, нежели создать означенное настроение, здесь не предпринимается и ничего сверх этого не достигается; но конечный результат достигается в манере, доселе не подвластной ни одному из сочинявших короткие рассказы писателю, за исключением По. Следовательно, если считать главным достоинством художественной литературы воздействие на чувства – обращение к сугубо нравственной стороне ума, – «Падение дома Ашеров» следует признать лучшим рассказом из написанных на английском языке.

Здесь доктор Бейнбридж встал с кресла и, пройдясь взад-вперед по комнате, продолжил с раздраженными нотками в голосе.

– Почему никто из людей, обладающий хоть малой толикой воображения, необходимого для понимания гения По, не написал более или менее пристойный очерк о его короткой жизни? Неужто По находился в помрачении рассудка, когда назначил Грисуолда своим литературным душеприказчиком? Неужто миру суждено знать о нем лишь от людей, которые видели темную сторону его жизни и понятия не имели о главном деле его жизни? Которые смотрели на жизнь и творчество По сквозь мутную призму своих тупых провинциальных умов? Давайте надеяться на тщательный количественный анализ всех свидетельств о жизни и творчестве По – анализ, который не оставит совсем уж без внимания малую долю шлаков, но выявит все до единой крупицы чистого, самородного золота и представит миру нечто близкое к тому, что по праву причитается самому гению, и что полагается знать миру о таком предмете.

– Позвольте мне изменить свой вопрос – вернее, задать другой, – сказал я, когда Бейнбридж снова сел. – Какая из повестей По показалась вам наиболее интересной? Доставила вам наибольшее удовольствие?

– «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» увлекла и заинтересовала меня сильнее любой из двух-трех других.

Я выразил удивление таким признанием, и мои замечания по поводу данного выбора, показавшегося мне свидетельством странного вкуса, выдали желание получить разъяснение. Бейнбридж продолжал:

– Хотя «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» послужила образцом и даже шаблоном для ряда лучших наших приключенческих романов последнего времени, и хотя она сама по себе обладает многими достоинствами, огромный интерес у меня вызывает не только повесть как таковая, но предоставляемая ею возможность проанализировать ум По. Я всегда ломал голову в поисках удовлетворительного объяснения, почему повесть осталась незаконченной. Предположение, что По не располагал необходимым для завершения работы временем, является гипотезой, о которой я упоминаю лишь для того, чтобы сразу опровергнуть. По окончании работы над данным сочинением он написал и присовокупил к нему «Примечания» в почти тысячу слов; а за время, потраченное на составление «Примечаний», он легко мог бы довести повествование до конца – возможно, внезапного, но все же высокохудожественного. Но он этого не сделал. Значит, По не закончил «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» потому, что у него хватило воображения – не хватило фантазии, чтобы придумать материал такого качества, какого требовал тонкий и непогрешимый вкус писателя? Коли так, почему он вообще взялся за нее? Зачем писать шестьдесят с лишним тысяч слов, своим обычным блестящим, отточенным слогом, на малознакомую тему и в новом для себя жанре? За время, потраченное на работу над «Приключениями Артура Гордона Пима» По мог бы написать от пяти до десяти коротких рассказов в своей традиционной манере. Нет, ни одна из этих гипотез не объясняет, почему данное сочинение осталось незаконченным. Мое объяснение заключается в следующем: в основе повести лежат реальные события, и сам По никогда не узнал ничего сверх фактов, изложенных в известной нам части. Вторым главным героем после Пима там является некий Дирк Петерс, моряк, бунтовщик и так далее. По моему мнению, Пим и Петерс существовали в действительности, но По никогда не встречался ни с одним из них, хотя встречался с моряками, знакомыми с Дирком Петерсом, и услышал от них первую часть истории в той форме, какую они приобрела, передаваясь из уст в уста по всему побережью Новой Англии в тридцатых-сороковых годах. Собрав достаточно материала, чтобы при помощи воображения написать интересную повесть для печати, По начал и продолжил работу над ней. А потом по ходу дела он обнаружил, что воображение, ограниченное уже известными и изложенными фактами, не в силах производить необходимый продукт без знания новых фактов, которые наверняка существовали, но оставались недоступными для него. Когда По попытался закончить повествование, написанная холодным, безжизненным языком страница разительно отличалась от всех предыдущих, производивших, как он полагал, такое впечатление, будто он сидит в пивной какого-нибудь старого ночлежного дома для моряков в Новой Англии, с парой кружек пива на столе, и слушает дремотным летним днем отчасти вымышленную, отчасти правдивую историю какого-нибудь старого морского волка, устремив вместе с ним задумчивый взгляд в окно, на белый песчаный берег, старый замшелый причал, далекие паруса в открытом море и внимая тихому плеску соленых волн о прогнившие сваи. Нетрудно представить, как По искал в таких вот ночлежных домах Дирка Петерса; и вполне разумно предположить, что он действительно предпринимал такие попытки. Если Дирку Петерсу было двадцать семь лет в 1827 году, когда на корабле вспыхнул мятеж, значит, к моменту смерти По ему было всего сорок девять – и коли он еще жив, сейчас ему всего семьдесят семь. В своих «Примечаниях» По говорит, что «Петерс, способный сообщить новые сведения, до сих пор жив и проживает в Иллинойсе, но в настоящее время нет никакой возможности встретиться с ним. Вполне вероятно, впоследствии он будет найден и тогда, вне всяких сомнений, предоставит весь материал, необходимый для завершения истории мистера Пима». Я абсолютно уверен, что в конечном счете По узнал точное местонахождение Петерса, но не сумел увидеться с ним, как бы ни хотел этого. В сороковых годах путешествие из Нью-Йорка до Иллинойса было долгим, утомительным и весьма дорогостоящим. И все же По надеялся однажды встретиться с Дирком Петерсом и потому не пожелал сообщить читателям, где именно проживает последний. Затем, к великому прискорбию, он умер, так и оставив повествование незавершенным.

Когда Бейнбридж произносил заключительную часть своей речи, мы услышали тяжелые частые шаги в коридоре, которые замерли перед моей дверью. И как только Бейнбридж умолк, в дверь громко постучали – явно набалдашником массивной толстой трости. Дверь резко распахнулась, и доктор Каслтон вбежал – вернее даже, вихрем ворвался – в комнату. Мы с Бейнбриджем мгновенно встали, и я выступил вперед с намерением пожать гостю руку и взять у него шляпу и трость, но он отмахнулся от меня.

– Нет, нет… у меня ни минуты времени… еще три пациента ждут… – Здесь он бросил взгляд на Бейнбриджа, словно проверяя, какое впечатление произведут такие слова на новичка, который должен радоваться, коли у него имеется хотя бы один-единственный пациент. – Привык исполнять свои обещания… Прекрасный вечер. – Он уселся на краешек кресла и быстро окинул глазами комнату. Не найдя сразу лучшего предмета для разговора, я заметил, что мы с доктором Бейнбриджем сейчас говорили об Эдгаре Аллане По и его незаконченном сочинении, «Повести о приключениях Артура Гордона Пима», и упомянул имя Дирка Петерса.

– Я знаю старого Петерса… хорошо знаю, сэр, – сказал доктор Каслтон без малейшего колебания. – Такой низкорослый старикан… бывший моряк… ростом четыре фута шесть дюймов, или семь… В свое время был отчаянным малым, надо полагать… Теперь старик лет семидесяти или восьмидесяти… лысый, безбородый… Арендует несколько акров земли на берегу. Сейчас очень болен.

В первый момент мы с Бейнбриджем перекинулись короткими взглядами, словно говоря друг другу: «Ну и как вам этот Каслтон?» Но когда он продолжил, а мы получили время подумать, нам вдруг пришло в голову, что, вполне вероятно, Дирк Петерс все еще жив и, возможно даже, обитает в здешних краях, а коли он проживает в окрестностях Беллву, доктор Каслтон запросто мог встречаться с ним. Сколь бы быстро мы ни переглянулись, Каслтон все заметил и прекрасно понял значение наших взглядов.

– Джентльмены, – продолжал он, – я знаю, о чем говорю. Да, действительно, я никогда прежде не связывал Петерса с упомянутым сочинением. В моих книжных шкафах книги стоят в два ряда. Тысячи томов перенесены на чердак, чтобы освободить место для новых книг – у меня никогда не возникает необходимости перечитывать книгу по второму разу. Конечно же у меня есть сочинения По, и в сафьяном переплете к тому же… величайший гений, посланный человечеству неоскудевающей щедрой рукой нашего Создателя. Мне никогда не доводилось читать названное вами великое творение сего могучего светлого ума – однако, я помню «Повесть о snorting thing» и «Литературную жизнь Какваса Тама». Но я уверен – уверен столь же твердо, как в безошибочности всякого веления Высшей Силы, – что Петер живет в десяти милях отсюда и в настоящий момент очень тяжело болеет – на самом деле, готовится отправиться в далекий край, откуда едва ли вернется. В «неведомую страну, из пределов которой не возвращаются путники». Сверхчеловеческими усилиями я поддерживал в Петерсе жизнь много долее срока, назначенного для него Создателем – а именно, три дюжины и десять лет; но мои возможности и возможности науки ограниченны, и начало конца уже близко.

К этому моменту доктор Каслтон расхаживал взад-вперед по комнате, изредка останавливаясь перед висящей на стене гравюрой, беря и кладя на место книги, с интересом рассматривая все вокруг. Складывалось впечатление, будто он вполне удовлетворил свое любопытство, побудившее его «заскочить» ко мне, и скоро уйдет. Уже через минуту после своих последних слов он, похоже, напрочь забыл о Дирке Петерсе. Меня глубоко захватила мысль, что Дирк Петер может находиться в пределах досягаемости, а коли так, вполне вероятно, нам удастся узнать у него, достигли ли они с Пимом Южного полюса, и если да, то что они там обнаружили. Представлялось совершенно очевидным, что ум доктора Бейнбриджа всецело поглощен тем же предметом. Мне не терпелось узнать, что он думает о заявлении доктора Каслтона, ибо чем дольше я размышлял над услышанным, тем сильнее склонялся к предположению, что доктор Каслтон не ошибается. Но Каслтон уже явно думать не думал о Дирке Петерсе, ибо до меня, погруженного в раздумья, доносились напыщенные речи следующего содержания:

– Да, сэр, Англия – могучая держава. Британский военно-морской флот, сэр, может вытеснить – и попомните мои слова, вытеснит! – Францию, Россию, Пруссию, Австрию и Италию из океана подобно тому, как аку… кашало… нет, огромная и прожорливая рыба-меч в своем стремительном натиске, с абсолютной неизбежностью и ураганной силой сметает целую стаю трусливой скумбрии или трески со своего пути, предначертанного Предвечным Творцом.

Сии пророчества Каслтона служили изящным комплиментом родной стране приезжего человека и, за отсутствием здесь других иностранцев, не задевали ничьих чувств. Ни прежде, ни впоследствии я не слышал, чтобы в свободном потоке его красноречия возникали заминки, как в данном случае, – каковое редкое обстоятельство уже само по себе достойно упоминания. Вскоре, несмотря на наши протесты, доктор Каслтон выбежал за дверь, и тогда мы с Бейнбриджем обсудили удивительные возможности, которые открывались перед нами в случае, если Дирк Петерс действительно обитал поблизости. Мы пришли к выводу, что сообщение Каслтона имеет чрезвычайно важное значение, и договорились о порядке наших дальнейших действий. Остаток вечера мы провели за беседой, весьма приятной для меня и явно доставившей удовольствие доктору Бейнбриджу, и расстались уже за полночь.

На следующее утро я заглянул к доктору Каслтону, и он, по обыкновению любезный и услужливый, не просто позволил мне навестить своего пациента, Петерса, но и предложил подождать до завтра, ибо знал, что Петерс в течение дня пришлет за ним (и вообще может прислать с часу на час) – а как только вызов поступит, он известит меня, и мы вместе отправимся к старому моряку, который, по словам доктора, живет в двухкомнатном бревенчатом домишке совсем один.

Глава четвертая

Приглашение доктора Каслтона присоединиться к нему пришло раньше, чем я ожидал: вскоре после полудня того же дня, когда он пообещал взять меня с собой к Дирку Петерсу, я получил записку, в которой говорилось, что, если мне удобно, в два часа он будет ждать меня у гостиницы, готовый отправиться к старому моряку.

За несколько минут до назначенного времени я уже стоял у главного входа «Лумис Хаус», и ровно в два доктор Каслтон подкатил в легкой четырехколесной коляске с откидным верхом, запряженной парой лошадей. Он пододвинулся, освобождая мне место по левую руку, и мы тронулись в путь.

Мы проехали целую милю по главной улице в западном направлении, прежде чем покинули пределы города. Затем мы выехали на укатанную грунтовую дорогу, и великолепная пара резвых черных лошадок пустилась крупной рысью. Доктор Каслтон сказал, что мы достигнем места назначения – находившегося в десяти с лишним милях от города, – через сорок минут, и так оно и вышло. По грунтовой дороге мы двигались со скоростью около двадцати миль в час, но, покрыв три или четыре мили, свернули на узкую дорожку, которая вскоре начала петлять по холмистой местности, но, даже здесь доктор снижал скорость до десяти-двенадцати миль в час лишь на самых неровных участках.

Когда мы вот так, с ветерком, катили в легкой коляске по извилистой дороге среди могучих дубов и кленов, набирая скорость на крутых спусках длиной пятьдесят-шестьдесят футов, замедляя движение на подъемах и порой гулко грохоча по ветхим дощатым мосткам, доктор заметил, что Петерс безнадежен и умрет в ближайшие дни, если не часы. «Старый Петерс, – сказал он, – последние два-три года практически не имел средств к существованию. Одному Богу ведомо, на что он жил после того, как утратил способность работать. Даже его крохотная ферма заложена». Я выразил доктору удивление тем обстоятельством, что он готов проехать в общей сложности двадцать с лишним миль, дабы нанести визит одинокому старику, болезнь которого считает неизлечимой и от которого не может ожидать гонорара. Я выслушивал суждения Каслтона с неизменным любопытством. Многие его представления о жизни отличались таким своеобразием; его воображение, неизменно живое, зачастую порождало фантазии столь причудливые; его умонастроение менялось так быстро и резко, а чувства, зачастую самые приземленные, порой вдруг обретали столь возвышенный характер, что он наверняка вызвал бы у меня интерес даже в обстоятельствах менее обыденных и скучных, нежели обстоятельства моего пребывания в Беллву до настоящего времени. Когда я выразил легкое удивление тем, что он тратит столько времени и сил без всякой денежной выгоды, доктор Каслтон ответил:

– Дорогой сэр, вы путешественник. Вы плавали по морям и пересекли огромный океан, вы переваливали через высокие горные хребты и жарились под тропическим солнцем в песчаных пустынях. Для вас наши Скалистые горы что кротовые кочки, а наши великие озера что пруды. Вы не малое дитя, боящееся темноты. Здесь доказательств не требуется. И все же, сэр, давайте напряжем воображение и представим себя на месте Колумба, в третий день августа 1492 года. Нам предстоит оставить позади Известное и отправиться на поиски Неведомого – впервые пересечь бескрайнее водное пространство, которое на протяжении бесчисленных веков простиралось перед пытливым взором Европы и не поддавалось исследованию. Мы не покидаем сей мир… мы не одиноки. И все же разве не отрадно, что наши друзья пришли на берег попрощаться с нами? Сочувствие добрых, напутствия смелых – разве они не утешают и не ободряют нас в любых обстоятельствах? Бедняга Петерс, к чьему убогому жилищу мы сейчас приближаемся, одинок… и он готовится отправиться в свой последний путь в одиночестве. Край, в который он отправится не сегодня – завтра, не просто неведом, но и непостижим для нас в нынешнем нашем состоянии. Вот зачем, сэр, нужны ученые люди. Даже самый практический человек, когда наступает срок отправляться в последний путь, не пренебрегает сочувствием и добротой близких и обнадеживающими словами благожелательных и бескорыстных. Да, вы можете сказать, что для умирающего присутствие рядом ученого мужа служит не Бог весть какой поддержкой. Ученый человек, равно как невежественный, почувствовав приближение смерти, обращается за помощью или, по крайней мере, за знанием своего будущего. Он посылает за своим врачом, который не может его обнадежить, не может сказать, сколько дней или часов ему осталось; он посылает за своим адвокатом, который не может клятвенно пообещать, что его последняя воля будет выполнена после смерти. И наконец, он посылает за служителем Господа – и что же говорит священнослужитель? Вероятно, он представляет старую, старую организацию, история которой началась много столетий назад, задолго до периода темного средневековья, на закате блистательной светлой эпохи; старую церковную иерархию, притязающую на обладание всем духовным знанием, к коему с обоснованной надеждой обращается человек. И что же говорит умирающему сей представитель и наследник многовековой духовной культуры прошлого? Он может честно сказать: «Надейтесь» – но коли он говорит нечто большее, чем просто «надейтесь», он уподобляется слепцу, объясняющему другому слепцу путь по неизведанным лабиринтам. Все это верно; но тот факт, что ученые люди однажды появились и поныне продолжают существовать и кормиться на получаемые от народа средства – в сумме превосходящие годовой доход любой страны – свидетельствует о том, что в них есть потребность, подлинная потребность. Я говорю «подлинная», поскольку «нельзя все время дурачить всех». Вот почему, мой юный друг, бедный Петерс нуждается во мне. Позже, коли у него еще останется время, он призовет к себе представителя религии, которую исповедует сам или которую исповедовали его отец или мать. Я стану возле него и положу ладонь на покрытый испариной лоб – и он исполнится надежды и не впадет в отчаяние. Кто знает, не обладают ли наши надежда и вера способностью неким странным образом связывать настоящее с будущим, привнося зерно бессмертного духа в душу, где оно цветет пышным цветом в вечности? Как говорит Байрон,

«How little do we know that which we are, How less that we may be».

Но вот мы и приехали. И по лицу старой соседки, выглядывающей из двери, я понимаю, что наш больной еще жив.

Мы остановились перед крохотной хижиной общей площадью футов сто шестьдесят, со стенами, сложенными из толстых бревен с врезкой по углам. Доктор вошел внутрь, оставив меня сидеть в коляске, но вскоре появился на пороге и подал мне знак рукой. Войдя в дом, я услышал голос: «Да, доктор, старая посудина все еще держится на плаву… полузатоплена, но все еще держится на плаву». Посмотрев в направлении голоса, я увидел на кровати в углу комнаты безбородого старика. Я ни на секунду не усомнился в том, что вижу перед собой Дирка Петерса, моряка с «Дельфина», бунтовщика, исследователя Антарктического океана, покровителя и друга Артура Гордона Пима. Его тело было до пояса прикрыто старым одеялом, но я с уверенностью мог сказать, что рост у него меньше пяти футов – в настоящее время, вероятно, не более четырех с половиной. По словам По, в 1827 году рост Петерса составлял четыре фута восемь дюймов. Одна рука старика была безжизненно вытянута вдоль тела, и кончики пальцев достигали чуть не середины голени; а другая, с раскрытой широкой ладонью, способной целиком накрыть небольшой окорок, лежала на одеяле. Мускулистые плечи, шея и обнаженная рука старика свидетельствовали о колоссальной физической силе. Вот она, огромная голова, упомянутая По, совершенно плешивая под париком из куска лохматой овчины, который больной машинально приподнял в знак приветствия, и со вдавленным теменем; вот он, широкий рот от уха до уха, с узкими губами, практически неподвижными, как стало заметно, когда он издал сухой смешок и вокруг глаз у него собрались глубокие морщины, свидетельствовавшие о мимолетном сокращении лицевых мышц. На физиономии старика застыло такое выражение – во всяком случае, если говорить о растянутых в подобии жутковатой улыбки губах, не прикрывавших длинные торчащие зубы, – какое легко представить у демона, глумящегося над погубленной невинностью. О, ошибки здесь быть не могло! Доктор Каслтон бросил на меня вопросительный, но одновременно уверенный взгляд, и я утвердительно кивнул. Но если я рассчитывал получить возможность обстоятельно побеседовать с Петерсом, то здесь мои ожидания не оправдались. Доктор Каслтон засобирался уезжать еще прежде, чем я закончил разглядывать старика. Я услышал, как старая соседка – жена рудокопа, по доброте своей присматривавшая за инвалидом, – жалостливо сказала:

– Нынче ночью я сидела с ним, доктор. Бедняга, он бредил. Ему мерещилось, будто он стоит на ледяной горе, которая стоит на горе соли, и смотрит в преисподнюю. Но когда рассвело, он пришел в чувство.

Доктор Каслтон извлек из недр объеместого медицинского саквояжа какие-то пилюли и порошки, сделал необходимые предписания и совсем уже собрался удалиться, не предоставив мне возможности поговорить с Петерсом. Тогда я попросил позволения задержаться еще на несколько минут, чтобы задать больному пару вопросов, и он удовлетворил мою просьбу. Я подступил вплотную к кровати и, глядя в глаза, смотревшие на меня, спросил старика, действительно ли его зовут Дирк Петерс, на что тот ответил утвердительно. Затем я спросил, не он ли в 1827 году вышел из порта Нантакет на бриге «Дельфин» под командованием капитана Барнарда, на борту которого, помимо всех прочих, находился некий юноша по имени Артур Гордон Пим, – и мгновение спустя пожалел, что задал вопрос с излишней прямотой. Петерс сумел довольно спокойно и разумно ответить «да» на оба мои вопроса, но при словах «Дельфин», «Барнард» и «Пим» глаза у него начали вылезать из орбит, и ужасные зубы тускло заблестели в темном провале рта, когда он испустил душераздирающий вопль и рывком принял сидячее положение. Мне показалось, глаза у него вот-вот лопнут, когда он уставился безумным взглядом в пустоту, словно видя перед собой наступающее воинство демонов.

– О Господи! – диким голосом прокричал он. – Там, там… она умерла. Ах… – немного успокаиваясь, – ах, старец с глазами бога… хрустальные кубы с прозрачной влагой небес. О!.. – Он снова возвысил голос до пронзительного крика. – О, она умерла, а он любит ее… а я люблю его. Послушай, тебя называли человеком-бабуином… так стань больше, чем человеком!.. Я любил мальчика… говорю вам, я сразу полюбил его. Я спас его однажды – нет, дюжину раз!.. но только не здесь… только не из преисподней. Выбраться из ущелий с соляными стенами, взобраться по крутым скалам из застывшей лавы и… но внизу огненное озеро… старик… и пропасть, Боже мой, бездонная пропасть! Снежная борода… глаза бога… – Затем он на несколько секунд успокоился. – Ах боже мой, боже мой. – Потом проговорил низким, страстным голосом: – Я буду человеком-бабуином, и я сделаю то, чего еще не делал ни один человек и ни один зверь… да, и что вовек не сделает ни один человек.

Затем Петерс впал в совершенно невменяемое состояние и выпрыгнул из постели. Доктор Каслтон стоял у двери, и я проворно отступил к нему. Старая женщина исчезла. Петерс испускал вопль за воплем; я даже не предполагал, что человеческое горло способно издавать столь ужасные звуки. Он схватил толстую дубовую жердь и переломил с такой легкостью, с какой я переломил бы сухой прутик. Позже я взял обломок подлиннее, положил концами на два камня, отстоящие друг от друга на четыре фута, и уронил на него посередине булыжник весом за сотню фунтов – и дубовая палка, переломленная руками могучего старика с такой легкостью, с какой вы переламываете пальцами деревянную зубочистку, даже не прогнулась от удара. Затем Петерс оторвал от пола нерастопленную печку и вышвырнул через открытое окно во двор, где она приземлилась на расстоянии семи-восьми футов от дома и разбилась вдребезги. Излишне говорить, что мы с доктором Каслтоном покинули комнату с величайшей живостью. Дабы закончить описание сей малоприятной сцены, добавлю, что дикий приступ безумия продолжался у Петерса еще с минуту – но наконец, футах в сорока-пятидесяти от хижины, он рухнул наземь, обессиленный. Тогда мы отнесли старика обратно в постель, доктор Каслтон дал необходимые указания старой соседке, и в скором времени Петерс заснул, а мы отправились обратно в город.

– Странно, – промолвил доктор Каслтон, когда мы проехали с милю, наверное. – Странно, что мысль способна на такое! Одно произнесенное вслух слово приводит в действие механизм памяти, и человек переносится на полвека назад, к некой ужасной сцене, навсегда запечатлевшейся в мозгу – а если не в мозгу, то где? – после чего моментально следует рефлекторная реакция организма, и кроткий инвалид в мгновение ока превращается в маньяка, обладающего силой Самсона. Ах, может ли кто разгадать тайну тайн и объяснить нам природу человеческого сознания! В сем даре Божьем кроется тайна жизни, тайна смерти и, возможно даже, тайна самой Вечности!

Обратно мы ехали несколько медленнее. Я пытался сообразить, как же нам узнать у такого человека, как Петерс, секретные сведения – коли он владеет таковыми. Даже если факты его прошлого не составляли никакой тайны, а представляли просто научный интерес, я имел случай убедиться, что заводить с Петерсом разговор на тему удивительного морского путешествия следует чрезвычайно осторожно. В конце концов я решил не обсуждать данный предмет, покуда не встречусь с Бейнбриджем, который, я знал, с нетерпением ждал моего возвращения, едва ли смея надеяться, что описанный По Дирк Петерс действительно существует и найден.

Когда мы подъезжали к городу, мои мысли обратились к странному существу, сидевшему рядом со мной. Вот человек, способный мыслить – и научно, и поэтически – о чудесах земных и небесных, но одновременно способный всерьез говорить о своем намерении выдворить из города своего конкурента! Безусловно, подобные речи, столь смехотворные, в сущности целиком и полностью относятся к жанру драматического искусства – призваны скорее оправдать предполагаемые ожидания слушателей, нежели выразить истинные чувства говорящего. Потом мне вспомнилось случайно услышанное выступление доктора, в ходе которого перед умственным взором Пиклса нарисовалось сладостное видение потока банкнот, текущего в его пустой карман. Я мысленно улыбнулся, а затем, внезапно исполнившись дерзости, положил проверить, что Каслтон скажет мне насчет денежного вопроса. Я решил признаться, что через открытое окно гостиничного номера случайно услышал разговор на означенную тему. В таком случае он лишится возможности категорически отречься от странных суждений, высказанных в прошлый раз. А коли он не сможет отрицать, что выступал в защиту позиции, столь явно несостоятельной, и одновременно не сможет всерьез отстаивать подобную точку зрения, не принижая свои интеллектуальные способности в глазах постороннего человека (а я ни на миг не подумал, будто сам он верит в бредовые идеи, столь блистательно изложенные и доказанные бедному старому Пиклсу), то как, интересно, он выпутается из затруднительного положения?

Когда я завел речь о денежном вопросе, Каслтон мгновенно оживился, но когда я упомянул о случайно подслушанном разговоре с Пиклсом, он слегка растерялся – правда, буквально на секунду. Он овладел собой так быстро, что я не заметил бы его замешательства, не наблюдай за ним внимательнейшим образом.

– Что ж, – беспечно сказал он, – поскольку вы гость в наших краях и поскольку вы человек в высшей степени благородный, sans peur et sans reproche – который, я знаю, не станет ставить меня в двусмысленное положение здесь, в моем городе, разглашая мои истинные взгляды, – я вполне могу по секрету открыть вам правду. Я, мой дорогой сэр, не дурак. (Только помните, все это должно остаться между нами.) Я великий политик, сэр, теоретик и практик – я лишь повторяю мнение, которое многие мои друзья (люди выдающихся интеллектуальных способностей и наилучшие из судей) объявляют непреложной истиной… политик глубочайшего ума, сэр, и чрезвычайной хитрости – весьма редкое сочетание, по утверждению философов. Вопрос о государственных банковских билетах просто смеху подобен! Знаете, сэр, деньги имеют ценность единственно благодаря той самой нехватке денег, по поводу которой все вопят. Восполните общий дефицит любого товара на Земле до полного обеспечения каждого жителя планеты, и его рыночная стоимость мгновенно станет равной нулю. Ничто не имеет большей реальной ценности для человека, чем атмосферный воздух; однако запасы последнего настолько велики, что общая потребность в нем полностью удовлетворяется, да еще остается колоссальный излишек – поэтому воздух не имеет рыночной стоимости. На Земле нет ничего менее нужного и полезного для рода человеческого, чем алмазы; однако обладание фунтом крупных алмазов превращает нищего в Креза. Мечты об увеличении выпуска бумажных денег знаменуют лишь следующий этап наших детских фантазий о том, как мы найдем огромную гору из чистого золота и осчастливим весь мир. В принципе, найти золотую гору можно, но – увы! – какую ценность будет иметь золото после такой находки? Возьмите, к примеру, реальные деньги. В качестве денег можно использовать любой металл, который мир согласится считать деньгами, но только при условии, что означенный металл встречается в природе не в таком изобилии, чтобы в силу своего избыточного количества не иметь никакой ценности, но и не настолько редко, чтобы практически не иметь стоимостного выражения. Денежный стандарт даже может время от времени меняться, коли мы не прочь взять на себя колоссальный труд провести реформу…

– И коли мы, – вставил я, воспользовавшись секундной паузой, – не прочь ограбить либо должника, либо кредитора, одного из двух.

– Вовсе нет, – ответил Каслтон. – Я полагаю, реформа будет проведена честно. Как я заметил, она будет делом чрезвычайно трудным и совершенно невыгодным; в действительности, изменение денежного стандарта представляется задачей столь сложной, что практически невыполнимой. Но мы отвлеклись от темы – мы говорили не о традицонных металлических деньгах, а о бумажных, о банковских билетах. Будучи человеком здравомыслящим, вы не в силах понять, путем каких логических умозаключений другой здравомыслящий человек может дойти до того, чтобы выступать за обесценивание наших денег; и все же существует очень веская причина, по которой самый здравомыслящий человек может занять именно такую позицию. Разумеется, дорогой сэр, я прекрасно понимаю, что правительство, выпускающее в обращение неограниченное количество бумажных денег, поступит честно только в том случае, если сначала удовлетворит финансовые потребности населения, а потом объявит означенные деньги недействительными. Конечно, сэр, мне нет нужды говорить человеку вроде вас – изучавшему биографии таких выдающихся государственных деятелей Англии, как могущественный Берк, прозорливый Питт, хитроумный Палмерстон, – что девяносто процентов населения, даже в сей славной стране бесплатного образования и свободомыслия, по сравнению с остальными десятью процентами остается бедным и бесчестным или бедным и невежественным; и что никто из всех ста процентов не посыпает голову пеплом, когда получает хоть что-то задаром. Я демократ, сэр, последователь Джефферсона – во всяком случае, являлся таковым до недавнего времени. Но несколько лет назад наша партия совершила серьезную ошибку, слишком уж сосредоточившись на интересах рабов. В конце концов я потерял всякую надежду на успех на выборах. Теперь, когда я прошепчу в ваше всепонимающее ухо, что лидеры «Бумажноденежной» партии не имеют ничего общего с республиканцами, вы меня поймете правильно. Повторяю, сэр, я не дурак – даже если порой болтаю глупости. Но позвольте вам заметить, что типографии Соединенных Штатов никогда не будут арендованы министерством финансов Соединенных Штатов, какая бы партия ни победила на выборах.

К тому времени, когда Каслтон закончил, мы въехали в город. Возможно, читателю будет небезынтересно узнать, что несколькими годами позже, когда однажды утром я сидел в своей библиотеке, задумчиво глядя в окно на далекое дымное облако над Ньюкаслом, на столе передо мной лежала минуту назад прочитанная «Таймс», из которой я узнал о результатах политических дебатов в штате Иллинойс. Победили республиканцы. Представители «Бумажноденежной» партии и демократы проиграли. Потом в глаза мне бросилось имя Каслтона! Доктор выдвигал свою кандидатуру на пост губернатора – но не от «бумажноденежной» партии и не от демократической, а – кто бы мог подумать! – от антиалкогольной, или прогибиционистской партии!

Когда мы подкатили к «Лумис Хаус», доктор Бейнбридж стоял на тротуаре у главного входа в гостиницу, словно в ожидании нашего возвращения. Я улыбнулся и утвердительно кивнул в ответ на его вопросительный взгляд; а потом вышел из коляски, подхватил молодого человека под руку и, сердечно поблагодарив доктора Каслтона за оказанную любезность, направился в свой номер.

Глава пятая

Открыв дверь своего номера, я застал в гостиной коридорного Артура, сидящего в глубоком кресле с одним из моих томиков По в руке. Он случайно услышал часть разговора накануне вечером и, очевидно, заинтересовался «Повестью о приключениях Артура Гордона Пима». Я заметил также, что стоявшая на столе бутылка коньяка, в которой, я мог поклясться, оставалось не менее трех четвертей содержимого, когда я покинул гостиницу сразу после обеда, теперь совершенно пуста. В комнате витал аромат выдохшегося бренди, и взгляд Артура казался слишком уж мутным и неподвижным для столь раннего часа, как пять вечера. Потом он разрешил все мои сомнения, громко икнув.

– Ну что, Артур, что, мой мальчик, – шутливо сказал я, когда он неуклюже привстал с кресла, в которое, впрочем, тут же упал снова, услышав мой добродушный тон и поняв, что суровой кары не последует, – приятно проводил время?

– Да, сэр, – ответил он довольно твердым голосом – однако, последующие слова каждые несколько секунд прерывались оглушительной икотой, которую я здесь опущу. – Читал про Пима и Барнарда. Вот страх-то, когда они встречают корабль, полный мертвых трупов! Только представьте такой вот старый корабль, на котором нет ни одного живого человека, одни мертвяки, и паруса подняты, и он носится взад-вперед по океану по воле ветров и волн! Когда корабль подошел вплотную к бригу и с заваленной трупами палубы донесся дикий вопль, я так и подскочил на месте! Ну не ужасно ли, когда чайка вытаскивает окровавленный клюв из спины мертвого мужчины, а потом пролетает над бригом и роняет кусок человечьего мяса к ногам несчастного голодного Паркера? Мама родная! У меня прям кровь в жилах застыла.

«Ну да, – подумал я, – и ты разжижал ее моим бренди, путем вливания последнего в глотку». Меня позабавили комментарии Артура, и в любое другое время я послушал бы малого подольше, но сейчас мне надо было договориться с доктором Бейнбриджем насчет встречи с Петерсом; посему я сказал Артуру, что он может взять книгу на два-три дня, каковое предложение он с радостью принял и, непроизвольно взглянув напоследок на пустую бутылку, вышел из комнаты.

Мы с Бейнбриджем сели, и я описал недавно произошедшую в комнате Дирка Петерса сцену, почти слово в слово повторив все, что там говорилось. Он задумался на несколько минут, явно дав волю своему живому воображению, а потом сказал:

– Итак, мы нашли его! Боже мой, боже мой, какое открытие! Это все равно, что сойти в царство теней и взять за руку самого По! Но вы слишком поторопились – как я сам сделал бы на вашем месте. Что ж, мы должны увидеться с Каслтоном – вернее, вы должны – и попросить у него разрешения сейчас же отправиться к Петерсу и остаться там, в случае необходимости, на весь день и всю ночь или даже дольше. Мы позаботимся о бедном старике и выждем удобного случая, чтобы выведать у него факты странного путешествия, начиная с момента, когда, несомые быстрым океанским течением, они с Пимом устремились в таинственную бездну, словно приглашающую их в свои объятия, и путь им преградила поднявшаяся из моря человеческая фигура в саване. Он говорил «огонь…соль…лед»? Я начинаю почти… почти понимать! У вас в Англии слышали когда-нибудь перуанское предание об антарктической стране, теплой и восхитительной, населенной цивилизованным – или вернее, чрезвычайно просвещенным – и весьма таинственным племенем белых людей. Такое предание существует. Однажды в Нью-Йорке, года три назад, я позволил себе взять выходной, как имел обыкновение делать время от времени после периода напряженной учебы. В упомянутый день я вошел в Асторскую библиотеку и получил разрешение бродить в свое удовольствие между книжных стеллажей. В руке я держал одну из маленьких складных табуреток, которые повсюду стояли в залах, и всякий раз, когда находил книгу, вызывавшую у меня особый интерес, присаживался и просматривал ее. Понимаете, я предавался своего рода духовному разгулу в сей огромной сокровищнице литературы. В середине дня я оказался в одном из самых редко посещаемых уголков библиотеки. Там, на полке столь высокой, что я едва до нее дотягивался, стоя на библиотечной стремянке, я нашел странную маленькую книжицу, якобы написанную в 1594 году. Она завалилась за другие тома. У нее был черный кожаный переплет, сильно потрепанный; выпущенная в 1728 году Лейпцигским издательством, она, вероятно, была преподнесена библиотеке в дар мудрым и щедрым основателем последней – впрочем, это только мое предположение. Изложенная там история сильно напоминала одну из многих повестей того времени, во всяком случае, по форме. Я присел, чтобы просмотреть книгу – и встал лишь часа через три, когда дочитал все до конца. Уже на второй странице я убедился, что в ней содержится больше правды, чем вымысла. Чтобы счесть данное сочинение целиком и полностью плодом воображения, мне пришлось бы признать в авторе величайшего из художников слова, превосходящего всех прочих писателей в части достоверности описания вымышленных обстоятельств и событий. Нет, в основе повести лежали подлинные факты – услышанные из вторых или третьих уст, но подлинные. Там рассказывалась якобы правдивая (а я думаю, действительно правдивая) история одного моряка, который служил под командованием сэра Фрэнсиса Дрейка и сопровождал сего английского мореплавателя в плавании 1577–1580 гг. Вы вспомните известный исторический факт, что в ходе упомянутого плавания сэр Фрэнсис пересек Тихий океан, прошел через Магелланов пролив и вернулся в Англию, обогнув мыс Доброй Надежды. Говорят, в ходе того трехлетнего плавания однажды он на месяц потерял ориентацию; на самом деле известно, что в судовом журнале отсутствуют записи за два месяца. Однако ничто не мешало сэру Фрэнсису продолжать вести записи. Мы можем догадаться о причинах, по которым он, в ту варварскую эпоху, предпочел временно хранить молчание об открытой им чудесной земле и обитающем там странном народе. В книге говорилось, что по выходе из Магелланова пролива в Тихий океан корабль сэра Фрэнсиса на протяжении двух недель несло на юг по воле ужасного и во всех отношениях необычного шторма Когда ветра и волны улеглись, он с удивлением обнаружил, что находится у входа в гавань, на берегу которой раскинулся город – далеко не такой большой, как Лондон или даже Париж, но превосходящий великолепием и Лондон, и Париж тех дней настолько, насколько современный Париж изысканностью облика превосходит грязный и запущенный Париж трехвековой давности. Согласно немецкой книжице в кожаном переплете, даже самые красивые европейские города того времени не шли ни в какое сравнение с ним. Полагаю, он представлялся автору таким, какими нам представляются Афины эпохи Перикла. Об обитателях города – вероятно, стоявших на много высочайшем уровне культуры по сравнению с невежественными грубыми мореплавателями, – сказано мало. Поскольку на сей раз «туземцев» не стали ни запугивать, ни «обращать», сэр Фрэнсис отбыл оттуда, нисколько не обогатившись против прежнего, если не считать нескольких подарков, не представлявших фактической ценности. Похоже, однако, «туземцы» настояли на одном: к моменту прибытия в город сэр Фрэнсис не знал, на какой долготе находится, и они вынудили у него согласие принять такие условия, которые не позволяли установить местоположение корабля до тех пор, покуда он не отойдет оттуда на тысячу с лишним миль. О климате той странной земли можно судить по употребленным автором эпитетам, которые переводятся на наш язык словами «чудесный», «райский», «целительный», «восхитительный». Один раз автор сравнивает этот антарктический город с Венецией – разумеется, с Венецией, существующей в его воображении. Нет, в данном случае сэр Фрэнсис не мог похвастаться никакими своими достижениями; и во времена, когда неспособность противостоять чужой воле или подчинять своей воле других считалась унизительной или даже позорной, он благоразумно предпочел хранить молчание обо всей этой истории – тем более, что ни один мореплаватель не сумел бы отыскать означенный город, даже если бы сэр Фрэнсис рассказал все, что знал. Я упоминаю об изложенных в повести сведениях для того лишь, чтобы показать вам, что мысль о теплой антарктической земле занимала и другие умы; и я могу сослаться на многие другие древние легенды и предания, заставляющие с большой долей уверенности предположить, что в Антарктическом океане существуют обитаемые земли, населенные культурными, развитыми людьми. Конечно, я рассчитываю узнать от Дирка Петерса важные для мира факты, если только он не умрет или не будет находиться в таком бредовом состоянии, которое поставит под сомнение правдивость его истории, пусть даже он поведает о самых невероятных чудесах, как наверняка сделает, коли проживет еще хоть один день. Право слово, я впервые за много лет по-настоящему взволнован. Просто уму непостижимо, как может Каслтон оставаться столь спокойным и безразличным к данному делу, когда он вечно возбуждается по ничтожнейшим поводам! Итак, сэр, вам надобно снова разыскать его – несомненно, сейчас он в своей конторе напротив. Получите у него разрешение отправиться к Петерсу – Каслтон всегда готов услужить, когда к нему обращаешься с конкретной просьбой; затем поужинайте и приготовьтесь ехать. Я буду здесь в восемь часов, со своей лошадью и двухместной коляской. Сегодня ожидается прекрасная лунная ночь, и давайте не будем рисковать, откладывая дело на завтра. Мы возьмем с собой лед, а также вино, мясной эсктракт и другие средства, призванные поддержать в бедном старике жизненные силы – по крайней мере, до той поры, покуда он не расскажет нам свою историю. Вполне вероятно, нам придется провести там двадцать четыре часа, а при необходимости и все тридцать шесть; посему возьмите с собой пальто, а я прихвачу пару одеял на случай, если нам понадобится прилечь отдохнуть. Итак, до встречи в восемь.

И Бейнбридж удалился, возбужденный, как мальчишка в предвкушении увлекательного приключения. Мне начало казаться, что он позволяет своему воображению играть с собой шутки – намеренно позволяет вводить себя в заблуждение, словно ребенок, уже вошедший в сознательный возраст, но по-прежнему находящий наслаждение в старых сказках и мифе о Санта-Клаусе, хоть и давно распознавший обман.

К восьми часам я получил у доктора Каслтона разрешение отправиться вместе Бейнбриджем к Петерсу и оставаться там столько времени, сколько мы пожелаем.

– Я сам выеду туда рано утром, – сказал Каслтон, – и сделаю все возможное, чтобы продлить часы жизни несчастного старика. Не позволяйте Бейнбриджу пичкать Петерса своими новомодными снадобьями – в противном случае я не ручаюсь за последствия. Я не говорю, что в свое время – подчеркиваю, в свое время – Бейнбридж не станет блестящим врачом; но это произойдет не ранее, чем он, умудренный опытом, умерит свои амбиции и поймет, что Рим строился не в один день, да и не зубочисткой. Только не передавайте ему мои слова, прошу вас: мне бы не хотелось ранить его юную душу.

Когда доктор Бейнбридж подкатил в коляске к гостинице, я стоял в ожидании на тротуаре, и минуту спустя мы уже ехали к месту проживания Петерса.

Глава шестая

На дорогу до дома Дирка Петерса у доктора Каслтона ушло около сорока минут; доктору же Бейнбриджу потребовалось в два с половиной раза больше времени, то есть два часа без двадцати минут. В упряжке Бейнбриджа шла одна лошадь – прекрасная рослая гнедая в яблоках – великолепное животное, которое, как большинство лошадей, изучило все привычки своего хозяина, имеющие отношение к собственным интересам. В отличие от Каслтона, Бейнбридж любил животных; Каслтон ценил лошадей за способность резво бегать, тогда как Бейнбридж превыше всего ставил благополучие своей лошади и никогда не ездил быстро без крайней необходимости.

Посему мы ехали неспешно, беседуя о Дирке Петерсе и приключениях Пима, и в конце концов придумали, как вызвать старика на разговор о путешествии, одно воспоминание о котором, внезапно вызванное моим вопросом, несколькими часами ранее произвело на него столь ужасное действие. Доктор Бейнбридж растолковал мне, что дикая реакция Петерса, описанная мной, явилась следствием не столько воспоминаний о событиях прошлого, о которых он наверняка размышлял тысячи и тысячи раз в течение минувших сорока восьми или сорока девяти лет, сколько способа, каким означенные воспоминания или мысленные образы были вызваны в его сознании.

– Чтобы вы все поняли, – сказал он, – мне нужно лишь напомнить вам об одной особенности психики, свойственной почти всем людям, и в общих чертах объяснить, как нам следует вести себя со стариком и почему я велел вам подготовиться к тому, что нам придется задержаться там надолго. Представим, к примеру, что некая женщина потеряла мужа в результате чрезвычайно трагического несчастного случая и что со времени, когда она овдовела, прошло несколько лет. Она думала о случившемся десятки тысяч раз, и тяжелые воспоминания приходили к ней сотнями разных путей – например, при виде вещей покойного супруга или в процессе развития некой мысли, ассоциативно связанной с печальным предметом, или вследствие другой косвенной причины. Каждый день в уме бедной женщины множество раз рисовалась ужасная сцена смерти – и наконец она выплакала все слезы и стала безучастной к посещающим ум горестным видениям. Но если теперь, после всех прошедших лет, вызвать у нее в уме, внезапно и необычным образом, страшные картины прошлого – скажем, прямым вопросом, особенно заданным незнакомым голосом, – незамедлительно последует бурная реакция: отчаянные рыдания, безудержные потоки слез – все, как в день трагедии. Значит, именно способ, каким вызываются в уме воспоминания о факте известном, но пребывающем в сознании в латентном состоянии, провороцирует нервную реакцию. В другом случае аналогичный результат может дать некое зрительное впечатление, а звуковое никак не подействует. Я не предвижу никаких серьезных препятствий, способных помешать нам вызвать Петерса на откровенность. Терпение, осторожность, никакой спешки (необходимо помнить, что «тише едешь – дальше будешь») – и мы достигнем цели, к которой стремимся.

Когда мы договорились о «методе воздействия» на сознание Петерса, я исполнился уверенности, что со знаниями и тактом Бейнбриджа мы добьемся успеха, и мысли мои потекли по другому руслу. Я принялся размышлять о дружелюбии, которое в общении со мной неизменно выказывали все американцы, начиная от промышленника-миллионера и кончая коридорным. Если ко мне и относились, как к иностранцу, то только к моей выгоде, а городские старожилы, казалось, видели во мне просто жителя другого штата. В Америке даже расположенные в глубине страны захолустные городишки многонациональны, тогда как в Англии таковыми являтся лишь самые крупные города и морские порты. Посему о некоторых вещах я мог судить не только понаслышке, но и на основании личных наблюдений. Например, я заметил, что в среде американского рабочего класса существует антипатия к китайцам. Об итальянцах из низов общества все имели достаточно дурное мнение, чтобы держаться от них подальше после наступления темноты. Немцы и ирландцы проживали в стране в большом количестве, и к каждому из них относились так, как он заслуживал своими личными качествами. Англичан любили везде, где мне доводилось бывать. Да, у американцев имелась известная склонность упоминать в разговорах с ними о славном бое при Банкер-хилл и тому подобном, но она проявлялась скорее забавным, нежели неприятным для англичанина образом. Если американцы и таили в душе хоть малую толику зла против англичан, то я никогда этого не замечал. Сейчас я говорю об американцах, родившихся в Америке. У меня сложилось впечатление, что французов в Штатах не воспринимают всерьез, хотя в школе всех американцев учили ценить и любить французскую литературу. От испанцев, как правило, предпочитали держаться на почтительном расстоянии. (Англосаксонская литература сильно не жаловала испанцев.) Вообще я не встречал ни одного американца, который ненавидел бы кого-нибудь – мне кажется, американцы просто неспособны на ненависть.

Затем мне пришло в голову по возвращении на родину написать книгу «Нравы и обычаи Америки». «Несомненно, – сказал я себе, – сейчас я за несколько минут сумею узнать у Бейнбриджа достаточно фактов, чтобы хватило на целую книгу». Впоследствии я отказался от этого намерения, но в тот момент загорелся идеей. Я положил задать спутнику несколько самых существенных вопросов и хорошенько запомнить ответы. «В первую очередь, – решил я, – я проясню спорный вопрос о существовании в Штатах аристократических претензий. Некоторые английские авторы, пишущие о нравах и обычах Америки, и наши самые проницательные исследователи американского характера утверждают, что американцы большие снобы и всегда с великой радостью заявляют о своем родстве, пусть даже самом отдаленном, с аристократическими семействами». И я поднял разговор на означенную тему.

– Мне бы очень хотелось убедить вас, – начал доктор Бейнбридж в ответ, – что в Соединенных Штатах от аристократических претензий практически не осталось и следа. Как теоретически, так и на деле в нашей стране нет разделения общества на классы. Такие мнимые классовые барьеры, как богатство или политическое влияние, подобны бумажным перегородкам и в действительности ровным счетом ничего не значат. Я не говорю ни о каких родословных, поскольку в Соединенных Штатах любая попытка выстроить генеалогическое древо заканчивается вырождением семьи еще до того, как оно разрастется. Притязания на благородное происхождение сохранились у нас лишь в двух штатах: в одном четыреста-пятьсот человек все никак не могут забыть, что их предки первыми высадились на берег Америки; а в другом несколько семейств по сей день обсуждают давно приевшийся вопрос, чья прапрабабка стоила больше фунтов табака. Но если честно, разве этого достаточно, чтобы признать справедливыми упреки европейцев в том, что мы претендуем на принадлежность к аристократии или пытаемся создать сей привилегированный класс?

Нас упрекают еще и в другом: мол, мы такие жалкие прихвостни титулованной знати. Я не стану отрицать, что видел американцев, готовых бежать с высунутым языком, чтобы хоть одним глазком взглянуть на настоящего герцога, но я в жизни не встречал американца, готового заплатить деньги за такое удовольствие, если только он не настолько богат, чтобы вовсе не заботиться о деньгах. И потом, представители родовой знати здесь быстро прискучивают. Коли приезжего герцога сопровождает лицо, менее значимое, чем король, он уже через год перестанет вызывать интерес у людей, не встречающихся у него на пути. Вы, у себя в Англии, не должны судить об этом предмете по реакции моих соотечественников на один недавний визит, ибо граждане Соединенных Штатов питают такие уважение и любовь к ныне правящей королевской семье Великобритании, каких у него не вызывала доселе ни одна королевская семья и ни один правитель. Хм! Наши люди никому не желают зла; но любопытство и обезьянство не отомрут у представителей рода человеческого, покуда наш позвоночный столб не сократится еще на позвонок-другой.

Все с тем же намерением собрать факты для задуманного трактата я попросил Бейнбриджа объяснить, какую такую особенную выгоду принесла гражданам Соединенных Штатов республиканская форма правления. Он ответил, что не знает о науке государственного управления ничего, достойного упоминания, и никогда не бывал за пределами Соединенных Штатов.

– Но, – продолжал Бейнбридж, – я могу рассказать вам, какими возможностями, в частности, пользуются граждане нашей страны. И начну с того, что в Соединенных Штатах, как я уже говорил, нет разделения общества на классы, если не считать преступный элемент, обычный для всех стран, и ту безнравственную, но сравнительно малочисленную социальную группу, которая обитает на пограничной полосе между респектабельностью и преступностью. Сей действительный факт порой ставится под сомнение в Европе – почему, я могу лишь догадываться. Кому бы у нас пришло в голову явиться сегодня в детские сады и школы нашей страны и, расспросив о происхождении детей, отобрать из них примерно тех, от кого через двадцать-тридцать лет произойдут люди, которые будут возглавлять наше правительство, сидеть в нашем Национальном Конгрессе, командовать нашей армией и управлять нашей торговлей? Я слышал, что в Европе такая ситуация, когда сын человека, зарабатывавшего на жизнь физическим трудом, достигает высокого общественного положения, является скорее исключением из правила. В Соединенных же Штатах это обычное явление. У нас доставшееся по наследству богатство скорее мешает, нежели способствует серьезной политической карьере. «И все же, – скажете вы, – американцы не всегда довольны существующим положением дел». Ни один прогрессивный, устремленный в будущее народ никогда не бывает доволен существующим положением дел. Действительно, такой народ естественным образом порождает демагогов, и в Америке грядет период демагогии. Но в нашей прекрасной стране никогда не произойдет дурацкой революции. Американцы знают, что за свое всеобщее избирательное право и принцип большинства они заплатили дорогую цену.

Я сделал замечание, на которое Бейнбридж ответил:

– Да, лет двенадцать назад нам удалось положить конец довольно серьезной революции, но она была вызвана разногласиями по поводу П. В. Ныне же…

– Прошу прощения, – перебил я, – что такое П. В.?

– О, извините, – ответил он. – П. В. означает Пережиток Варварства, рабство – единственный пережиток, когда-либо существовавший в Соединенных Штатах.

Я исполнился гордости от сознания, что материал для моей книги накапливается столь быстро, и решил продолжать в том же духе.

– А как насчет неприязни американцев к англичанам, о которой мы так много слышали в Англии? – спросил я. – Хотя я лично ни разу не сталкивался с проявлениями подобного чувства.

– Это растение, которое наконец завяло, несмотря на старательную искусственную культивацию. Политик, который попытается играть на подобном чувстве (государственный деятель никогда не пожелает совершить такую попытку), скоро поймет свою ошибку. О, полагаю, некоторым американцам приятно думать, что мы унаследовали все лучшее от нашей матери – такой здоровой, сильной, богатой матери. Невинная болтовня на эту тему ей нисколько вредит, а многим из нас идет на пользу. Для убежавшего из дома мальчишки прелесть и интерес побега в значительной мере заключаются в том, что по нему тоскуют; а коли родители не признаются, что тоскуют, тогда он тем громче заявляет, что они оплакивают утрату. Но я скажу вам – и скажу с твердой уверенностью в истинности своего утверждения, – что народ Соединенных Штатов никоим образом нельзя склонить выступить с оружием в руках против Великобритании, если только речь не пойдет о жизненных интересах страны. Лично я, как вам уже известно, люблю Англию – не английских хлыщей, но английский народ; я люблю английскую литературу, люблю славную историю Англии; я восхищаюсь блестящим законодательством сей страны. Английская литература служила мне духовной пищей с отроческих лет – нет, чуть ли не младенчества. А славное прошлое Англии! Лондон представляется мне таким великолепным городом, каким, наверное, Макколею представлялись Афины. Порядочные американцы – то есть большинство – не слушают шовинистически настроенных политиков; и новоявленных политических деятелей, обиженных на Европу, предоставляют vis medicatrix naturae (целительной силе природы). Между Англией и Соединенными Штатами никогда больше не будет войны. Американцы англосаксонского происхождения мыслят трезво, а подавляющее большинство наших немцев всегда занимало разумную и нравственную позицию по вопросам национальной политики – они не строят из себя интеллектуалов и оригиналов. Я люблю немцев за то, что они не гоняются за неизвестным. Думаю, большинство читающих американцев – то есть три четверти всего населения страны – относятся в Англии так же, как относились Ирвинг и Готорн. Но, судя по вашему описанию, мы подъезжаем к дому Петерса.

Бейндридж не ошибся в своем предположении. Когда коляска остановилась перед домом, на порог вышел мужчина преклонных лет – по всей видимости, сосед-рудокоп. Мы подозвали его, и в ответ на наш вопрос он сообщил, что Петерс спит мирным сном. Затем мы осведомились насчет места для лошади и узнали, что старая конюшня Петерса ныне пустует, поскольку последняя дряхлая кобыла, которой он владел, перешла в мир иной прежде своего хозяина. Престарелый рудокоп вызвался позаботиться о нашей лошади, и потому мы взяли из коляски всю поклажу и вошли в маленькую бревенчатую хижину, где находился предмет нашего живого интереса.

Устроившись настолько удобно, насколько позволяли обстоятельства, мы стали ждать развития событий. Около полуночи Петерс проснулся и попросил воды, каковую просьбу мы незамедлительно исполнили. Старик говорил слабым, еле слышным голосом, и Бейнбридж явно засомневался, что он протянет достаточно долго и будет в состоянии изъясняться внятно. Но когда мы дали больному немного разбавленного портвейна, а затем чашку бульона, приготовленного из мясного экстракта, он обнаружил известные признаки живости – во всяком случае, голос у него окреп. В силу обстоятельств несчастный долго оставался практически без ухода, и наши старания вернуть его к жизни дали бесспорно хороший результат. На протяжении всей ночи мы исполняли все желания, которые он выражал, и удовлетворяли все его предполагаемые потребности, какие только приходили на ум нам самим. Мы не предпринимали попыток выведать у него какие-либо сведения, касающиеся странного путешествия, но, по совету Бейнбриджа, громко беседовали друг с другом, а порой заговаривали и с Петерсом – всегда о разных пустяках. Это делалось для того, чтобы старый моряк привык к нашим голосам; и мы оставили комнату освещенной (насколько это представлялось возможным, не причиняя больному неудобства), чтобы он привык к нашей наружности. Время от времени Бейнбридж подходил к кровати и клал ладонь старику на лоб, а позже он регулярно приподнимал Петерса за плечи и давал глотнуть бульона или вина.

Еще до наступления утра Бейнбридж установил достаточно близкие отношения со стариком, чтобы присесть на край постели и завести с ним тихий немногословный разговор о его ферме, о доброте и способностях доктора Каслтона и прочих предметах, предположительно интересных больному. Он ласково похлопывал беднягу по плечу и гладил по голове – примерно так, как делает человек, знакомящийся с большим псом. К утру Петерс вполне привык к нашему присутствию; казалось, он воспринимал нашу заботу как нечто само собой разумеющееся и даже полагающееся ему по праву. Ночью он несколько часов спал, а в пять утра проснулся, заметно окрепший против прежнего. Никакого бредового состояния, даже намека на затуманенность рассудка – на самом деле ничего такого, что могло бы встревожить или смутить нас. Бейнбридж собирался часов в восемь утра завести с Петерсом беседу на важнейший из предметов; разумеется, он намеревался подойти к нему постепенно: от общих рассуждений о путешествиях перейти к разговору о конкретных путешествиях, в частности, морских; затем, вероятно, упомянуть о недавней арктической (не антарктической) экспедиции; а потом, еще не задавая никаких вопросов, упомянуть о Нантакете, с каковой командной высоты уже решить, стоит или нет произносить имя Барнарда. Затем, если все пойдет хорошо, Бейнбридж рискнет конкретизировать предмет разговора – например, упомянет о бриге «Дельфин»; а далее мы надеялись без дальнейших промедлений (помимо необходимых для отдыха Петерса) выведать всю историю о невероятных приключениях, доказательство достоверности которой мы видели перед собой в облике Дирка Петерса – возвратившегося с Южного полюса путешественника, собственной персоной.

В шесть утра мы приготовили себе завтрак, который показался нам вдвойне вкусным после ночи, проведенной на свежем деревенском воздухе, и в предвкушении захватывающего повествования о тайнах загадочной страны, несомненно, полной поразительных чудес и, как мы с основанием полагали, населенной людьми, имеющими самые необыкновенные обычаи и свойства.

Мы только-только закончили завтрак, когда к хижине быстро подкатила коляска и остановилась перед дверью. Мы услышали голос доктора Каслтона, громко зовущего старого рудокопа, который минутой раньше пошел задать корма лошади Бейнбриджа.

Глава седьмая

Доктор Каслтон вошел в комнату больного обычным своим стремительным шагом и, небрежно, но любезно поприветствовав на ходу нас обоих, приблизился к кровати и пощупал у Петерса пульс.

– Ага, стало лучше! – сказал он. – Вчерашняя доза хинина сделала свое дело; принятая на ночь каломель прошла через печень и разогнала желчь, этого злейшего врага человеческого здоровья и хорошего настроения; а утренняя доза слабительного, вне всякого сомнения, вскоре даст о себе знать. Сейчас мы вольем в него пунша, причем изрядное количество, и да, продолжим курс хинина, повторим каломель на ночь, а к завтрашнему утру он будет готов к приему других лекарств.

Я предпочитаю не говорить с уверенностью о вещах, вызывающих у меня сомнения; но тогда я заподозрил, а сейчас совершенно убежден, что доктор Бейнбридж, взяв на себя заботу о Петерсе, не счел нужным выполнить предписания Каслтона и давал больному только свои снадобья, настоящие или мнимые, дабы Петерс, я и лечащий врач не заметили никаких упущений. Я понимаю, насколько ужасно такое обвинение, и все же утверждаю: за все время, пока Бейнбридж ухаживал за Петерсом, последний не получил и четвертой части лекарств оставленных для него доктором Каслтоном (если вообще получил хоть что-то).

Но если Бейнбридж – желая продлить жизнь Петерса и доверяя своему профессиональному мнению больше, чем мнению коллеги, – действительно не давал больному назначенные препараты, то скоро стало ясно, что подобная хитрость может оказаться тщетной. Как я уже говорил, Каслтон обладал поразительной, почти сверхъестественной проницательностью и интуицией; и сейчас, задав пару вопросов, он извлек из жилетного кармана пузырек, из которого принялся вытрясать на квадратик белой бумаги крупнозернистый белый порошок, явно собираясь высыпать оный на язык больного. Бейнбридж заботился о самочувствии Петерса не только из эгоистических соображений, из желания узнать у старого моряка о фактах странного путешествия, но и просто по-человечески сострадал несчастному. Он определенно полагал, что белый порошок только повредит больному – вероятно, ослабит его и вызовет рецидив, а возможно даже, ускорит кончину – и заметно встревожился и раздражился. Наконец он предложил Каслтону отложить применение лекарства, хотя бы на несколько часов. А когда Каслтон убежденно выразил свое личное мнение о необходимости действовать без промедления, бессмысленность любых попыток спорить с ним представилась столь очевидной, что Бейнбридж не рискнул возражать. Однако в стремлении настоять на своем он поступил совсем уж неблагоразумно: предложил дать Петерсу свое собственное лекарство, которое, сказал он, быстро поможет больному; похоже, речь шла о каком-то новом средстве или, во всяком случае, неизвестном Каслтону. Несколько мгновений я ожидал взрыва негодования, свидетельствующего об оскорбленном достоинстве, но Каслтон сдержал первый порыв и, не глядя на Бейнбриджа, но демонстративно обращаясь ко мне одному, заговорил в высшей степени серьезным и решительным тоном:

– Я, сэр, являюсь членом Медицинского общества графства Клэр; некогда я был председателем означенного научного общества, а впоследствии семь лет кряду исполнял обязанности секретаря – на каковом посту предовратил многие споры и разногласия благодаря крайней неразборчивости своего почерка, исключавшей для моих коллег, а зачастую и для меня самого возможность успешно сослаться на протоколы предыдущих собраний. Так скажите мне, сэр, как мужчина мужчине, вправе ли я следовать советам или рекомендациям – пусть даже достойным поистине могучего интеллекта… так вот, вправе ли я следовать рекомендациям человека, не принадлежащего к нашему научному обществу? Прежде чем вы ответите, позвольте мне заметить, что наше общество известно во всем Египте – то есть в Египте, штат Иллинойс. Когда светило медицины в Париже или Лейпциге заявляет о некоем открытии, мы выносим решение о ценности и оригинальности последнего – хотя устраиваем заседания в первую очередь с целью представить наши собственные открытия. Так вот, сэр, я спрашиваю вас, должно или нет неукоснительно соблюдать устав нашего общества… а второй пункт третьего параграфа означенного устава – этическое требование, каковой пункт присутствует в моральных кодексах всех солидных медицинских обществ мира – гласит, что член общества не имеет права консультироваться с нечленом, даже если речь идет о спасении человеческой жизни.

Он сделал паузу. Мы с Бейнбриджем хранили молчание. Собственно, нам не было особой нужды высказываться, поскольку Каслтон, похоже, прочитал наши мысли, как явствует из дальнейших его слов.

– «Широта взглядов», скажете вы. Да, действительно, широта взглядов необходима в нашем вечном мире. Как самостоятельные личности, мы имеем широкие взгляды – мы джентльмены; но другое дело, если взять нас, как группу. Я за гармонию. Я признаю, что порой на наших собраниях мы сцепляемся не на шутку… жизнь – это борьба, так или иначе. Сэр, в стране процветают гнусные ереси и схизмы… Но позвольте мне спросить вас – не присутствующего здесь доктора, которого я уважаю за колоссальную эрудицию и циклопическую (я имею в виду великую, а не одноглазую) мудрость, – какое лекарство может предложить он? Я спрашиваю вас, сэр, а не его.

Здесь доктор Каслтон подступил вплотную ко мне и прошипел на ухо жутковатым шепотом: «Этот болван не признаёт традиционную медицину!» Потом он отстранился и посмотрел на меня, словно ожидая увидеть ошеломленное выражение лица.

Затем я обменялся несколькими словами с Бейнбриджем и доложил Каслтону о результате переговоров.

– Ну да, ну да… конечно! – сказал он со всем сарказмом, на какой был способен. – Значит, мой юный ученый друг полагает, что некий орган – в данном случае печень – весом почти четыре фунта заработает от действия сотой части капли… капли непонятно чего! Черт возьми, сэр, не сплю ли я?

– Спросите доктора Каслтона, сэр, сколько сотых грана выделенного вируса оспы потребуется, чтобы распространить эпидемию смертельного заболевания по всей стране? Спросите его, из чего вырастает дуб?

– Спросите его, – сказал Каслтон, – сколько времени понадобится желудю, чтобы превратиться в дуб. В данном случае от лекарства требуются скорость действия и проникающая сила.

– Спросите его, – сказал Бейнбридж, – обладает ли солнечный луч скоростью действия и проникающей силой – и сколько он весит. Чтобы поразить болезнь в самое сердце, требуется один-единственный меткий выстрел…

– Скажите ему, – завопил Каслтон, – что печень – это мамонт, шкуру которого может пробить лишь двадцатичетырехфунтовая пушка. Мы не охотимся на носорогов с дробовиком.

– Скажите джентльмену, – сказал Бейнбридж, слегка покраснев, но по-прежнему сохраняя достоинство, – что в таком случае животное следует не убивать, а лечить.

– Черт побери, – сказал Каслтон, – кто здесь говорит об убийстве? Неужели я – известный врач, джентльмен и ученый, член знаменитого Медицинского общества – пал настолько низко, что меня можно называть убийцей? Остановитесь… остановитесь, пока не поздно. Скажите джентльмену, что он слишком далеко зашел… скажите, что правила приличия обязывают его извиниться… скажите, что он играет с огнем. Я опасен – так говорят мои друзья, – чертовски опасен. – На лице Бейнбриджа мелькнула улыбка, но даже такая вот слабая, почти неуловимая тень мимолетной улыбки не ускользнула от внимания Каслтона, хотя он, казалось, смотрел в другую сторону. – Я имею в виду, опасен в честном бою. Шарлатанство, сэр, мне глубоко отвратительно…

– Полно, полно вам, джентльмены, – сказал я. – Вы позволяете вашему профессиональному amour propre заводить вас невесть куда. – Мне, профану, кажется, – продолжал я, принимая самый добродушный вид, – что возникшие разногласия можно легко уладить. Доктор Каслтон настаивает на необходимости выстрелить в пациента двадцатичетырехфунтовыми ядрами, а доктор Бейнбридж предлагает пальнуть мелкой дробью. Безусловно, мелкая дробь запросто проскочит между крупными ядрами, и одно не помешает другому – так используйте и первое, и второе. Доктор Каслтон считает, что лекарство следует дать немедленно, а доктор Бейнбридж, похоже, находит целесообразным подождать четыре-пять часов. Я предлагаю компромисс: давайте дадим больному лекарство через час или два. Похоже также, каждому из вас неприятно пользовать пациента средством, назначенным другим, – так позвольте мне прописать старику оба средства. Какие возражения можно выдвинуть против такого решения?

Они оба рассмеялись, и поскольку Каслтон все равно собирался возвращаться в город, мое предложение чрезвычайно понравилось Бейнбриджу. Каслтон выразил молчаливое согласие и через полминуты, казалось, забыл о столкновении – а если и помнил, то давал это понять лишь своим преувеличенно любезным обращением с Бейнбриджем. Минуту спустя он сказал мне:

– Дорогой сэр, сегодня я ускорил свой визит к пациенту из желания оказать вам услугу. Вчера вечером, после вашего отъезда к вам в «Лумис Хаус» заглядывал мистер ***. Я случайно столкнулся с ним, когда он, несколько огорченный вашим отсутствием, выходил из гостиницы, где узнал, что, вероятно, вас не будет ближайшие два дня. Я вызвался поутру доставить вам любое сообщение, которое он изволит передать. Узнав, что вы находитесь всего в десяти милях от города, он сказал, что у него к вам срочное дело, и спросил, не сможете ли вы на несколько часов вернуться в город сегодня. Я пообещал передать вам означенную просьбу и сказал, что, коли вы пожелаете, я доставлю вас в гостиницу к девяти – в каковой час он обещал зайти в «Лумис Хаус», в надежде увидеться с вами.

Я поблагодарил доктора и, посоветовавшись с Бейнбриджем, сообщил о своем намерении воспользоваться случаем немедленно вернуться в Беллву. Я обрадовался, что ухаживать за Петерсом придется Бейнбриджу, а не мне. Мысль, что я не услышу историю Петерса из первых уст, несколько расстроила меня, но я надеялся вернуться после полудня и знал, что Бейнбридж сумеет в точности повторить все слова старого моряка. Я сомневался, что до моего возвращения он успеет многое выведать у Петерса, ибо престарелый путешественник был очень слаб и умом, и телом и быстро утомлялся. Но когда старик заинтересуется и увлечется предметом разговора – а в противном случае никаких сведений из него не вытянуть, – он наверняка станет весьма словоохотливым.

Доктор Каслтон пустил лошадей резвой рысью. Он расстался с Бейнбриджем в наилучшем расположении духа и, когда мы уже тронулись с места, прокричал напоследок: «Не забудьте дать больному каломель в половине десятого, доктор, а дополнительно применяйте любые средства, какие сочтете нужным. Я полностью вам доверяю. Коли вам понадобится помощь, дайте мне знать».

Странный человек! Столь милый и столь грубый; столь благородный и столь низкий; столь достойный и столь ничтожный; столь свободомыслящий и столь ограниченный; столь добрый и столь злой. Погрузившись в подобные размышления, я задался вопросом, как один и тот же человек может излагать такие взгляды, какие он изложил в связи со своим медицинским обществом, и одновременно говорить о жизни и смерти так, как он говорил со мной накануне. Во что он верит на самом деле? Неужели все чудачества доктора объясняются актерским темпераментом, который проявляется почти во всех случаях, когда он обнаруживает свое истинное «я»?

Мы неслись по лесной дороге, приближаясь к месту назначения на милю каждые три минуты, и вскоре подъехали к единственному на всем пути холму, который выделялся значительной высотой и крутизной склонов. Здесь доктор Каслтон позволил лошадям перейти с резвой рыси на медленный шаг и – вечно возбужденный, вечно деятельный – извлек из бокового кармана своего холщового пыльника маленькую книжицу, очевидно, недавно изданную.

– «Ошибки Богов и другие лекции» – сказал он, взглянув на корешок и прочитав название. – А, «богов»! Название, сэр, очень многое говорит о содержании; и мы с вами просто зря потратим время, коли откроем сию книгу – а люди невежественные совершат преступление против себя самих, коли сделают такое.

– Надо полагать, автор – один из «ужасных типов», о которых я слышал, – заметил я. – «Плохой парень» с Запада, вне всяких сомнений. Прискорбно, весьма прискорбно – не так ли?

– О нет, нет! Автор вовсе не ковбой, он истинный джентльмен – с такими же изысканными манерами, как у меня; и в самой книге нет ничего прискорбного. В ней содержатся несколько лекций в агностическом духе, с которыми время от времени выступал очень одаренный, но, мне кажется, впавший в заблуждение человек. Выражение «впавший в заблуждение» я употребляю не в том смысле, в каком применили бы по отношению к нему наши священнослужители, ибо наши священнослужители, похоже, понимают сего автора столь же превратно, сколь неправильно понимает он цели англосаксонской христианской церкви девятнадцатого века. Но попомните мои слова, сэр, в Англии скоро услышат об этом молодом «неверующем» лекторе, ибо с таким острым умом, с такой железной логикой и с таким сжатым выразительным слогом он скоро снищет признание самых известных современных агностиков. Он живет недалеко от Беллву, и я частенько ходил на его выступления. Я считаю его лучшим из ораторов, когда-либо мной слышанных, хотя дважды меня покорял своим красноречием Филлипс, и с дюжину раз – Бичер. Я не стану оскорблять ваш и свой зрелый ум, повторяя высказывания самых нетерпимых церковников об этом блестящем агностике; я говорю вам все это только потому, что, быть может, однажды, на своей далекой родине, вы зададитесь вопросом, что же кроется за столь страстным стремлением распространить агностические взгляды и тем самым вовлечь неудовлетворенный дух страны в широкую антицерковную пропаганду. Я не сторонник подобного движения, но я полагаю правду единственным надежным оружием и люблю правду ради нее самой – я бы отказался войти во врата рая, когда бы туда допускались лжецы. Я не знаю истории жизни этого человека, но одно представляется несомненным: по неким причинам он свято верит, что, нападая на христианство, он совершает в высшей степени похвальное дело. И в своей вере он так же искренен и так же пылок, на свой холодный логический манер, как христианин в своей. Если бы сей человек допускал двуличие – или хотя бы счел совместимым со своим чувством справедливости обыкновение держать при себе свое мнение по религиозным вопросам, – к настоящему времени он уже был бы губернатором Иллинойса; а в стране нет такой выборной должности, на которую он, со своими блестящими способностями, не мог бы претендовать с правомерной уверенностью в успехе. Он сам понимает это так же хорошо, как и все, кто его знает. В возрасте тридцати трех лет – еще до того, как его взгляды стали широко известны, – он занимал пост главного прокурора штата. Ни одна политическая партия никогда больше не осмелится выдвинуть его кандидатуру на государственную должность.

– Это несправедливо, – заметил я. – Это граничит с религиозным гонением.

– Вы правы, так оно и есть, – сказал Каслтон. – Но факт остается фактом. Если он решит баллотироваться на какую-либо должность, он потеряет достаточно много голосов от своей собственной партии, чтобы позволить сопернику выиграть.

– Но дорогой доктор, – сказал я, – я не понял, почему вы считаете, что этот человек заблуждается. Вы же наверняка не хотите, чтобы он изменил своим убеждениям?

– О нет, ни в коем случае! Я имею в виду, он заблуждается, когда полагает, будто агностическая пропаганда в массах по-прежнему идет во благо миру. Вольтер имел все основания распространять и пропагандировать свое учение, ибо во Франции той эпохи атеизм являлся неотъемлемым элементом политической свободы. Том Пейн имел все основания держаться своей линии, поскольку христианство, извращенное заблуждающимися или безнравственными людьми, встало на сторону тирана и оставалось там до начала Французской революции. Но у этого человека нет никаких веских причин бороться против влияния церкви в Соединенных Штатах сегодня, в 1877 году. Христианская церковь в наши дни, безусловно, преследует благие цели и никоим образом не пытается ограничить свободу личности или общества.

– Но разве вы не сказали минуту назад, что из-за своих агностических взглядов он навсегда лишился возможности занять государственную должность здесь, в великой свободной стране, в 1877 году и во все последующие годы?

– Нельзя жить в свободной стране и запрещать одному человеку голосовать против другого – даже если на его выбор влияет покрой брюк кандидата.

– Да, – сказал я, – но если на выбор человека влияет покрой брюк кандидата, такого человека не грех просветить и образовать. Ваш агностик наверняка сказал бы, что с влиянием церкви нужно бороться до тех пор, покуда она судит о компетентности человека в одной области по позиции, которую он занимает по вопросам из совершенно другой области.

– Никакое образование не поможет нашему народу освободиться от предрассудков, но лично я проголосовал бы против упомянутого человека по той причине, что его линия поведения свидетельствует о несовместимости его позиции со способностью управлять государственными делами. Никто никому не запрещает высказывать собственное мнение; мы всего лишь выступаем против взглядов пресловутого джентльмена, недовольные влиянием оных на умы, – как он выступает против убеждений своих противников. Количество агностиков, которые не станут голосовать за назначение пресвитерианина на государственную должность, в пропорциональном отношении равно количеству пресвитериан, которые при аналогичных обстоятельствах не станут голосовать за агностика.

– Но каким образом вера или неверие агностика могут помешать человеку, компетентному во всех остальных отношениях, занять государственную должность? – спросил я.

– Несомненно, многие из лучших современных государственных деятелей являются агностиками, но они не пропагандируют агностическую идеологию. Люди, способные переварить и усвоить агностические принципы, способны сами породить такие идеи; а людям, неспособным переварить и усвоить такие идеи, лучше вообще не иметь о них представления.

– Вы можете привести пример, – спросил я, – когда преждевременное просвещение народа в части агностических идей вредит отдельному человеку или обществу в целом?

– Да, сэр, могу. Необразованным американцам – жителям штата «Белой бедноты», – необразованным итальянцам и необразованным ирландцам только вредит, когда у них отнимают веру. Первые из них, коли верят, одеваются опрятно, живут достойно и имеют достаточно высокие стремления, а коли не верят, влачат бессмысленное существование и предаются порокам праздности и табакокурения, если не хуже. Вторые и третьи находятся либо под влиянием церкви, либо под влиянием тайной организации. Если ирландец или итальянец из низов общества, не наделенный способностью правильно использовать свои малые наличные знания – верно истолковывать свои чувства или разумно сдерживать свои порывы, – отрекается от церкви, устанавливающей контроль духовенства, он получает взамен тайную организацию, осуществляющую тайный административный контроль с тупой жестокостью и бессмысленным упрямством, отравленный кубок и кинжал. На мой взгляд, если человеку приходится выбирать одно из двух: либо обретать свободу и независимость через кровь и предательство, либо стоять на коленях перед идолом, соответствующим его уровню умственного развития, – пусть уж он лучше стоит на коленях, покуда не станет способным на нечто более приемлемое, нежели убийство. Знаете, сэр, один ирландец из республиканцев (редкий случай), издатель по профессии, однажды сказал мне, что многие ирландские эмигранты приезжают в Америку совершенными дикарями; и (хотя, возможно, здесь я неправ) при виде любого шарманщика-итальянца в моем уме всегда сначала возникает видение всаженного в грудь кинжала и только потом появляется успокоительная мысль, что, коли парень католик, между мной и такой опасностью стоит исповедальня. Человек, который пытается внушить подобным малым идею абсолютной свободы, должен нести ответственность за все последствия.

– И все же, доктор, – сказал я, – путь к всеобщему знанию не может быть гладким на всем протяжении. Кто-то же должен подготовить почву. Если в христианстве есть нечто, препятствующее движению к конечной свободе, тогда я сам скажу: устраните препятствия. Такое дело всегда своевременно, и решительность здесь всегда уместна

– В истинном христианстве я не вижу ничего, кроме блага для рода людского – безусловно, сейчас вами движет единственно желание узнать мое мнение. Если в политике или устройстве церкви есть нечто, требующее преобразования, пускай она проводит реформы.

– Прошу прощения, доктор, – сказал я, – но я полагал вас самого агностиком. Не кажется ли вам, что религию, не выдержавшую проверки холодным разумом, следует исторгнуть из жизни человеческой?

– Нет, не кажется. Ум человеческий не сводится к одному только интеллекту – он имеет моральную или эмоциональную составляющую, абсолютно независимую от рассудка. Религия постигается не разумом, но чувствами. Ни один основатель религии никогда не обращался к разуму человека. Вы только задумайтесь на минутку. Давайте оставим в стороне невежественные и необразованные массы и подумаем о том, что представляют собой лучшие люди – люди, достигшие столь высокого уровня умственного развития, какой едва ли будет когда-либо доступен народу. Возьмите сливки общества в Англии или Америке: в какой мере представителями высшего сословия управляет разум, а в какой мере – чувства и представления, сложившиеся на основании чувств? Они не руководствуются в своих действиях логикой даже в одном случае из миллиона. Я не знаю ни одного примера, когда поведение человека обусловливалось бы чисто рационалистическим суждением в противовес чувствам.

– Безусловно, вы не хотите сказать, что образованные люди в большинстве своем не руководятся в своих действиях разумом?

– Я хочу сказать только то, что говорю: я не знаю ни одного примера, когда бы они действовали по велению разума, а не по велению чувств. Ах, молодой человек! Если бы нас заставили в повседневной жизни сообразовывать все свои поступки с диалектическим доказательством практической выгоды – делать только то, что нам выгодно с точки зрения здравого смысла, – мы бы просто перестали жить, хотя продолжали бы дышать и шевелиться. Даже в физике, какой толк в логических доказательствах, коли посылки любой теории являются основанием еще менее надежным, чем зыбучий песок – коли они условны и умозрительны?

Так вот, если бы агностики были честны (к чему они стремятся) и последовательны (чего у них не получается), они оказались бы в трудном положении. С точки зрения разума мужчине нет никакой выгоды целовать свою жену; никакие формальные логические рассуждения не приводят к выводу о необходимости содержать ее и детей; на самом деле он совершенно не обязан заводить детей – он делает все это по велению чувств или эмоций, абсолютно бессмысленных и бесполезных в представлении поклонника Чистого Разума! И если человек позволяет себе подобные «излишества» по велению своей нравственной и эмоциональной природы, значит, его стремление постичь первопричины известных и неизвестных явлений, а равно (как в нашем с вами случае сейчас) чудеса и тайны вселенной и нашего внутреннего мира тоже имеет разумные основания и не должно изгоняться из искреннего ума едкой насмешкой или пылким красноречием. Влияние религии на народные массы, прямое и косвенное, гораздо сильнее, чем кажется на первый взгляд. Повседневная жизнь самого агностика складывается под воздействием христианской традиции и христианского окружения. Наш автор не предоставляет нам никакой замены сей подсознательной потребности человеческой природы. Если разум не в состоянии ничего предложить взамен религии, почему бы не позволить людям, имеющим религиозные убеждения, сохранить свою веру, столь приятную для них самих и столь полезную для других? Сейчас я словно наяву слышу голос агностика: он видит слабое место в ваших рассуждениях и просто улыбается, готовясь привести веский аргумент в защиту своей позиции. Голос говорит: «Приятную? Ужели приятно вечно гореть в аду? Что ж, друг мой, у нас с вами разные представления об удовольствии». Это софистическая болтовня. Ада страшится не христианин, но грешник с нечистой совестью. Совесть, совесть! – единственная преграда между нами и адом в земной жизни! Христиане утешаются мыслью о любящем Христе – христиане, как мне известно по опыту, не страдают.

– Знаете, сэр, – сказал я, – мне остается только удивляться, что вы сами не ревностный христианин.

– Не берите меня в расчет, молодой человек. Ну вот, мы уже подъезжаем к городу. При желании я мог бы прочитать проповедь, способную обратить в христианство всех язычников на свете. Однажды во время богослужения на открытом воздухе я действительно прочитал проповедь; и скажу вам, старики хранили невозмутимое спокойствие, но более молодые и более впечатлительные мои слушатели закрывали лицо ладонями и рыдали от горя и раскаяния. Но – боже мой! – люди ходят на остроумные лекции агностиков или на пылкие проповеди священнослужителей вовсе не из желания получить пищу для ума. Поверьте мне, – он постучал пальцем по книжке, которую все еще держал в руке, – такого рода сочинения никого не подвигнут на размышления. В конечном счете, речь здесь идет просто о замене Христа юристом из Иллинойса.

Глава восьмая

В половине девятого мы подъехали к «Лумис Хаус», где я вышел из коляски и бегом поднялся в свой номер. Я едва успел наскоро умыться и переодеться, когда явился Артур. Доложив о посетителях, приходивших ко мне в мое отсутствие, и исполнив несколько пустяковых распоряжений, мной отданных, он принялся переминаться с ноги на ногу, что обычно свидетельствовало, как я уже успел понять, о желании высказаться на постороннюю тему, никак не связанную с нашими чисто деловыми отношениями – каковая вольность, неоднократно повторенная в первые два дня нашего знакомства, в результате закрепилась в качестве законного права.

– Ну что, Артур? – спросил я.

– Я дочитал книжку до конца, сэр… вон она, на столе. Она проняла меня до самых печенок. Но что же приключилось с Пимом и Петерсом дальше? И правда ли, что вы нашли этого старого пирата?

На последний вопрос я ответил утвердительно.

– Вот здорово! – продолжал он. – Мне бы хотелось увидеть старого коротышку. Но если вы меня любите, скажите мне, что там за пелена такая спустилась с неба и почему океан бурлил столь сильно? Почему антарктические черномазые так боялись всего белого и что означали иероглифы на мергелевой стене? А самое главное, что за женщина такая преградила путь лодке? Скажите мне… я никого не виню, понятное дело… но если мистер По знал, что не знает ответов на эти вопросы, зачем он раздразнил наше любопытство? Вы нашли ответы?

Я объяснил Артуру, что возможно, в данную минуту доктор Бейнбридж сидит на краю кровати Дирка Петерса и жадно слушает удивительную историю; и что сразу после встречи с одним джентльменом я собираюсь вернуться в дом Петерса и оставаться там, покуда мы всё не узнаем.

– Вы только не торопитесь, – сказал Артур, – и не пропустите чего-нибудь важного. Лучше не жалейте времени и подробно разузнайте обо всем. Вчера вечером я спросил доктора Каслтона, почему бурлил океан, и он высказал предположение, что там находился вход в преисподнюю и Сатана просто открыл двери для проветривания. Он такой: для него коли не рай, так значит, непременно ад. Но вот как старый Петерс протянул так долго на кошмарных снадобьях Каслтона, просто уму непостижимо… Ой, кто это?

В дверь негромко постучали. Прибыл мой гость.

Мне не удалось вернуться к Бейнбриджу так скоро, как я рассчитывал. Дела задержали меня в городе до позднего вечера, и я освободился лишь к девяти часам. В десять я послал за экипажем, и меня доставили к дому Петерса незадолго до полуночи.

Я нашел Петерса крепко спящим, а Бейнбриджа дремлющим в кресле. Шум моих шагов разбудил молодого доктора. Он с улыбкой поднялся на ноги, явно обрадованный моим появлением. Я с первого взгляда понял, что он преуспел в своих стараниях выведать у Петерса тайны антарктического путешествия.

– Ну как? – спросил я.

– Даже если нам ничего больше не удастся узнать, – сказал Бейнбридж, – добытых мной сведений достаточно, чтобы объяснить все загадочные явления, описанные По, как реальные факты, а также многие тайны, которые он постиг шестым чувством, явленным в сем гении в виде некоего сплава ясновидения и прозорливости, – тайны, о которых он говорит языком, не вполне доступным пониманию простого смертного. Во всяком случае, я отнюдь не разочарован; и мы еще многое можем узнать. Остались непонятными разные интересные детали, которые я надеюсь прояснить завтра. Теперь я знаю, почему в антарктическом регионе климат жарче тропического и что представляла собой (и представляет поныне) белая пелена. Знаю, откуда взялись иероглифы на черных мергелевых стенах пещер. Антарктическая страна превосходит – по части поистине чудесного – все страны мира, старого и нового, с которыми я знаком по опыту или понаслышке.

– Но правда ли все это? Не выслушивали ли вы просто сказки – или, вернее, матросские байки?

– Завтра я обстоятельно поведаю вам обо всем, что узнал, ненадолго прерывая свое многочасовое повествование для того лишь, чтобы удовлетворить насущные потребности сей скорбной развалины, – он указал на Петерса. – И когда вы подумаете о том, что он собой представляет, вы скажете, мог ли такой человек или кто-нибудь из его приятелей-моряков сочинить подобную историю. Я признаю, что в течение дня старик несколько раз начинал слегка заговариваться и что он имеет обычную для моряков склонность к преувеличению – поэтому иногда мне приходилось призывать на помощью всю свою проницательность, дабы отличить действительные факты от вымысла и отделить правду от неправды. Похоже, Петерс прожил более года поблизости от Южного полюса, и его впечатления от антарктической страны настолько поразительны, насколько она великолепна, а населяющий ее народ необычен. О нет, никаких чудес в духе Гулливера: обитатели той земли не гномы и не великаны, и они не держат говорящих лошадей; никаких иеху – ничего в таком роде. Крылья? О нет, никаких летающих мужчин и женщин, никаких женщин-призраков – все вполне благопристойно и мило. Потерпите немного – и я расскажу вам все по порядку, хотя сам я не имел удовольствия выслушать связное повествование. Одноглазые? Я же сказал вам: все благопристойно и мило. Нет, нет, ничего гомеровского – никаких овец, никаких сирен. Знаете, я здорово устал, и вы никакими силами не заставите меня сейчас начать рассказ, который займет шесть-восемь часов, даже если мы не будем прерываться по ходу дела, дабы обсудить отдельные моменты. Завтра, как уже сказал, мы узнаем у Петерса все остальные факты и, несомненно, выведаем новые подробности, а затем вернемся в город. Я намерен приезжать сюда каждый день, покуда Петерс не пойдет на поправку или не умрет – и полагаю, вы не откажетесь составить мне компанию. Каждый вечер мы будем встречаться у меня или у вас, и я буду рассказывать историю Петерса своими словами. Вас это устроит?

Я сказал, что вполне устроит. Затем мы расстелили одеяла и переночевали на полу.

На следующий день большую часть времени до полудня Бейнбридж сидел на краю постели Дирка Петерса и слушал разговоры, описания и объяснения старика. Я вышел из хижины и обследовал ближайшие окрестности, занимая себя в меру своих сил. Около двух часов пополудни мы отправились в город, оставив Петерса в значительно лучшем состоянии против того, в котором он находился два дня назад, когда мы впервые вступили в убогую хижину. Мы пообещали старику наведаться завтра, и действительно, один из нас или оба возвращались к нему каждый день в течение нескольких последущих недель. Тем вечером доктор Бейнбридж явился ко мне в гостиницу и начал рассказывать историю Дирка Петерса – и так продолжалось изо дня в день.

А теперь настало время и терпеливому читателю тоже узнать тайны далекой антарктической страны; тайны, которые сам По так и не постиг при жизни – разве только таким образом, каким гений, провидец постигает чудеса земные и небесные, видит самоцветы, сокрытые в недрах гор, и цветы, цветущие в безвестности, прозревает тайны океанских глубин и видит все далекое и близкое, великое и малое, что недоступно взору простого смертного.

Глава девятая

Возможно, среди моих читателей есть такие, кто никогда не читал «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» или читал это увлекательное и загадочное сочинение так давно, что уже забыл даже сюжет. В данной главе я намереваюсь кратко изложить основные факты означенного повествования, знание которых поможет лучше понять историю Петерса.

Люди, знакомые с упомянутой выше восхитительной и захватывающей повестью Эдгара Аллана По, знают, что она написана в автобиографической форме и почти все факты излагаются в виде записей Пима в судовом журнале или личном дневнике, впоследствии изданных мистером По. Таким читателям не стоит тратить время на ознакомление с настоящей главой, пусть и короткой. Такому же своему случайному читателю, который прежде не имел возможности насладиться интересным и поучительным сочинением гениальнейшего американского писателя, я хотел бы сказать только, что он поистине достоин зависти, ибо ему еще предстоит испытать несказанное наслаждение, лишь драгоценным воспоминанием о котором приходится довольствоваться остальным из нас.

Ниже в самых общих чертах излагается сюжет «Повести о приключениях Артура Гордона Пима».

В 1827 году Пим, едва вступивший в пору зрелости, убегает из родительского дома в городе Нантакете, расположенном на острове с таким же названием, в обществе своего друга Августа Барнарда, сына капитана судна, на котором они выходят в море. Бриг называется «Дельфин» и отправляется в торговый рейс в южную часть Тихого океана. Молодой Барнард прячет Пима в трюме, где он должен оставаться, покуда корабль не отойдет достаточно далеко от суши, чтобы возвращение беглеца домой стало невыполнимым делом. Пим, спрятанный среди бочонков, тюков и ящиков с грузом, погружается в долгий тяжелый сон, вызванный, вероятно, спертым зловонным воздухом в трюме. На четвертый день плавания большая часть экипажа поднимает мятеж, и бунтовщики, убив многих матросов, не пожелавших примкнуть к ним, сажают капитана Барнарда в маленькую лодку и, снабдив лишь горстью сухарей и кувшином воды, бросают на произвол судьбы. Молодому Барнарду разрешают остаться на судне. В эпизоде мятежа ведущую роль играет собака, служащая посыльным между Барнардом и Пимом, у которых нет иных средств сообщения.

Затем вспыхивает мятеж среди самих бунтовщиков, вызванный необходимостью спасти жизнь некоего Петерса – моряка, которому Барнард обязан жизнью. Кок исполнен решимости убить Петерса и уже собирается выполнить свое намерение, когда Петерс, молодой Барнард и присоединившийся к ним матрос по имени Паркер разрабатывают план нападения на бунтовщиков из «группы кока». Они успешно осуществляют свой план, в подходящий момент выпустив из укрытия на сцену действия Пима, замаскированного под одного убитого матроса, чей труп до сих пор остается на бриге; и воспользовавшись испугом и смятением противников, убивают кока и его сторонников.

Потом эти четверо – Барнард, Пим, Петерс и матрос Паркер – переживают много захватывающих приключений. Наконец бриг терпит крушение во время шторма, и над водой остается лишь днище перевернутого корабля, на котором все четверо удерживаются в течение многих дней. В конце концов несчастных подбирает торговое судно, направляющееся в Антарктический океан с целью открыть новые земли. Они достигают 83-го градуса южной широты и вскоре высаживаются на острове, населенном племенем странных чернокожих людей. Здесь, через коварство островитян, вся команда погибает – за исключением Пима и Петерса. Паркер умер еще раньше, причем такой смертью, которая читателю в процессе чтения кажется более интересной, нежели показалась Паркеру в действительности; и при одной мысли о которой, как признался Петерс сорока девятью годами позже, у него всегда возникает желание потерпеть до ужина, когда он вынужден воздержаться от обеда.

Спасаясь с острова на маленьком челне, Пим и Петерс насильственно увозят с собой одного островитянина. Как и все прочие туземцы, он чернокож, черноволос и даже зубы у него черные; на самом деле на всем острове нет ничего белого, даже вода там имеет странные особенности. И как все прочие туземцы, он страшно боится белого цвета и при виде любого белого предмета неизменно впадает в совершенное безумие или цепенеет от ужаса. Океанское течение несет лодчонку с тремя людьми на юг. Однажды Пим, на ветру вытаскивая из кармана белый платок, случайно задевает последним по лицу чернокожего островитянина, который мгновенно падает на дно лодки и бьется в судорогах, а позже стонет (как стонали все туземцы при виде белого): «Текели-ли! Текели-ли!» На следующий день мимо лодки проплывает белое животное, чье чучело они видели на берегу острова. Потом они видят на юге белую пелену, которая, как становится ясно по приближении, спускается с небес до самой воды. Вода океанского течения, несущего жалкий челн, с каждым часом нагревается все сильнее и наконец становится горячей. С неба дождем сыплется тонкая белая пыль, похожая на пепел, которая словно тает, едва касаясь воды. Огромные белые птицы вылетают из-за пелены с неизменным пронзительным криком «текели-ли! текели-ли!» – каковое загадочное сочетание слогов замирает на губах островитянина, когда душа наконец покидает его тело в тот последний ужасный день.

Последняя дневниковая запись Пима заканчивается следующими словами:

«Мы мчимся прямо в обволакивающую мир белизну, перед нами разверзается бездна, будто приглашая нас в свои объятья. И в этот момент нам преграждает путь поднявшаяся из моря высокая, гораздо выше любого обитателя нашей планеты, человеческая фигура в саване. И коже ее белее белого».

Нижеприведенное описание Дирка Петерса, каким он представлялся взору в 1827 году – то есть почти за пятьдесят лет до того, как я повстречал его семидесятипятилетним стариком (хотя в конце концов мы решили, что ему было под восемьдесят), – принадлежит перу Пима и взято из повести По.

«Этот человек был сыном индианки из племени упшароков, которое обитает среди недоступных Скалистых гор, неподалеку от верховий Миссури. Отец его, кажется, торговал пушниной или, во всяком случае каким-то образом был связан с индейскими факториями на реке Льюиса. Сам Петерс имел такую свирепую внешность, какой я, пожалуй, никогда не видел. Он был невысокого роста, не более четырех футов восьми дюймов, но сложен как Геркулес. Бросались в глаза кисти его рук, такие громадные, что совсем не походили на человеческие руки. Его конечности были как-то странно искривлены и, казалось, совсем не сгибались. Голова тоже выглядела какой-то несообразной: огромная, со вдавленным теменем (как у большинства негров) и совершенно плешивая. Чтобы скрыть этот недостаток, вызванный отнюдь не старческим возрастом, он обычно носил парик, сделанный из любой шкуры, какая попадалась под руку, – будь то шкура спаниеля или американского медведя-гризли. В то время, о котором идет речь, он прикрывал лысину куском медвежьей шкуры, который сообщал еще большую свирепость его облику, выдававшему его происхождение от упшароков. Рот у Петерса растянулся от уха до уха, губы были узкие и казались, как и другие части физиономии, неподвижными, так что лицо его соврешенно независимо от владеющих им чувств сохраняло постоянное выражение. Чтобы представить себе это выражение, надо вдобавок принять во внимание необыкновенно длинные торчащие зубы, никогда, даже частично, не прикрываемые губами. При мимолетном взгляде на этого человека можно было подумать, что он содрогается от хохота, но при внимательном рассмотрении становилось ясно, что если это и веселье, то какое-то бесовское. Об этом необыкновеннейшем существе среди моряков Нантакета ходило множество историй. Многие касались его удивительной силы, которую он проявлял, будучи в раздраженном состоянии, а иные заставляли усомниться в здравости его рассудка».

История Дирка Петерса

Глава десятая

Ранним вечером того дня, когда мы с доктором Бейнбриджем вернулись в город после нашего первого визита к Дирку Петерсу, я сидел в своем номере в «Лумис Хаус», с нетерпением ожидая прибытия Бейнбриджа. Я знал, что возня с Петерсом сильно утомила молодого человека, и не рассчитывал на продолжительный разговор с ним. И все же мне не терпелось услышать хотя бы начало обещанной истории. В назначенный час он явился и, положив на стол свернутый в трубку лист бумаги, уселся в глубокое кресло, предусмотрительно придвинутое мной.

– Как я понимаю, – сказал он, – события последних трех дней естественным образом возбудили в вас острое желание узнать продолжение истории о приключениях Пима. Я постараюсь без нужды не мучить вас томительным ожиданием, но за один раз утолю лишь долю вашего любопытства. Позже – завтра, если вы не возражаете, – я войду в подробности удивительного путешествия – вероятно, самого удивительного из всех, когда-либо совершавшихся человеком.

Он развернул и разгладил на столе принесенный лист бумаги, а затем продолжил:

– В первую очередь, я коротко и в самых общих чертах опишу антарктический регион, которого, несомненно, достигли Пим и Петерс и где они оставались более года. Вот карта, с известным тщанием нарисованная мной по эскизам, которые я набросал, сидя на краю кровати Петерса и которые все до единого проверены и одобрены последним.

Придвиньте кресло поближе и взгляните на карту. Перво-наперво я скажу вам, что на Южном полюсе – возможно, не на самом полюсе, но безусловно в пределах одной шестой градуса от него – находится круглых очертаний область добела раскаленной кипящей лавы, около пятнадцати миль в поперечнике. Судя по характеру окружающей местности, в прошлом территория, покрытая лавой, была значительно обширней – скажем, семьдесят – семьдесят пять миль в поперечнике. Несомненно, поверхность земли на Южном полюсе некогда охладилась, а позже покрылась водой, хотя и очень мелкой – вероятно, возвышенности остались вовсе незатопленными, а максимальная толщина водного слоя составляла десять-пятнадцать футов. По какой-то причине (а представить можно множество причин) залитый водой участок – достигавший, скажем, двухсот миль в поперечнике – опустился в недра земли, и кипящая лава вышла на поверхность. Мы едва ли в силах вообразить ужасный эффект, который имел место, когда Антарктическое море стало заливать кипящую массу расплавленных горных пород и металлов.

Нужно принять во внимание, что речь идет не просто о покрытом добела раскаленной кипящей лавой обширном участке земной поверхности, в каковом случае она бы сравнительно скоро охладилась и застыла. Залить подобный участок водой в десять футов глубиной все равно, что покрывать пленкой воды толщиной в сотую дюйма поверхность докрасна раскаленной печи, в которой продолжает бушевать огонь, не давая поверхности остыть. По-видимому, нижняя граница кипящей лавы находилась в земных недрах на практически бесконечной глубине, и потому заливавшая ее вода мгновенно испарялась. Обдумав все это с учетом известных мне фактов, я пришел к выводу, что потребовалось около двухсот лет, чтобы вода подошла к черте, которой она в конечном счете достигла в виде воды en masse. По некотором размышлении я заключил, что Петерс говорит правду, ибо его описания, на мой взгляд, не противоречат законам физики. Одним из первых феноменов, обусловленных данным процессом, стал следующий: морская вода испарялась в таком огромном количестве и так быстро, что образовались огромные скопления каменной соли, частично преградившие путь морю – я говорю «частично», поскольку в силу своей растворимости соль является самой ненадежной защитой от воды. Все же следует помнить, что вода здесь, вероятно, была насыщена солью до предела и потому не могла быстро растворять колоссальные массы твердой каменной соли, протяженностью в несколько миль. Вскоре начались еще два процесса: во-первых, в окружающей теплой воде сложились условия для формирования кораллоподобных образований; и во-вторых, началась вулканическая деятельность.

Теперь взгляните на карту. Внутренний круг представляет современный участок распространения кипящей лавы и имеет, как я сказал, около пятнадцати миль в диаметре, – Южный полюс, по словам туземцев, находится приблизительно здесь, в точке, обозначенной буквой «а». Следующее кольцо представляет пояс лавы, раскаленной добела по внутреннему диаметру и раскаленной докрасна по внешнему; ширина кольца составляет примерно четыре мили (я говорю «примерно», поскольку границы зон достаточно условны). Второе кольцо представляет пояс темно-красной лавы, которая становится черной с приближением к наружному краю, но по-прежнему остается горячей. Конечно, в пределах данной зоны температура лавы варьируется: раскаленная добела на глубине, на поверхности она чуть теплая; но я использую на карте темно-красную краску, чтобы дать лучшее понятие о преобладающих условиях. В границах следующего пояса, шириной четыре-пять миль, находятся нагромождения глыб застывшей лавы, каменной соли и окаменелых остатков простейших организмов, имеющие в высоту от двадцати пяти до двухсот футов. За пределами последней зоны мы имеем несколько поясов вулканических гор с долинами и многочисленными действующими кратерами на вершинах; горные склоны покрыты бесчисленными глыбами каменной соли, выброшенными сюда снизу в результате вулканической деятельности, которые блестят в ярком свете вулканического огня и постепенно растворяются. Ширина зоны гор и долин составляет от десяти до двадцати миль; средняя высота гор колеблется от полумили до мили, но несколько пиков поднимаются на пять или шесть миль, а один – на целых девять миль над уровнем моря.

Теперь посмотрите внимательно на эти большие горные хребты – один справа, другой слева на карте, – каждый из которых выступает в море, где разделяется на две цепи поменьше. Эти хребты, а также сравнительно малая высота окрестных гор плюс постоянные потоки теплых воздушных масс из южной части Тихого океана (из района, находящегося западнее 74-го градуса западной долготы) объясняют факт обитаемости вот этого большого острова под названием Хили-ли (изображенного здесь на 75-м градусе восточной долготы) и многих других островов, цепь которых тянется прочь от зоны вулканической активности в том же направлении. Я говорю, что обитаемость островов обусловлена перечисленными условиями, и верю в это; но теплый, теплее тропического, климат здесь объясняется еще одной причиной. Если вы взглянете на правую часть карты, в середине горной зоны вы увидите залив, который, извиваясь, тянется между гор и подходит очень близко к зоне горячей лавы – на самом деле он отделен от нее лишь поясом застывшей лавы, каменной соли и окаменелостей, который в этом месте сужается примерно до двух миль. Температура воды здесь около 180 градусов по Фаренгейту – то есть на 32 градуса ниже температуры кипения дистиллированной воды; и теплое течение залива проходит в непосредственной близости от острова Хили-ли. Несомненно, залив питается водой из подземного источника, расположенного по другую сторону огромного кратера, которая на протяжении многих миль течет под пластом горячей лавы. Вероятно, это чрезвычайно теплое течение в значительной мере содействует горячим воздушным массам в деле создания сверхтропического климата Хили-ли.

А теперь, поскольку я частично удовлетворил ваше любопытство и поскольку я несколько утомлен после двух дней и ночей общения с Петерсом, вы безусловно позволите мне прерваться на столь подходящем для паузы месте. Завтра вечером я продолжу историю Дирка Петерса с момента, на котором обрываются дневниковые записи Пима, и доведу повествование до момента, когда обитатели Хили-ли решают, что воздух какой-нибудь другой земли будет много полезнее для здоровья и долголетия Петерса, а равно для их собственного спокойствия. И я заверяю ваше султанское величество, что завтрашняя моя история гораздо интереснее сухих научных фактов, изложенных мной сегодня вечером, которые, на мой взгляд, вам следовало узнать прежде, чем услышать последующий обстоятельный рассказ о путешествии Петерса.

Я согласился на такое предложение и поблагодарил Бейнбриджа за внятное описание загадочного антарктического региона и за то, что он взял на себя труд нарисовать столь подробную карту – которую он по моей просьбе оставил мне. Я уже собирался задать один вопрос, когда дверь отворилась и в комнату ворвался доктор Каслтон.

– Ну, как там старик? – спросил он.

Мы описали состояние Петерса, и я даже пересказал несколько фактов, только что сообщенных мне Бейнбриджем. Затем я задал вопрос, который минуту назад хотел задать, но не успел в виду внезапного появления Каслтона.

– Но не способствовали ли примененные лекарства, – спросил я, – чрезмерному возбуждению воображения у Петерса? Принято считать, что наркотические лекарственные препараты оказывают сильнейшее действие на человеческий мозг, порождая в нем самые диковинные фантазии.

– Нет, – ответил Бейнбридж. – И присутствующий здесь доктор скажет то же самое. Ни один наркотик на свете не может вызвать даже слабое подобие такого эффекта.

– Разумеется, нет, – сказал Каслтон. – Большинство неспециалистов не просто невежественно – прошу прощения, сэр, но я знаю, вам нужны факты, – не просто невежественно, но чрезвычайно и беспросветно невежественно в данном вопросе. Говорят, будто Байрон выпил дюжину, если не двадцать бутылок вина в ночь, когда написал «Корсара». Если и так, значит, он просто написал «Корсара», невзирая на действие вина. Я слышал мнение, будто По находился в состоянии алкогольного опьянения, когда писал «Ворона», – каковое утверждение не только не соответствует истине, но и не может быть правдой, как прекрасно знает любой человек, когда-либо пытавшийся писать под влиянием алкогольного стимулятора. Наркотические вещества – включая алкоголь, – которые якобы стимулируют так называемое рациональное воображение, в действительности стимулируют лишь иррациональную фантазию. Находящемуся под действием наркотиков человеку кажется, будто они усиливают работу воображения, но на самом деле они лишь вызывают болезненное нервное возбуждение, в котором человек сильно переоценивает значение своих видений, в действительности бледных и совершенно неинтересных. Пусть одурманенный человек попытается поделиться с другим своими фантазиями, и… – да кто не знает, сколь скучна пьяная болтовня? Разве Де Куинси, со своим блестящим умом, преуспел в стараниях описать картины, которые вызывал в своем воображении? Он говорит о ярких мысленных образах, возникавших под влиянием опиума, но не описывает ровным счетом ничего. Вот Мильтон – старый пуританин, убежденный трезвенник, – у него в воображении рисовались потрясающие картины, которые он мог описать словами и которые стоит бережно хранить в памяти. Древние греки были людьми чрезвычайно воздержанными, и авторы «Возвращений» отнюдь не были пьяницами – Гомер пел «Илиаду» и «Одиссею» трезвым языком и находясь в трезвом уме, способном контролировать дикцию. Человек, который напивается, чтобы написать стихотворение, непременно обнаружит, что написать стихотворение легче на следующий день, несмотря на головную боль, хандру и тому подобное. – Здесь сей чудак выдержал небольшую паузу, а затем продолжил: – И я знаю это по собственному опыту! Да, сэр, я пил виски бочками – просто бочками. Я видел огромные шевелящиеся клубки змей. Я спустился в гостиную, и одна леди, заметив, что я роюсь в карманах, сказала мне: «Доктор, ваш носовой платок в заднем кармане». Господи! Да я просто запихивал обратно выползавших из карманов змей, мерещившихся мне в белой горячке! Мне жаль слабаков, которые спешат слечь в постель из-за легкого приступа delirium tremens. Я отбрасываю гадюк в сторону одним взмахом руки и занимаюсь своим делом. Но вот на петухах я сам останавливаюсь. Человек, способный смеяться над змеями, непременно струсит перед петухами. При виде змей можно закрыть глаза, но при крике петухов слуха не замкнуть, они орут у тебя в уме. Да уж, в жизни всякое бывает. Но поверьте мне, любая настоящая поэзия – в стихах или в прозе – творится ни в коем случае не пьяницей.

И с этими словами Каслтон вылетел из комнаты. Затем откланялся и доктор Бейнбридж, а я лег спать и увидел во сне огнедышащие жерла вулканов с выползающими из них змеями и гигантских петухов, которые подхватывали клювом змей одну за другой и перекидывали через гору соли в кипящее озеро. Я обрадовался, когда наступило утро и до моего слуха донесся веселый звон колокольцев, с которым упряжка мулов тащила маленький фургон мимо гостиницы.

Глава одиннадцатая

Назавтра Бейнбридж явился ко мне, как и обещал, около восьми часов вечера. В тот день я не сопровождал молодого человека в поездке к Петерсу, который, казалось, на глазах возвращался к жизни. Я провел весь день за чтением, отвлекаясь лишь на Артура, который регулярно наведывался ко мне в номер и всякий раз задерживался минут на пятнадцать-двадцать, снедаемый желанием узнать «еще что-нибудь про антиарктическую страну» и тому подобном Он выказывал великий интерес к предмету и самым тщательным образом изучил карту, составленную доктором Бейнбриджем. Артур попросил разрешения присутствовать при визите доктора, но я счел разумным отказать малому в такой привилегии. Доктор Бейнбридж относился к делу серьезно, а я знал Артура слишком хорошо, чтобы ожидать, что он будет хранить благопристойное молчание весь вечер. Я представлял, какое впечатление произведет на Бейнбриджа, завершившего какое-нибудь высокохудожественное описание, вставленное Артуром замечание по поводу «антиарктических черномазых» или «потрясающих огромных теток». Позже я имел случай удостовериться в справедливости подобных опасений и проклясть себя за мягкотелость, помешавшую мне твердо держаться принятого решения.

Доктор Бейнбридж, без ненужных вступительных слов, сразу приступил к рассказу о приключениях Петерса с момента, о котором упоминал накануне вечером.

– Необозримая белая пелена, как вы наверняка уже догадались, являлась стеной густого тумана с четко очерченными границами, образовавшейся в месте, где вертикальная масса чрезвычайно холодного воздуха прорезает атмосферу, которая сильно нагрета с обеих сторон от нее и насыщена влагой до предела. Эта пелена тумана настолько тонка, что внезапные порывы ветра, налетающие с одной и другой стороны, разрывают ее примерно так, как человек раздвигает руками занавеси, проходя между ними. Именно в такой разрыв и устремились Пим и Петерс, подхваченные встречным теплым течением. Огромная белая фигура, распростершая перед ними объятия (как они вообразили в своем полубредовом состоянии), оказалась всего лишь огромной статуей из белоснежного мрамора, стоящей при входе в залив Хили-ли. Тонкая белая пыль, на протяжении многих дней дождем сыпавшаяся с небес в океан, исчезла. Оказывается, то была особая вулканическая пыль, или кратерный пепел, который, поднимаясь в высокие слои атмосферы, падает в отдалении от вулкана – иногда прямо на Хили-ли, но редко когда в пределах восьмидесяти-девяноста миль от огнедышащего жерла.

Они едва успели миновать стену тумана, когда встретили веселую компанию юношей и девушек, насчитывавшую человек восемь-десять, в изящной прогулочной шлюпке. Поскольку Пим и Питерс не знали языка страны Хили-ли, а хилилиты не знали английского, разумеется, они смогли объясняться лишь жестами. Однако молодые люди сразу поняли, что двое мужчин умирают от голода и усталости. Хилилиты пересадили Пима и Петерса в свою поместительную шлюпку и поспешно направились к пристани, расположенной на окраине столицы и крупнейшего города страны, Хили-ли-сити. Там все они высадились и, поддерживая под руки, провели чужестранцев через лужайку, покрытую травой бледно-бледно-зеленого цвета, – (на самом деле, почти белого: зеленоватый оттенок был бы практически незаметен, если бы не ослепительно-белые цветы, здесь и там росшие в траве) – ко дворцу, равного которому размерами и красотой ни один из американцев прежде не видел, хотя Пим видел прекраснейшие особняки в Бостоне и пригородах, а также на Гудзоне чуть севернее Нью-Йорка, а Петерсу доводилось бывать почти во всех портовых городах обитаемого мира.

Двоих мужчин отвели в этот дворец, где немедленно проводили в купальню (в которую Петерс отказался входить), накормили жидкой пищей, а затем уложили спать – и они оба проспали двадцать четыре часа кряду. Когда они пробудились, их снабдили новой одеждой (хилилиты одеваются в стиле, напоминающем стиль Людовика XIV) и пригласили на обильную трапезу. О них так заботились, что через неделю они полностью восстановили силы и во всех прочих отношениях чувствовали себя не хуже, чем в день отплытия из Нантакета.

Хилилитский язык, несмотря на изысканность и выразительность, оказался настолько простым, что Пим уже через две недели овладел им в достаточной мере, чтобы вести незатейливые разговоры, тогда как Петерс научился более или менее внятно изъясняться на нем примерно через месяц.

Обитатели дворца, казалось, хорошо понимали, что случилось с чужестранцами. По всей видимости, раз или два в столетие на остров прибывали чужестранцы похожей наружности, обычно на маленьких лодках, а в одном случае на корабле; но никто из них не пожелал покинуть столь прекрасную страну, чтобы предпринять путешествие равно долгое и опасное – никто, кроме людей, приплывших сюда на корабле почти три века назад (вы помните мой рассказ о повести, прочитанной мной в Асторской библиотеке). А поскольку хилилиты не имели особого желания расспрашивать чужестранцев, в любом случае, говорить здесь было не о чем. Пиму и Петерсу позволили свободно разгуливать по окрестности, и многие хилилиты приходили посмотреть на них. Дворец, в котором их поселили, принадлежал кузену короля, поэтому никто не докучал потерпевшим кораблекрушение морякам надзором и слежкой – на самом деле, двое мужчин жили в такой полной изоляции, что их присутствие на острове не вызывало никаких чувств, помимо легкой жалости и любопытства. В их распоряжение предоставили маленькую лодку, и они почти каждый день на веслах пересекали залив, высаживались на пристани, расположенной в конце главной улицы Хили-ли, и часами бродили по странному старому городу, дивясь его красотам, странностям и тайнам.

Население Хили-ли-сити составляет от одной до двух тысяч человек. Но – ах! – нет таких слов, чтобы описать красоту города, сравнимую лишь с неземной красотой видений, возникающих в мозгу поэта, грезящего во сне о возвышенных идеалах своей души. Такой вывод мне позволило сделать скорее лихорадочное возбуждение, охватившее Петерса при попытке описать сей странный город, нежели непосредственно слова; а равно отдельные высказывания Пима на сей счет, которые Петерс сумел повторить. В воображении своем соберите на территории площадью не более четырех квадратных миль отборнейшие архитектурные шедевры Древней Греции и Египта, Рима и Персии, затем украсьте полученную картину живописнейшими пейзажами, какие только могли пригрезиться Гомеру, Данте и Мильтону – и вы испытаете слабое подобие восторга, охватившего Пима и Петерса при виде чудесного острова. В Древней Греции истинный демократ остался бы недоволен вопиющим контрастом между великолепием общественных зданий и убогостью частных домов; но в Хили-ли первые и вторые одинаково изысканны и совершенны в своем роде.

Однако неодушевленные красоты не шли ни в какое сравнение с одушевленными. Даже Петерс – умирающий старик и человек, глубоко чуждый всякому искусству, – даже он восстал из холодных объятий смерти, когда заговорил о женщинах Хили-ли. «Они блондинки?» – спросил я. «Нет». – «Брюнетки?» – «Нет». Они просто обворожительны, незабываемы. Каждая из них, подобно Елене Прекрасной, одной своей наружностью пленяла сердце мужчины. А мужчины Хили-ли являлись воплощением мужской привлекательности.

Я провел не один час в стараниях выведать у Петерса факты, которые можно свести воедино, дабы достаточно убедительно объяснить совершенство хилилитов, физическое и духовное (ибо они обладали обоими этими очаровательными достоинствами). Обобщив сообщенные Петерсом сведения, а также отдельные высказывания Пима и некоторые утверждения туземцев, сохранившиеся в памяти старика, я составил мнение, которое полагаю вполне заслуживающей доверия гипотезой о происхождении племени хилилитов.

В самый тяжелый период нашествия варваров в Южную Европу – безусловно, еще до основания Венеции; думаю, в четвертом веке, – когда просвещенные народы Средиземноморья в панике бежали кто куда, точно крысы из горящего дома, откуда мало путей к спасению, – несколько человек со своими семьями и рабами воспользовались коротким затишьем между кровопролитными набегами, чтобы спастись. Они купили несколько кораблей и, нагрузив каждый инструментами, зерном, животными, ценными рукописями и разными полезными вещами, отправились на поиски земли, где они могли бы осесть и со временем основать новую империю, вне пределов досягаемости варваров. Они вышли из Средиземного моря и спустились вдоль западного побережья Африки. К счастью, они предусмотрительно береглись от штормов и кораблекрушений, и каждое судно было нагружено таким образом, чтобы не зависеть от остальных. Но после многих недель плавания маленькую флотилию все-таки настиг один из редких затяжных штормов с севера, который унес корабли далеко от суши и разбросал в разные стороны. Одному из кораблей удалось выдержать ужасный шторм, продолжавшийся тридцать дней; а когда ветра улеглись, сотня с лишним мужчин, женщин и детей оказались на островах нынешнего королевства Хили-ли. Там они и осели – там, где природа, не требуя от человека никаких усилий, дает свет и тепло круглый год и растения зеленеют в буквальном смысле слова вечно. Они не знали никаких трудностей, с какими сталкиваются первобытные люди. Они были образованны и владели кладезью знаний, накопленных за тысячу лет господства Римской империи. И с самого начала они владели еще одним бесценным сокровищем: досугом, составляющим самую сущность совершенной культуры. Первые пятьсот лет им не приходилось сражаться ни с какими врагами, и даже когда пришлось, они легко взяли верх над ними, ибо к тому времени численность хихилитов составляла миллион человек, то есть почти столько же, сколько сейчас. Но несмотря на все благоприятные условия, они ничего не достигли бы, когда бы не помнили о падении Римской империи – о цене, которую народ вынужден платить за долгую и безмятежную жизнь в роскоши и праздности. Урок, извлеченный из падения Рима, они никогда не забывали; и сегодня, невзирая на всю красоту и утонченность хилилитов, физическая и душевная изнеженность здесь позволяется только женщинам. Правда, каждому обитателю острова приходится трудиться всего лишь несколько часов в год, чтобы удовлетворить свои чисто материальные потребности; но с первого года поселения на Хили-ли вплоть до наших дней самые богатые жители острова выполняют свою долю физического труда столь же добросовестно, как беднейшие. Кроме того, мужчины и женщины у них учатся до самой смерти. Дети посещают школы, как у нас, а юноши и девушки получают университетское образование, но после университета они продолжают овладевать разными знаниями. Известный юрист в возрасте сорока, а то и семидесяти лет решает глубоко изучить астрономию, либо – если прежде он уже полностью удовлетворил желание узнать факты астрономии – анатомию или любую другую науку, на свой выбор. Хилилиты утверждают, что таким образом люди, доживающие до семидесяти-восьмидесяти лет, получают довольно хорошее общее образование, но на сей счет у меня есть сомнения. После двадцати лет человек не имеет возможности посвящать более двух часов в день изучению новых областей знания; но двух часов в день, разумно употребленных, достаточно, чтобы сохранять свой ум по-юношески живым и деятельным. И пример хихилитов доказывает, что при такой системе образования человек к восьмидесяти годам сохраняет больше молодого задора и энергии, нежели европейцы и американцы в пятьдесят.

Люди в Хили-ли продвинулись гораздо дальше нас в развитии умственных способностей – в действительности, они продвинулись так далеко, что теперь почти не принимают во внимание интеллект, развив последний до предельного уровня и посчитав относительно бесполезным в практических делах повседневной жизни. Они утверждают – и доказывают своим примером, – что фактически общество гораздо счастливее и нравственнее, когда не делает вида, будто руководствуется в жизни чем-либо, помимо чувства – но разумеется, правильно воспитанного чувства. Хили-ли является королевством, но судя по всему, народ там пользуется настолько полной и совершенной конституционной свободой, какая только возможна для человечества – не свободой в смысле произвола прихоти, но такой совершенной свободой, к которой движется народ Англии и которой лет через сто сможет насладиться. Хилилиты утверждают, что поскольку свобода не означает вседозволенности и распущенности, руководствование чувством, а не разумом также не означает вседозволенности и распущенности – и никогда не будет означать, коли чувство правильно понято и верно направлено; и что человек обретает совершенное счастье, только когда руководствуется чувством. Такое умаление роли интеллекта, похоже, послужило к развитию замечательной интуиции. Петерс говорит, что хилилиты, казалось, всегда читали его мысли и при желании всегда могли предугадать и предупредить его действия.

Поскольку за столь краткий срок я мог узнать у Петерса лишь ограниченное количество фактов, позволяющих прийти к правильным выводам в части принципиально важных моментов, я не стал тратить драгоценное время на расспросы об архитектуре зданий; но я узнал достаточно, чтобы убедиться, что запас архитектурных знаний, привезенный предками хихилитов из Европы, на протяжении многих веков пополнялся новыми и ценными, даже величественными и поистине чудесными достижениями.

Но даже здесь, в земном раю, есть криминальный элемент – не особо ужасный, но с точки зрения закона, криминальный. Похоже, часть неугомонного, воинственного духа далеких предков неисповедимыми окольными путями передалась сангвиническим характерам многих хилилитов, ибо в каждом поколении несколько тысяч молодых людей из всего населения (проживающего на сотне островов, больших и малых) становятся неуправляемыми, несмотря на все старания старших. Они – после того, как каждый получает две-три возможности исправиться и в конце концов признаётся неисправимым, – ссылаются в горы, окружающие описанную выше зону вулканической деятельности и находящиеся на расстоянии от тридцати до восьмидесяти миль от столицы Хили-ли. Там они могут либо мерзнуть, либо жариться – в согласии с требованиями своего вкуса.

Завтра вечером, – в заключение сказал Бейнбридж, – я сообщу некоторые подробности жизни Пима и Петерса в Хили-ли. Я не стал бы останавливаться на обстоятельствах сугубо частной жизни каждого из двух наших искателей приключений, когда бы они не вели нас в зону чудесного кратера, окруженную необычными горами и долинами, где природа предстанет перед нами в одном из самых странных своих обличий. – И после секундной паузы он спросил: – Вы поедете со мной к бедному старику завтра?

Я ответил утвердительно, и мы условились встретиться в два часа пополудни. Через пять минут доктор Бейнбридж встал и, пожелав мне доброй ночи, расстался со мной до завтра.

Глава двенадцатая

На следующий вечер в назначенный час доктор Бейнбридж явился ко мне. В тот день я не смог сопровождать его в поездке к Петерсу. Усевшись в кресло, Бейнбридж сказал несколько слов о самочувствии старого моряка, который, казалось, шел на поправку (думаю, к великому удивлению обоих врачей). Едва ли они надеялись на нечто большее, нежели временное улучшение, но в том, что жизнь бедного старика продлится еще немного, теперь сомневаться не приходилось.

Доктор Бейнбридж мельком взглянул на карту Хили-ли, которую я разложил на столе, и начал:

– В герцогском дворце, где благодаря доброте молодых домочадцев Пиму и Петерсу позволили поселиться (поначалу только на половине слуг, которые, впрочем по части благовоспитанности не уступали чужестранцам), помимо семьи герцога, проживало множество более или менее близких родственников и свойственников последнего. Среди них была одна женщина, чей возраст соответствовал примерно двадцати годам американских женщин, но на самом деле исчислялся шестнадцатью годами. Судя по поведению нашего старого морского волка, Петерса, лежащего на болезном одре в возрасте семидесяти восьми или семидесяти девяти лет, по прошествии почти полувека со дня, когда он в последний раз видел означенную девушку, она была прелестнейшим созданием в стране обворожительных красавиц. Ее глаза, по словам старика, обычно напоминали тропическое небо при мертвом штиле, но порой напоминали тропическое небо во время грозы. У нее было одно из тех широких лиц, на круглых щеках которых при смехе играют ямочки, способные пленить даже каменное сердце – очаровательнейшее в мире лицо. Волосы у нее были золотистые, но светлейшего оттенка чистого золота: золотисто-белые. И когда в знойный день она сидела среди деревьев, распустив по плечам эти свои золотистые волнистые волосы – с чем я могу сравнить их? Они были красоты необыкновенной. Мне кажется, я представляю, как они выглядели: они наводили на мысль о дрожащих бликах солнца на морской пене, из которой вышла Афродита; или о блеске золотых стрел Купидона, когда последний, выступая заодно с Афродитой, летит вдоль берегов царственной Эллады, в проказливой веселости своей пуская одну стрелу за другой и пронзая многие сердца. Ах, любовь в юности! Холодный рассудочный мир никогда не отнимет у человека пленительных восторгов юной любви; и когда Время занесет снегом старости тех, кто однажды испытал сие чувство, Интуиция, но не Разум даст им Веру, как единственную замену неземного блаженства, оставшегося в далеком прошлом.

Но фигура прелестного создания – что мне сказать о ней! Здесь я умолкаю. Когда Петерс, по моей настойчивой просьбе, попытался описать фигуру девушки, он просто впал в исступление восторга сродни бредовому состоянию. Все попытки вытянуть из старика что-нибудь вразумительное были бесполезны, хотя я пытался снова и снова. Похоже, она была сложена таким образом, что очаровательная округлость форм и стройная соразмерность всех частей тела удовлетворяли самый требовательный художественный вкус и даже отвлекали взоры восхищенных зрителей от прелестного лица. Чтобы получить примерное представление о фигуре столь совершенной, нам должно постараться вообразить плод величайших усилий природы, предпринятых с целью показать искуснейшим художникам среди людей, сколь по-детски беспомощны все их попытки изваять из мрамора поистине прекрасные формы.

Звали ее Лилама.

Похоже, молодой Пим в то время был привлекательным юношей, без малого шести футов ростом; и в своем наряде (как я говорил, во многих отношениях напоминающем одежды придворных Людовика XIV) он безусловно являл собой прекрасный образец гармоничного сочетания красоты естественной и искусственной. Вдобавок он претерпел много страданий! Нужно ли добавлять еще что-нибудь? Какое девичье сердце осталось бы равнодушным к юному чужестранцу?

Итак, эти двое полюбили друг друга. Насколько я понял со слов Петерса, история Ромео и Джульетты меркнет рядом с историей любви Пима и Лиламы. Имея возможность отдаться своему чувству, молодые люди на протяжении нескольких месяцев вкушали блаженство земного рая, какое редко удается вкусить юным влюбленным. Но увы! увы! Как и в далекие времена, когда лунный свет заливал дворцы Вавилона и Ниневии, истинным остается древнее поэтическое изречение: «Путь истинной любви всегда не гладок», – каковая истина существовала задолго до Шекспира, задолго до начала истории человечества.

Похоже, среди так называемых ссыльных преступников в Вулканических горах был некий молодой человек из хорошей семьи, который знал – и конечно же, любил – Лиламу. Здесь я замечу мимоходом, что большинство юношей, составлявших криминальный класс, никогда бы не подверглось изгнанию, если бы в Хили-ли имелась нужда в регулярной армии или если бы закон не запрещал жестокие и опасные игры – я говорю о чрезвычайно жестоких спортивных состязаниях, участникам которых зачастую наносились тяжелые увечья; состязаниях, проводившихся молодыми людьми современного и предыдущих поколений. Но помимо соревнований по гребле, в Хили-ли не было иного позволительного способа удовлетворить то желание встретиться с опасностью, какое свойственно всем отважным юношам в мире. Поэтому молодым хилилитам, в силу самой своей природы, приходилось нарушать закон столь противоестественным образом, и, как обычно бывает в таких случаях, они заходили здесь слишком далеко. Звали упомянутого молодого человека Апилус. Лилама не отвечала ему взаимностью. Она знала Апилуса с детства и не видела в бедном поклоннике ничего романтического. Но молодой хилилит обожал ее до беспамятства, и, как показали дальнейшие события, вынужденная разлука с любимой почти (если не совершенно) свела его с ума.

Так обстояли дела через три месяца после прибытия американцев в Хили-ли. Как вы помните, согласно рассказу По, Пим и Петерс прошли сквозь «необозримую белую пелену» 22 марта. По словам Петерса, скорее всего, данное утверждение верно. Эта дата примерно соответствует дню осеннего равноденствия в Хили-ли. Дата же, наступающая через три месяца, приходится у нас на летнее солнцестояние, а у них на зимнее. В зимнюю пору антарктическое солнце на протяжении многих недель не поднимается над горизонтом. Но это самое красивое и самое приятное время года в Хили-ли. Описанного ранее огромного кратера кипящей, добела раскаленной лавы, занимающего площадь свыше ста пятидесяти квадратных миль и источающего ослепительное сияние, вполне достаточно, чтобы осветить острова на расстоянии от 45 до 75 миль от него. Остров Хили-ли озаряется также огнями ста с лишним действующих вулканов, два из которых находятся непосредственно на нем, но главным образом – отраженным светом центрального озера кипящей лавы. Высоко в небе постоянно висит колоссальных размеров облако вулканической пыли, края которого скрываются за горизонтом, но в центре которого сияет круг света диаметром миль тридцать, похожий на луну, увеличенную в тысячи раз. С этого огромного облака (нависающего непосредственно над городом Хили-ли) в пору антарктической зимы изливается восхитительный мягкий свет, который белее и во много раз ярче лунного, но все же не столь ослепителен, как свет солнца в зените. По словам Петерса, в середине зимы освещение в Хили-ли такое же, как у нас в облачный день – только свет не сероватый, а чисто-белый, лишь изредка ненадолго приобретающий оранжевый, зеленый, красный, голубой и прочие оттенки в связи с отдельными мощными выбросами огня из жерл вулканов.

Я на минуту отвлекусь от рассказа о событиях, произошедших вследствие любовной связи Пима и Лиламы, дабы сказать несколько слов о физических эффектах такого искусственного освещения и объяснить некоторые факты, описанные По в повествовании о предшествующих приключениях нашего юного героя, – я говорю «юного героя», поскольку сам не могу решить, кто из двух – Пим или Петерс – достоин называться героем сей необычной истории.

На острове Хили-ли средняя летняя температура на 12–13 градусов по Фаренгейту выше зимней. Зимой температура на острове почти постоянно держится на отметке 93 градуса – время от времени понижаясь на два-три градуса и крайне редко поднимаясь на один-два. Колебания температуры в течение года объясняются положением солнца: оно светит круглые сутки летом и вообще не восходит над горизонтом зимой. Каждый год к декабрю – к южнополярному июню – вся растительность окрашивается в нежные, но яркие тона необычайной красоты, и такого богатого разнообразия красок, наверное, не найти больше ни в одном уголке мира. Петерс, много путешествовавший по тропикам и субтропикам, говорит, что только во Флориде он видел нечто, могущее сравниться по красоте цветовой гаммы с растительностью Хили-ли в октябре и ноябре. Насколько я понял со слов старика, в ней преобладают нежные оттенки и полутона, приобретающие замечательную яркость благодаря значительной примеси белого и подчеркивающие красоту всех основных цветов, сочетания которых столь приятны для утонченного взора. Растительность Флориды тоже имеет яркую окраску, но главной воспринимаемой зрением характеристикой здесь, как и почти во всей тропической флоре, является насыщенность, густота цвета. Описания Петерса, в последний раз видевшего деревья и цветы Хили-ли без малого полвека назад, созвучны моему чувству цвета. Но по части странности (не без элемента прекрасного) июльская и августовская растительность в загадочной антарктической стране превосходит все, известное человеку в мире флоры. Представьте на мгновение, какое влияние оказывают на растения тепло и влага, плодородная почва и полное отсутствие солнечного света! С середины до конца южнополярной зимы растительность там, хотя и пышная, остается бесцветной, то есть практически белого цвета, хотя при внимательном рассмотрении можно различить бледнейшие оттенки тонов – главным образом, светло-серый и светло-кремовый. Трава в Хили-ли – возможно, не уникальная по строению, но безусловно, отличная во внешнему виду от любой другой травы – очень мягкая, сочная и густая, но даже в летний период она остается бледно-бледно-зеленой, хотя и ослепительно-блестящей, а зимой становится почти белой. Многие цветы там цветут зимой, но они отличаются друг от друга только формой и ароматом – и все практически бесцветны. Искусственное тепло в сочетании с отсутствием солнечного света производит аналогичный эффект и на фауну Хили-ли: птицы там имеют белоснежное оперение. Но летнее солнце не вызывает заметных перемен в наружном облике животных – и совершенно никаких в наружном облике птиц.

Теперь я подошел к тому моменту истории Петерса, где могу дать самое естественное объяснение нескольким фактам, описанным По – вернее, Артуром Гордоном Пимом, – которые вызвали больше споров и разговоров, нежели любая другая часть повествования. Будьте любезны, дайте мне вашего По. Вот: По пишет, цитируя дневниковую запись Пима:

«Семнадцатого числа [февраля 1828 года] мы решили более тщательно исследовать колодец с черными гранитными стенами, куда спускались в первый раз». (Как вы помните, это происходило на последнем острове, где они высадились до того, как ветер и океанские течения унесли их дальше на юг. Тогда они скрывались от обитающих на острове дикарей и находились всего в нескольких сотнях миль от Южного полюса.) «Нам запомнилось, что в одной стене была трещина, в которую мы едва заглянули, и сейчас нам хотелось осмотреть ее получше, хотя мы и не очень рассчитывали, что обнаружим там какое-нибудь отверстие. Как и в прошлый раз, мы спустились в колодец без особого труда и принялись внимательно разглядывать, что он собой представляет. Место это было поистине необыкновенное, и мы едва могли поверить в его естественное происхождение». Далее он объясняет, что склоны шахты были совершенно различны – один из мыльного камня, другой из черного мергеля – и видимо, никогда не составляли одно целое. Средняя ширина шахты была футов шестьдесят. Вот снова слова самого Пима: «На расстоянии пятидесяти футов от дна [шахты] начинается их полное соответствие. Обе стены образованы из черного блестящего гранита, и расстояние между ними повсюду постоянно ровно двадцать ярдов». Далее в дневнике говорится, что они обследовали три шахты и что в третьей Петерс обнаружил «ряд странных знаков, словно бы высеченных в мергеле на стене тупиковой галереи». Пим и Петерс предположили, что первый из знаков представляет собой изображение человека, стоящего с вытянутой вперед рукой. Остальные же отдаленно напоминали буквы – по крайней мере, Петерс, как явствует из дневника Пима, «был склонен считать их таковыми, хотя и не имел особых оснований». [Примечание: См. «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» в любом полном собрании сочинений По.]

Впоследствии Пим нашел ключ к разгадке знаков и, несомненно, написал обо всем в дневнике, многие страницы которого По так никогда и не увидел. Но если бы Пим и Петерс подвергли углубления в стене более тщательному анализу, они смогли бы получить хотя бы примерное понятие о смысле загадочных изображений. Как вам известно, Пим перерисовал знаки, и По в своей повести приводит факсимиле рисунка. Теперь Петерс в общих чертах представляет, что они значили, и через минуту я объясню вам их примерное значение. Но сначала взгляните на факсимиле.

Я придвинул кресло поближе к доктору Бейнбриджу, и мы вместе посмотрели на изображение знаков, приведенное По в повести. Затем Бейнбридж продолжил:

– Взгляните на первый знак, который, по словам Пима, «можно принять за изображение человека, хотя и примитивное, стоящего с вытянутой вперед рукой». Вот она, рука: плечо и предплечье, на мой взгляд, разделены; а чуть выше находится стрела, параллельная руке. И если мы сориентируемся по компасу таким образом, как описано у По, то обнаружим, что рука указывает на юг, а стрела нацелена на север – иными словами, рука указывает на Хили-ли, а стрела, следовательно, обратно на остров, где и находятся загадочные знаки. У большинства дикарей стрела символизирует войну, битву, гибель отдельного человека или даже целого племени.

Задолго до того, как Пим и Петерс стояли перед стеной из черного мергеля с загадочными знаками на ней, и по меньшей мере, через пятьсот лет после основания Хили-ли, туземцы, обитавшие на островах в пределах трехсот-семисот миль от Южного полюса, оказались под властью непреодолимого чувства, которое, вероятно, раз в тысячу или несколько тысяч лет накатывает мощной волной, сметая на своем пути все обычные наклонности и устремления людей, и по какой-то таинственной причине побуждает их к согласованным действиям, подобным которым не знают не только сами участники событий, но, судя по всему, не знали и их предки. Такой порыв, похоже, захватывает всех до единого представителей всех слоев любого общества. В данном случае, видимо, подобное внутреннее побуждение заставило туземцев покинуть свои острова и отправиться в далекое плавание – причем они не сообщались между собой; во всяком случае, непосредственно не сообщались. Объединенные общей целью и действующие согласованно, точно армия под командованием полководца, обитатели сотни антарктических островов расселись по десяти тысячам хрупких челнов и устремились на юг. Почему на юг? Может, инстинкт подсказывал им, что таким образом разрозненные племена объединятся в крепкий союз? Они не знали. Первые несколько лодок достигли Хили-ли. Девять из десяти человек, отправившихся в путешествие, погибали – но все равно бесчисленные лодки продолжали прибывать на острова архипелага Хили-ли. Теперь, после пяти веков безмятежного существования, хилилиты увидели, что дикари грозят захватить их страну, как варвары некогда захватили далекую страну их предков. Хилилиты не располагали грозным оружием, но, к счастью, оружие захватчиков было не более действенным. Дело дошло до рукопашного боя. Захватчики не могли вернуться назад даже при желании, посему им оставалось только драться – и победить или погибнуть. Хилилитам было некуда отступать, даже если бы они хотели пуститься в бегство; и им тоже оставалось только драться – и победить или погибнуть. Численность захватчиков составляла свыше ста тысяч; численность хилилитов, способных драться в рукопашной, около сорока тысяч. Последние вооружились дубинками – длиной около четырех футов, диаметром в дюйм на одном конце и в два дюйма на другом, – вырезанными из крепкого дерева, похожего на произрастающий в тропиках бакаут (почти немыслимый вид растительности в регионе, обделенном солнечным светом), а в дополнение, за естественными и искусственными преградами, сложили в кучи куски застывшей лавы, с острыми зазубренными краями, весом от одного до пяти фунтов. Захватчики, да и то далеко не все, были вооружены хлипкими луками с шестью стрелами на каждый в лучшем случае – и больше ничем. Со всех сторон дикари в своих утлых челнах устремились к главному острову Хили-ли, где собрались все хихилиты, включая женщин, детей и стариков.

Захватчики были полуголодны, обессилены долгим, невероятно изнурительным путешествием, невежественны, почти безоружны и совершали нападение на жалких лодчонках; но они имели то преимущество, что на каждых двух защитников острова у них приходилось по пять человек и что они действовали единым мощным порывом, по неосознанному внутреннему побуждению, подобный которому заставляет полчища мигрирующей саранчи проходить даже сквозь огонь, оставляя позади обугленные трупики девяносто девяти тысяч из ста. Хилилиты были сыты, полны сил, умны, сравнительно хорошо вооружены и занимали позиции на суше, подготовленной для боя; вдобавок они обладали воинственным духом римлян, некогда утраченным предками, но впоследствии вновь обретенным в незнакомых условиях девственной природы.

При попытке подойти к берегу половина захватчиков, подвергшихся яростному обстрелу кусками застывшей лавы, попадала с лодок и утонула или погибла непосредственно при высадке. Треть другой половины погибла в первую минуту после высадки, а еще треть – через пять минут. Затем оставшиеся пятнадцать-двадцать тысяч дикарей бросились обратно к своим челнам, но нашли оные затопленными в мелкой прибрежной воде – восьми или десяти мужчинам не составляло труда затопить каждую лодку, дружно навалившись на один борт, а на это задание была отправлена тысяча или две молодых хилилитов. Затем бедняги побросали свои хлипкие луки и попадали ниц у ног победителей. Как при данных обстоятельствах могли поступить люди столь благородные, как хихилиты? Они не могли хладнокровно перебить почти двадцать тысяч дрожащих от страха дикарей. Посему в конце концов хилилиты приняли решение построить тысячу больших гребных шлюпок и – поскольку тогда было самое благоприятное время года для подобного предприятия – отвезти туземцев обратно на родные острова. Так они и сделали. Но в наказание за нанесенное оскорбление и в вечное напоминание о существовании хилилитов (которые, как знали дикари, истребили более восьмидесяти тысяч нападавших, потеряв всего двенадцать человек убитыми и тридцать семь тяжело раненными – каковой факт, между прочим, по словам Петерса, не только зафиксирован в официальной истории Хили-ли, но и увековечен монументом в Хили-ли-сити) – так вот, в вечное напоминание о существовании столь могущественного народа туземцам строго-настрого запретили использовать на своих островах любые предметы белого цвета – национального цвета хилилитов. Сей строгий запрет распространялся буквально на все – вплоть до того, что туземцам вменялось в обязанность покрывать всем грудным младенцам зубы, едва они прорежутся, стойким иссиня-черным красителем и первые десять лет жизни повторять данную процедуру раз в год, а впоследствии – раз в пять лет. В последнем пункте приказа говорилось, что туземцам разрешается оставлять в первозданном виде белки глаз, но для того лишь, чтобы при взгляде друг на друга только там они видели национальный цвет Хили-ли и таким образом всегда помнили об обещании победителей истребить всех до единого – мужчин, женщин и детей – в случае, коли они еще раз попробуют совершить набег на Хили-ли. В дополнение к этому хилилиты высекли на подходящих скалах на каждом острове короткую надпись, напоминающую об ужасных результатах неудачной попытки завоевания, повсюду предварив текст примитивным изображением человека с вытянутой в сторону юга рукой, над которой находится стрела, указывающая на север, каковой рисунок означает следующее: «Туда могут отправляться глупцы, ищущие скорой смерти; оттуда идет война и беспощадное истребление!»

И настолько действенными оказались меры, принятые хилилитами для предотвращения возможных набегов, что обитатели тех островов, хотя впоследствии и увеличили общую численность населения до миллиона с лишним, никогда более не пытались вторгнуться в Хили-ли, даже под водительством самых сильных и отважных вождей.

– Но что насчет прекрасной Лиламы и одержимого страстью Апилуса? – спросил я, когда Бейнбридж умолк и задумался, словно соображая, как продолжить повествование. – Надеюсь, никакие несчастливые события не нарушили любовную идиллию Пима? Должен заметить, Бейнбридж, эти хилилиты на удивление мало заботились о своих прелестнейших женщинах – о прекрасной девушке шестнадцати лет, причем из благородного рода, близкого к королевскому.

– Но что вы скажете, мой бесчувственный друг, когда я сообщу вам, что Лилама была сиротой и унаследовала от своего отца единственный во всем архипелаге остров, на котором имелись залежи драгоценных камней, и что даже в своей необычной стране она была богаче самого короля? Будь у нее возможность поставлять ископаемые со своего острова на мировой рынок, она стала бы богаче Креза, графа Монте-Кристо и Ротшильда, вместе взятых. Однако в Хили-ли богатство не являлось… ну, не играло определяющей роли; оно играло важную роль, но не имело такого значения, какое имеет во всем остальном цивилизованном мире. Власть денег определяется возможностью покупать на них человеческий труд или продукты труда в ситуации, когда всё и вся находится во власти человеческой. В Хили-ли же все до единого граждане располагали всем необходимым для удовлетворения своих повседневных потребностей, и купить свободное время любого человека представлялось практически невозможным. Можно было, на известных условиях, купить человеческую рабочую силу, но это стоило огромных трудов. К тому времени прошло уже семь или восемь веков с тех пор, как институт рабства в стране упразднили и все рабы получили свободу – после чего, как гласит история Хили-ли, и рабы, и самый рабский дух бесследно растворились в массе свободного населения.

Обдумывая ситуацию Лиламы и Пима, вы должны принять во внимание, что старшие члены семейства, вероятно, не скоро узнали о любви, вспыхнувшей между ними двумя, и даже когда узнали, не усомнились в своей способности «влиять на положение дел» по своему усмотрению. В подобном случае, по понятиям хилилитов, не имелось никаких серьезных препятствий к браку Лиламы и молодого Пима. Хилилиты полагали, что истинное счастье обретается только через чувства; и хотя они, безусловно, контролировали бы обстоятельства, ведущие к явно неблагоразумному браку шестнадцатилетней девушки – ибо также полагали необходимым правильное воспитание чувств, – они не стали бы препятствовать даже заведомо неблагоразумному браку в случае, когда чувства двух молодых людей настойчиво требовали бы такого союза – я имею в виду, даже если бы с точки зрения рассудка такой брак представлялся неблагоразумным. Но довольно, однако. Время уже позднее, и до восьми часов завтрашнего вечера я не начну повествования о волнующих событиях, вскоре случившихся в жизни прекрасной Лиламы, и о приключениях Пима и Петерса – приключениях столь ужасных, что еще на протяжении многих грядущих веков рассказ о них будет передаваться из поколения в поколение на тех мирных и безмятежных островах.

Глава тринадцатая

На следующее утро я покинул гостиницу в связи с какими-то своими пустячными делами, а по возвращении застал в своем номере Артура, поджидавшего меня. Он стоял возле стола и перелистывал страницы одной из моих книг. Малый с великим интересом рассматривал иллюстрацию в труде по палеонтологии, который я случайно прихватил наряду с несколькими своими любимыми книгами, привезенными из Англии. Столь сильно заинтересовавшая Артура иллюстрация, как я увидел по приближении, представляла скелет доисторического мамонта и стоящего рядом человека – вне всяких сомнений изображенного на рисунке с целью показать соотношение размеров. Когда я подступил вплотную к Артуру, он перевернул страницу, и на следующей мы увидели еще более впечатляющий рисунок: реконструкцию мамонта, покрытого длинной жесткой шерстью, с огромными бивнями и всем прочим. Артур, движимый обычной своей любознательностью, попросил рассказать «про все это» – и я, движимый обычным своим желанием утолить жажду знаний любого человека, даже в мелочах (хотя мамонта едва ли можно назвать мелочью), вкратце осветил тему, упомянув о различиях между мастодонтными и слоновыми мамонтами; а затем между прочим заметил, что американский mastodon giganteus, найденный недалеко отсюда, на Миссури, лет тридцать назад, ныне находится в Британском музее, где я его и видел. Разумеется, Артур засыпал меня вопросами относительно «громадины», которую я видел собственными глазами. И я по памяти описал мамонта по возможности подробнее и красочнее, упомянув, что он свыше двадцати футов в длину и около десяти футов в высоту. Казалось, Артур задумался на минуту, в то время как я уселся в кресло и развернул утреннюю газету. После непродолжительной паузы он попросил позволения обратиться ко мне, ибо несмотря на всю свою неотесанность, имел представление о правилах приличия и соблюдал оные в общении с людьми, ему приятными. Я дал испрошенное позволение, и он сказал:

– Я просто хотел сказать, сэр, что мне страшно хотелось бы, чтобы вы разрешили мне прийти к вам вечером и тихонько посидеть в уголке, покуда доктор Бейнбридж рассказывает про Пима и Петерса. Я знаю, по великой доброте своей, вы до сих пор пересказывали мне все, что слышали. Но нынче вечером он собирается рассказать про любовь той прекрасной женщины к Пиму, и мне жуть как не терпится услышать все сегодня же. Там должны произойти потрясающие события, и я заранее жалею туземцев, коли они пойдут против того орангутаноподобного Петерса. Вы говорили, что я буду нарушать плавное повествование доктора Бейнбриджа своей беготней туда-сюда. Но я не стану никуда бегать. Не стану, и все тут. Нравится это хозяину или не нравится – придется проглотить; я ведь могу и уйти с места. Прямо по соседству я могу снять комнату над магазином, и мы с одним моим приятелем говорили о том, чтобы летом открыть мороженицу – да, я уйду, коли хозяину это не понравится. Я работаю весь день напролет и половину ночи впридачу; я не могу пропустить стаканчик без того, чтобы не получить нагоняй; и если мне нельзя послушать культурного человека, когда имеется такая возможность, очень жаль. Нет, не не стану прерывать рассказчика.

В общем, в конце концов я дал свое согласие, и Артур удалился радостный. Я упоминаю об этом эпизоде, чтобы объяснить свою позицию. Один сведущий человек сказал, что постоянство – золото, каковое высказывание цитировалось достаточно часто, чтобы считаться истинным. Прежде я говорил, что Артуру не следует присутствовать при визитах доктора Бейнбриджа, рассказывающего историю Дирка Петерса; а теперь, когда из вечера в вечер малый будет сидеть в углу моей гостиной, я нахожу нужным посвятить читателя во все обстоятельства.

В тот день я сопровождал Бейнбриджа в поездке к престарелому моряку. Я был рад увидеть старого lusus naturae сидящим в кресле, с виду вполне здоровым. Бейнбридж постарался угодить Петерсу, вручив кое-какие съедобные подарки, а затем принялся задавать вопросы – насколько я понял, касающиеся подробностей приключений. Затем мы вернулись в город и расстались до вечера.

Ровно в восемь часов Бейнбридж вошел в мой номер и, усевшись на свое обычное место, бросил взгляд на Артура, устроившегося на кресле в углу комнаты.

– Итак, – начал Бейнбридж после непродолжительного раздумья, – мы говорили о том, что по собственному опыту знаем, что истинная любовь чаще всего встречается с препятствиями на пути к конечной цели – и в этом же смогли убедиться Лилама и Пим в далекой стране Хили-ли. Петерс принял очень близко к сердцу любовную историю Пима. На самом деле постепенно он начал буквально боготворить молодого человека, которому неоднократно спасал жизнь и который меньше, чем за год, у него на глазах превратился из легкомысленного юнца в рассудительного мужчину. Пим отвечал своему старому товарищу и благодетелю симпатией, но Петерс испытывал к нему чувство сродни страстному обожанию, какое в полной мере могут испытывать, похоже, лишь люди «близкие к природе». В предельном своем развитии подобное чувство предполагает слепую преданность сродни собачьей: оно совершенно неосознанно и не отступает даже перед лицом неизбежной смерти.

Однажды рано утром в герцогском дворце поднялся переполох. Пропала Лилама. Девушку искали повсюду. Пим сходил с ума от тревоги, а Петерс буквально лишился рассудка. (В моем рассказе пойдет речь об утре, дне, вечере и ночи. В течение двадцати четырех часов сила освещения в Хили-ли не менялась, но мне необходимо как-то разделить сутки на части, и наш обычный способ представляется наилучшим.) Сам герцог прибыл около десяти утра, к каковому времени поиски уже прекратились и встал вопрос, что же делать дальше. Герцог выглядел несколько удивленным, и он коротко переговорил со своим сыном, молодым человеком двадцати двух или двадцати трех лет по имени Дирегус, на лице которого в ходе разговора с отцом появилось глуповатое выражение, как у человека, по недомыслию совершившего ошибку. Казалось, герцог искренне сочувствовал Пиму, который сидел в глубоком унынии, воплощением невыносимой душевной муки, и время от времени обращал умоляющий взор на герцога – видя в нем единственного человека, способного помочь ему вернуть возлюбленную. Потом герцог снова обратился к своему сыну, который, повернувшись к Пиму, знаком руки велел последнему присоединиться к ним. Затем они, в сопровождении Петерса, вышли на берег и сели в лодку.

Едва лодка отошла от берега, все движения хилилитов стали слаженными и словно заранее продуманными. Отличительная особенность этих людей заключалась в том, что они практически не разговаривали друг с другом, когда действовали сообща, ибо каждый член группы без всяких слов понимал все желания и намерения остальных своих товарищей. Так было и на сей раз. Никто не произносил ни слова, но каждый, казалось, хорошо понимал мысли всех прочих – главным образом, по взглядам и почти непроизвольным жестам. В данном случае отец и сын даже ни разу не посмотрели друг друга, однако, сын явно предугадывал все до единого желания отца. Наконец они высадились на противоположном берегу залива, на самой дальней от герцогского дворца окраине города. Там, футах в четырехстах от берега, среди гигантских деревьев, в огромном запущенном парке стоял внушительных размеров особняк, явно построенный много веков назад, причем в стиле, подобном которому американцы до сих пор ни разу не видели в Хили-ли. Мрачное здание производило жутковатое впечатление, и когда они подошли ближе, Петерс заметил, что жилой вид там имеет лишь одно крыло, а все остальные части особняка практически лежат в руинах. Они все вошли через боковую дверь в жилое крыло, Пима и Петерса жестом пригласили сесть в передней, а герцог на ходу бросил приглушенным голосом: «Дом Масусалили», когда вместе с Дирегусом направился к перекошенным ветхим дверям, ведущим во внутренние покои. Вскоре Дирегус вернулся и, проведя Пима и Петерса через несколько запущенных неприбранных комнат, остановился наконец перед занавешенным дверным проемом.

– Не бойтесь, – промолвил он, – вам ничего не грозит. Если милостивая Судьба улыбнется нам – хорошо; если Фурии обрушат на нас свою ярость, нам останется лишь подчиниться Высшей Воле, которая на протяжении бесчисленных веков держит в своих руках нашу крохотную планету – жалкую песчинку в бесконечной пустыне Вечности. Входите!

Он вошел первым, и двое наших героев последовали за ним. Они оказались в просторной комнате, почти тридцать футов в длину и ширину. Она была заставлена разнообразными диковинными приборами и освещена шестью разноцветными шарами, подвешенными под потолком. Здесь витал странный запах. Помещение освещалось довольно ярко, хотя и разноцветным светом, оттенки которого смешивались и перетекали друг в друга; а странный дурманящий аромат усугублял странность обстановки и способствовал еще сильнейшему смущению ума. Когда бы в комнате находилось лишь несколько предметов, посетители скоро бы заметили и рассмотрели все до одного; но Пим и Петерс растерянно озирались по сторонам, переводя глаза с предмета на предмет, которые все имели вид загадочный, многие – диковинный и некоторые – устрашающий. Очевидно, именно в эту минуту Пим и Петерс одновременно увидели нечто, внушающее такой страх, что сердце у них сначала едва не остановилось, а потом бешено заколотилось, посылая кровь вниз по позвоночнику холодными волнами, которые прекратились только, когда страх возрос до степени леденящего ужаса. Футах в шести перед ними, среди расставленных на полу огромных хрустальных кубов, громадных реторт и похожих на вазы сосудов стоял древний старец. Какого возраста? Он был уже стар в ту пору, когда антарктические дикари были перебиты, а оставшиеся в живых отправлены обратно на свои мрачные безотрадные острова, чтобы жить там в вечной черноте. Никто не знал, сколько лет этому человеку – правители страны не знали, а если и знали, то предпочитали хранить молчание на сей счет. Ходили слухи, что на корабле, доставившем на Хили-ли первых поселенцев, вместе с остальными прибыл и Масусалили – глубокий старик, самый старший на судне. И вот теперь он стоял перед гостями – сухой сморщенный старец с горделивой осанкой и с длинной белой бородой, достигающей плиточного пола. Но откуда такой ужас? Прежде, чем я понял это (да и то не столько со слов, сколько на основании собственных умозаключений), Петерс трижды впадал в бредовое состояние и лихорадочно бормотал: «О, те глаза… глаза бога… верховного бога богов!..» Древний старец сел за маленький римский стол и, повернувшись к герцогу, без всяких предварительных вопросов, проговорил голосом, не похожим ни на один другой голос на свете – твердым, но высоким, пронзительным, проникающим в сокровенные глубины души, доселе недоступные, и производящим там великое смятение:

– Вы пришли узнать про Лили. Смотрите!

Он указал на стоявший рядом хрустальный куб, который, Петер может поклясться, мгновением раньше был совершенно прозрачным. Но теперь он выглядел так, словно был наполнен молоком чистейшей белизны. Когда они посмотрели на него, в центре куба загорелся огонь, а вскоре вокруг огня появилась кольцеобразная горная цепь, и на склоне одной из гор – ближайшей к зрителям – стояли два человека.

– Лилама, Апилус! – вскричал Дирегус. – Он похитил ее!

Да, хотя Пим и Петерс никогда прежде не видели влюбленного изгнанника, они сразу узнали Лиламу – а обо всем остальном смогли бы догадаться и сами.

– Этот юноша – помешанный, – сказал герцог. – Мы должны спасти нашу голубку от опасного маньяка.

Охваченный нетерпением, Пим уже собирался броситься прочь из комнаты, но Масусалили поманил его к себе. Молодой человек подчинился. Затем старец положил руку Пиму на голову и заставил наклониться – и потом человек, проживший на свете не одно тысячелетие, прошептал несколько слов на ухо юноше, еще не достигшему и двадцати лет. Когда Петерс, на свой безыскусный манер, описал смену выражений, произошедшую на лице Пима, внимавшего словам древнего старца, я вспомнил, как в отрочестве читал описание пожара в одном кафедральном соборе в Южной Америке. Пожар вспыхнул во время утренней службы, и в дверях здания образовались заторы, когда охваченная паникой толпа бросилась к выходу. В огне тогда погибли две или три тысячи людей. Корреспондент, сообщавший об ужасной трагедии, писал, что в течение десяти минут после того, как всякие попытки спастись из охваченного пламенем здания прекратились, он стоял на улице и с какого-то возвышения смотрел в окна с полопавшимися от жара стеклами – смотрел через высокие, поднятые на восемь футов над полом собора подоконники, – смотрел в лица обреченных. Он видел лица юных девушек и их возлюбленных (день был праздничный и все были в лучшем платье). В течение коротких десяти минут он видел широко раскрытые, полные ужаса, устремленные на подступающий огонь и на несчастных, уже охваченных пламенем; а потом огонь стремительно приближался к самому обладателю глаз и пожирал его. В считаные секунды лицо юной девушки темнело, сморщивалось, превращаясь в лицо древней старухи, а потом в обугленный мертвый череп. Когда престарелый мистик принялся шептать на ухо Пиму, лицо молодого человека сначала смертельно побледнело и застыло от ужаса, потом судорожно задергалось и наконец приняло выражение непреклонной решимости. И никогда более Петер не видел на лице юноши, которого он любил любовью одновременно материнской и отцовской, – никогда более не видел прежней беззаботной мальчишеской улыбки. Прошептал ли старик – называть ли его стариком? – прошептал ли старик на ухо Пиму секрет вечности? Могло ли подобное откровение превратить юношу в зрелого мужчину за минуту-полторы?

Когда Пим в сопровождении Дирегуса вышел из комнаты, Петерс уже собрался последовать за ними, но престарелый мистик знаком подозвал и его тоже. Петерс говорит, что после сцены, разыгравшейся перед ним минуту назад, он предпочел бы обратиться в бегство, нежели подчиняться подобным требованиям, но все же подчинился. Старик указал на один из хрустальных кубов поменьше, со стороной футов пять. Когда Петерс уставился на него, он начал наливаться молочной белизной, как и предыдущий. По словам Петерса, сперва он решил, что кубы высечены из сплошного куска хрусталя, но, увидев странные изменения, происходившие с ними, предположил, что они полые. Он продолжал пристально смотреть в указанном направлении и вскоре увидел за освещенным свечой столом, с вязальным крючком в руках, свою бедную мать, от которой пятнадцать лет назад, будучи бездумным жестоким мальчишкой, он убежал, чтобы стать моряком. Петерс никогда больше не видел ее, не видел до настоящего момента. Глядя на это старое сморщенное лицо – суровое индейское лицо (его мать была цивилизованной индианкой), он увидел на нем такое выражение, какое человек, ни на земле, ни на суше, не встречает нигде, кроме как на лице матери. Он рухнул на пол и в великой душевной муке принялся ломать руки, громко стеная и моля о прощении, но бедная хилая старушка всё вязала, вязала, вязала, так и не поднимая головы. Увы! Почему все мы слишком поздно понимаем всю силу жертвенной материнской любви? Почему сия глубочайшая и бескорыстнейшая любовь навек остается невознагражденной?

Петерс не помнит, как выбрался из комнаты. Он шатаясь вышел в парк и увидел, что все остальные уже сидят в шлюпке.

Но мне следует поторопиться. Позвольте мне коротко сообщить, что все они вернулись во дворец и безотлагательно приготовились к спасению Лиламы от отвергнутого поклонника, изгнанного Апилуса. Спасательный отряд, по совету герцога, имел небольшую численность. Герцог объяснил Петерсу, что тысяча человек (если говорить просто о людских силах) никогда не сумеет спасти девушку. Успешное возвращение Лиламы, живой и здоровой, будет зависеть от тактики совместных действий и в конечном счете, возможно, от неких сверхчеловеческих индивидуальных усилий. Он выразил мнение (сложившееся у него на основании сообщений правительственных чиновников, недавно вернувшихся из «Кратерных гор», а также собственных наблюдений за переменами, происходившими с молодым человеком до изгнания), что Апилус маньяк. Далее герцог сказал, что на самом деле почти не надеется снова увидеть живой свою «любимую юную кузину». Он объяснил, что в то время как в «Кратерных горах», на расстоянии пяти-восьми миль от центрального кратера, по ту сторону ближайшего горного хребта есть обширные участки настолько горячей земли, что там можно зажарить крупное животное, на противоположных склонах самых дальних горных цепей есть места, закрытые для доступа тепла от кратера и открытые холодным массам антарктического воздуха, где температура почти постоянно держится ниже точки замерзания, а временами опускается настолько низко, что ни одно животное, даже антарктическое, не может продержаться там свыше часа. Герцог сказал, что бедная Лилама наверняка погибнет, если только какой-нибудь другой изгнанник не спасет ее – что представляется маловероятным, даже если такая возможность существует, – или если они не придумают достаточно хитроумный план действий, чтобы провести безумца – человека, между прочим, колоссальной физической силы и изощренной хитрости, свойственной многим сумасшедшим. Петерс жадно ловил каждое слово герцога, а Пим слушал с убитым видом, но одновременно нетерпеливо и нервно, словно снедаемый жгучим желанием поскорее двинуться в путь. Герцог продолжал наставлять и напутствовать их, покуда на большую парусную шлюпку не погрузили продовольствие и не посадили гребцов, – после чего спасательный отряд отправился выполнять свою миссию любви и милосердия.

Спасательный отряд состоял из молодого Дирегуса (кузена Лиламы), Пима, Петерса и шести гребцов, которые могли принять непосредственное участие в нападении на Апилуса и освобождении пленницы, коли сочтут нужным, или воздержаться при желании. Все вооружение отряда ограничивалось лишь несколькими необычной формы дубинками вроде упомянутых мной в рассказе о давнем сражении хилилитов с дикарями, да длинного складного ножа Петерса.

Взглянув на карту Хили-ли, вы заметите, что морской путь к «Кратерным горам» пролегает почти по прямой: тридцать миль от залива Хили-ли по открытому морю. Им предстояло войти в «Залив Вулканов», извивавшийся между гор, и достичь узкого ущелья между двумя самыми высокими горами гряды. В центре одной из них поднималась на высоту около восьми миль остроконечная вершина, названная первыми поселенцами «Гора Олимп». По заливу можно было доплыть (или дотащить шлюпку волоком) до места, где лавовый пласт все еще был раскален докрасна – оно находилось примерно в тринадцати милях от границы центральной зоны кипящей, раскаленной добела лавы. Однако они не стали делать этого – во-первых, потому, что упомянутое ущелье, представлявшее собой наилучший путь в горы, начиналось за три-четыре мили до оконечности залива; а во-вторых, поскольку за одну-две мили до него вода в заливе местами буквально кипела и там стояла совершенно невыносимая жара.

Здесь Бейнбридж на минуту задумался, а затем продолжил:

– Что ж, мой внимательный друг, уж близится полночь. Сегодня мы потратили слишком много времени на обсуждение разных вопросов по ходу дела. Как?! Еще только десять? – воскликнул он, взглянул на часы. – В любом случае, сейчас я подошел к моменту, когда самое время прерваться, как вы сами признаете завтра вечером. Знаете, если я сейчас поведу вас в горы, мы с вами уже не сомкнем глаз до утра. Нет, нет: довольно для каждого дня своей заботы. Иными словами, не стоит выполнять за один день дела, рассчитанные на два. Сия попытка ввернуть цитату – как бывает всегда, когда я пытаюсь цитировать Библию – вдвойне неудачна: цитата, во-первых, просто-напросто неточна, а во-вторых, неуместна в данном случае. Ибо у меня еще рассказов не на два дня, а больше, гораздо больше. Однако… – Он поднялся с кресла. – Мне пора. До завтра – и доброй ночи.

Через пять минут после ухода Бейнбриджа, когда я хвалил Артура за молчание и во всех прочих отношениях достойное поведение, в комнату ворвался доктор Каслтон. Он в общих чертах знал историю Петерса вплоть до событий, описанных накануне вечером. Казалось, он не горел желанием узнать факты, которые доктор Бейнбридж терпеливо и с великим трудом выведывал у старого моряка, или же на удивление хорошо скрывал свое любопытство. Все же, он предпочитал узнавать от меня продолжение истории и каждый день находил время повидаться со мной и намекнуть на свое желание получить новую информацию. Поэтому я сразу понял, с какой целью он явился ко мне, и коротко перечислил факты, изложенные Бейнбриджем вчера и сегодня вечером.

– Да-да, – сказал Каслтон, – понимаю-понимаю. Богатые люди, но в деньгах нет пользы; бедные люди, но бедность не в тягость. Чушь в духе Бейнбриджа – он не выведает у Петерса ничего толкового на сей счет. Деньги, но не имеющие ценности! Ну да ладно: Бейнбридж молод и полон самых несуразных идей. В следующую очередь он заявит, в Хили-ли нашли способ сделать жизнь тунеядцев и подонков такой же полезной и приятной, как жизнь людей трудолюбивых и нравственных. Он просто подводит философскую базу под собственные теории. Люди не откажутся от денег, даже если им придется изготавливать оные из собственной кожи, и деньги всегда будут иметь покупательную силу – да, и в части наемного труда тоже. Ни один народ никогда не удовлетворит все свои потребности, ибо люди вечно будут придумывать новые потребности – и гораздо быстрее, чем удовлетворяются старые. Положим, они получат всю необходимую пищу и одежду, причем практически без труда; но они всегда будут хотеть вещей, которых не в состоянии добыть. До тех пор, покуда люди занимаются разными видами трудовой деятельности – обеспечивают общество разными предметами первой необходимости, – будет существовать товарообмен; а в условиях товарообмена здравый смысл непременно изобретет некое средство обращения, то есть деньги. И до тех пор, покуда один человек превосходит другого умом или физической силой, он будет иметь больше средств удовлетворения своих потребностей, нежели другой; и по мере того, как различия будут углубляться и люди разных темпераментов будут развивать разные наклонности (одни – движимые потребностью тратить; другие – движимые желанием копить на вечный черный день), неизбежно возникнут стабильные способы сохранения ценностей. Да бросьте! Кому хочется, чтобы все люди, умственно и физически, были вылеплены по одному образцу – причем столь ничтожному? Для совершенствования мира необходимы не безбедное существование и изобилие материальных благ, но лишения и тяготы.

Почему бы не призвать все человечество в ряды огромной армии, дабы вся гражданская жизнь жестко регулировалась в части своих потребностей и форм удовлетворения оных, постоянно находясь под командованием… ну, большинства таких вот пехотинцев? Это единственный известный мне способ избавиться от денег – и жить.

Каслтон на мгновение остановился – как в своем словоизвержении, так и в расхаживании взад-вперед по комнате, – а затем возобновил и первое, и второе.

– Я не знаю ничего более идиотского, чем все эти громкие протесты против богатства. Сам я человек бедный: коли я перестану зарабатывать на хлеб из года в год, я помру от голода или залезу в долги. Но я не променяю свои надежды на материальное благосостояние (разумная цель стремлений каждого американца и англичанина) на удовольствие увидеть, как все богачи умирают голодной смертью – или горят в аду. Подобные протесты свидетельствуют о плебейском – или, по крайней мере, о постыдно детском – складе ума. Я не знаю ничего, более глупого или более жестокого. Преследование евреев является одной из сторон все той же абсурдной позиции. Это глупо, поскольку если отказывать в праве владения капиталом людям, которые лучше других умеют делать деньги, а следовательно, и распоряжаться ими, тогда коммерция должна занять самое скромное место в жизни общества – на самом деле, просто сойти на нет. А это означает жалкую нищету для всех, за исключением кучки избранных представителей государственной и церковной власти. Это жестоко, поскольку неразумно и носит характер несправедливой мести. Это протест неразвитого ума, протест толпы; а толпа всегда жестока.

Если мы беспощадно подавим всех, чей капитал свидетельствует о неких прошлых или настоящих услугах, которые общество потребовало и оплатило, мы лишимся полезных для мира людей: нам ведь известно, что они разбогатели не за счет бедняков, но за счет людей, владевших материальными благами; а я по личному опыту знаю – и могу торжественно поклясться, – что в земном мире никто ничего не получает задаром.

О, первая Французская революция! С Французской революцией все в порядке. Там борьба велась не против богатых, но против насквозь прогнивших церкви, государства и общественного строя. И никто не утверждает, что коммерческое сословие безупречно; все сословия должны подчиняться разумному «писаному закону». Я лишь утверждаю, что отнимать, полностью или частично, накопления коммерческого сословия ошибочно и глупо. Все состоятельные граждане у нас либо сами занимаются коммерцией, либо разбогатели через коммерсантов, ибо сейчас у нас все состоятельные владельцы недвижимости – это коммерсанты, вложившие избыточные деньги в землю. О да, их нужно контролировать, но в самом строгом контроле нуждаются отнюдь не бизнесмены.

И с этими словами доктор Каслтон вылетел из комнаты и бросился вниз по лестнице, а я вскоре лег спать.

Глава четырнадцатая

На следующий вечер, задолго до назначенного часа, Артур уже сидел в самом неприметном уголке моей гостиной, который, похоже, выбрал в качестве своего постоянного места. Как обычно, доктор Бейнбридж явился ровно в восемь. Он по обыкновению задумался на пару минут, а потом бросил взгляд на карту, которую я каждый вечер расстилал на столе, и продолжил повествование:

– Вчера вечером мы дошли до момента, когда спасательный отряд, поднявшись по Заливу Вулканов, собрался высадиться у подножья огромной горы под названием Олимп (если речь шла отдельно об упомянутом ранее восьмильном пике, слово «Олимп» предварялось хилилитским аналогом слова «гора». Если вы посмотрите на карту повнимательнее, вы заметите вот здесь, неподалеку от крайней оконечности Залива Вулканов, подобие узкой бухты, врезающейся прямо в горный склон. Но это не бухта, а пролив, соединяющий Залив с Кратерным озером – очень глубоким озером, поверхность которого находится несколькими тысячами футов ниже краев кратера, расположенного на значительной высоте чуть южнее Горы Олимп. Он представляет собой бурную речку, текущую по дну глубокого ущелья, которое я не смог толком изобразить на карте, поскольку оно слишком узкое: всего от десяти до ста футов в ширину. Такого рода ущелья у нас называются каньонами; отвесные стены данного каньона поднимаются в среднем на высоту десяти тысяч футов. По обеим сторонам ущелья, высоко над потоком вьются тропинки – удаленные на безопасное расстояние от обрывов, но чрезвычайно петлистые, – по которым можно подняться от залива к озеру, преодолев, с учетом всех извивов, в общей сложности около тринадцати миль. Вершина с Кратерным озером возносится на высоту примерно шести миль; поверхность же озера находится на высоте примерно четырех миль над уровнем моря, а высота берегов составляет около десяти тысяч футов. Длина прямой линии, проведенной по склону горы, составила бы порядка восьми-девяти миль.

В непосредственной близости от залива стены каньона имеют около ста футов в высоту, и расстояние между ними примерное такое же; но по мере подъема в гору стены становятся все выше и выше и одновременно сближаются друг с другом. Кое-где они буквально нависают над потоком и почти смыкаются: в одном месте расстояние между ними сокращается до трех футов. В трех милях от залива ширина ущелья составляет двадцать футов, и на протяжении оставшихся пяти миль внизу она уже не меняется; но на верхнем уровне постепенно увеличивается и в конечном счете достигает приблизительно шестидесяти футов. В пяти милях от залива высота стен доходит до полных десяти тысяч футов и дальше, до самого Кратерного озера, уже не уменьшается.

Наш отряд начал подниматься в гору по одной стороне этого каньона, или колоссальной расселины: похоже, Дирегус откуда-то знал, что идти следует именно таким путем. Когда они прошли мили три, впереди показался молодой человек, идущий навстречу, но по другой стороне расселины. Это был привлекательный юноша, одетый в простое грубое платье; плавность и грациозность движений изобличала в нем представителя благородного сословья. Когда они поравнялись, разделенные теперь лишь шириной ущелья, Петерс заметил, что у молодого хилилита смеющийся взгляд, полный лукавства, но одновременно умный.

Дирегус знал юношу, и они двое завязали разговор. Это был один из изгнанников по имени Медозус. Дирегус вскоре выяснил, что изгнанники уже давно знали о безумии Апилуса, что три дня назад его состояние резко ухудшилось, а накануне с ним случился приступ буйного помешательства, продолжавшийся несколько часов кряду. Медозус ничего не знал о похищении Лиламы, но тремя часами ранее видел Апилуса в одной-двух милях от Кратерного озера.

При этом известии всех охватило горячее желание продолжить путь, но Медозус в свою очередь хотел задать несколько вопросов, и Дирегусу пришлось задержаться из вежливости и ответить на расспросы бедного изгнанника.

За разговором Медозус извлек из кармана щепоть сухих коричневых листьев и отправил в рот, как сделал бы американский плантатор-табаковод, жующий неизмельченный табачный лист. Петерс был заядлым табачником и при виде таких действий, наводящих на мысль о любимой травке, пришел в великое волнение, ибо уже много месяцев не видел ни крошки табака. Когда выяснилось, что Медозус отправил в рот именно табак и что в долинах здесь произрастают разные сорта дикого табака, Петерс решил утолить страстное желание, уже давно неотступно его преследовавшее, и попросил у Медозуса немного табака. Молодой человек с готовностью откликнулся на просьбу, но когда попытался перебросить через пропасть комок табачных листьев, тот упал в пропасть и кружась полетел к воде, бурлившей почти двумя милями ниже. Медозус собирался повторить попытку, но Петерс знаком остановил его, а потом произошла замечательная, хотя и поистине жуткая вещь – ради рассказа о которой я и отклонился от основной темы.

В тот момент Петерс стоял в пятнадцати футах от края расселины, имевшей здесь около двадцати футов в ширину – и даже здесь, где глубина ущелья была на две тысячи футов меньше, чем милей дальше, до яростного потока и россыпей огромных лавовых камней внизу было восемь тысяч футов, самое малое. Все произошло так быстро, что никто не успел испугаться. Петерс, по-обезьяньи длинные руки которого свисали до середины голени, слегка наклонился и уперся кулаками в землю. Потом – как сделал бы хромой на костылях, рывком перебрасывающий свое тело вперед, но с быстротой молнии, – Петерс совершил два стремительных прыжка, после второго оказавшись на самом краю расселины, а в следующую секунду перелетел через ужасную пропасть и приземлился на другой стороне так мягко, как приземляется кошка после шестифутового прыжка, – и казалось, это не потребовало от него особых усилий. Он взял табак и приготовился прыгнуть обратно.

Петерс упомянул о прыжке через расселину лишь потому, что тогда был настолько одержим желанием заполучить табак, что навсегда запомнил данный эпизод; на самом деле, он врезался Петерсу в память почти так же глубоко, как древний старец с «белоснежной бородой и глазами бога».

Я пытался узнать, как именно он прыгал: отталкивался ли от земли ногами или руками, или же руками и ногами одновременно, – но безуспешно. Полагаю, он сам не знает: он действовал, повинуясь животному инстинкту, – и больше здесь ничего не скажешь. Старик не знает своего точного возраста, но по моим оценкам, в настоящее время он составляет семьдесят восемь – восемьдесят лет, из чего следует, что в пору пребывания в Хили-ли Петерсу было двадцать восемь – тридцать лет. По-видимому, в целом он обладал физической силой, равной силе трех обычных мужчин, но силой рук мог сравняться с пятью-шестью такими мужчинами. Вы сами рассказывали мне, как он в припадке безумия согнул железую кочергу и переломил толстую дубовую жердь, – а ведь вы видели перед собой восьмидесятилетнего инвалида! О, в двадцать восемь лет Петерс был могуч, как Самсон, и проворен, как тигр. Рассказ о прыжке через пропасть заставил меня вспомнить некогда прочитанные мной научные труды, посвященные человекообразным обезьянам, в частности, орангутанам Борнео.

Однако вернемся к теме. Спасательный отряд двинулся дальше, попрощавшись с Медозусом, который, когда они уже разошлись футов на двести, обернулся и крикнул: «Ты бы лучше остался с нами, Дирегус! Нам здесь не приходится прятаться, когда мы играем в… и в… (он упомянул названия двух чрезвычайно жестоких спортивных игр, запрещенных законом на всех островах королевства Хили-ли и аналогичных нашим футболу и борьбе). Отряд продолжал путь в гору, останавливаясь на привалы, когда возникала необходимость передохнуть. Опасаться наступления ночной тьмы не приходилось, ибо свет кратера здесь был очень ярким – на отдельных открытых участках даже ослепительным до боли в глазах.

Через несколько часов трудного восхождения спасательный отряд из четырех человек (Дирегус взял с собой лишь одного гребца) увидел в полумиле впереди крутой склон вулкана и край Кратерного озера, хотя по кратчайшему из всех возможных путей идти до него оставалось еще почти две мили. Неизвестно – и навсегда останется неизвестным, – увидела или нет Лилама своих приближающихся друзей, но в тот момент откуда-то сверху донесся пронзительный крик. По мнению Петерса, Лилама заметила спасательный отряд, поскольку крик не производил такого впечатления, будто девушке грозит сиюминутная опасность. Сигнал – коли это был сигнал – не повторился, да они и не ждали повторения. Все они устремились вперед с удвоенной энергией и очень скоро (если учесть трудность подъема) достигли места, откуда, по их предположению, раздался крик.

Они разошлись в разные стороны и принялись искать между гигантских обломков застывшей лавы, в узких боковых долинах и расщелинах. Однако Петерс, по обыкновению, инстинктивно держался поблизости от Петерса. Они двое удалились на значительное расстояние от остальных и находились неподалеку от края огромной расселины, когда услышали низкий, хотя и резкий голос, произнесший единственное слово (разумеется, на хилилитском языке): «Итак?»

Повернувшись на звук голоса, они увидели на другой стороне расселины привлекательного молодого человека, одетого почти так же, как изгнанник по имени Медозус. У Пима и Петерса не могло возникнуть ни малейших сомнений насчет личности молодого человека; но если бы таковые и возникли, они мгновенно рассеялись бы.

– Итак, джентльмены? – продолжил он.

Пим и Петерс подступили к самому краю ущелья, ширина которого на всем протяжении верхней его трети колебалась от сорока пяти до пятидесяти пяти футов (по мнению Петерса, в данном месте она составляла полных пятьдесят футов).

– Итак, джентльмены, почему вы двое – люди, совершенно незнакомые мне и, думаю, моим родичам тоже – почему вы здесь?

Говоривший производил бы впечатление совершенно нормального человека, когда бы не бегающие черные глаза, лихорадочно блестевшие в ярком свете вулкана.

Наконец Пим заговорил.

– Сэр, – молвил он самым спокойным тоном, – мы помогаем нашим друзьям с соседнего острова – друзьям, принявшим нас самым любезным образом, – в поисках одной юной девицы, которая по странной несчастливой случайности пропала из дома, повергнув в глубокое горе своих родных и близких.

– Ха-ха… прекрасно, – сказал Апилус (ибо это был он). – Значит, они скорбят, да? Так пусть скорбят, будь они прокляты! А некий любовник – будь он проклят тоже, – он не скорбит вместе с ними? А надо бы! Ха-ха-ха… – Он возвышал голос с каждым слогом, и последние слова уже практически прокричал. – Обошлись с вами любезно, да? Что ж, сейчас вы видите перед собой человека, который не станет любезничать с вами. Да, и ее вы тоже можете увидеть. – Тут Апилус отступил за густые низкорослые кусты из породы вечнозеленых растений и через несколько мгновений вернулся, таща за руку Лиламу. – О, великий Юпитер! Девушка, видишь там своего возлюбленного? Ты не любишь меня – никогда не любила, но больше никогда в жизни, земной или загробной, не буду я лежать без сна, с пылающими мозгами, представляя, как твои белоснежные руки обвивают шею чужестранца – да, однажды я видел такое в дворцовом парке. Будьте вы все прокляты, трижды прокляты! Зачем чужестранец, преодолев на своем пути тысячи опасностей, явился сюда усугублять мои невыразимые муки? – Здесь голос Апилуса на несколько секунд упал почти до шепота. – Ах, Лилама, один-единственный раз ты по доброй воле крепко обнимешь меня – коли не от любви, так от страха. Еще мгновение – и мы с тобой низринемся в эту пропасть. – Пим бросил на Петерса полный ужаса взгляд, и даже флегматичный Петерс содрогнулся. – Да, на краткий миг мы сольемся в объятьях, а затем меня ждет вечный мрак Тартара или вечное небытие.

Апилус отпустил руку Лиламы, пока говорил, и теперь девушка сидела на корточках, прикрывая лицо ладонями, в то время как безумец продолжал неистовствовать и в болезненном возбуждении расхаживать взад-вперед – до самого края пропасти и обратно, – покуда не протоптал там тропинку. Стеречь Лиламу не было ни малейшей необходимости, ибо ширина ужасной расселины здесь в два с лишним раза превосходила предельное расстояние, которое отважился бы преодолеть прыжком любой здравомыслящий и психически нормальный человек, даже если бы речь шла о спасении собственной жизни; а место, где каньон сужался настолько, что обычный человек мог бы попробовать перепрыгнуть на другую сторону, находилось несколькими милями ниже по склону – так что Лиламу отделяло от Пима, по меньшей мере, десять миль, хотя в сущности, всего футов восемьдесят.

Бедный Пим едва не лишился рассудка от столь чудовищного нервного напряжения. Он видел перед собой маньяка, который мерно расхаживал взад-вперед, до края пропасти и обратно: двадцать шагов в одну сторону, двадцать в другую – и ни шагом меньше. Каждый третий или четвертый раз он останавливался на самом краю пропасти и бросал взгляд вниз, на стремительный поток, похожий с высоты десяти тысяч футов на тончайшую серебряную нить, сверкавшую в ослепительном свете гигантского кратера. Время от времени безумец впадал в дикую ярость и на мгновение останавливался и устремлял пристальный взор на Лиламу, которая совершенно неподвижно сидела на корточках в десяти футах от края расселины. Даже Петерс, даже этот стоик, не мог совладать с чувствами – но он испытывал скорее гнев, нежели горе или страх. Внутренне он то кипел злобой, то бесился от сознания своего бессилия, тогда как Пим, казалось, окаменел от отчаяния. Сколько еще продлится кошмарная сцена? О, страшная мысль о прыжке в бездну! Маньяк мог в любой момент положить конец происходящему – каждый раз, когда он стремительно приближался к краю пропасти, мог оказаться последним. Легчайшее движение, тишайший звук могли ускорить ужасную трагедию – похоже, Лилама понимала это не хуже Пима и Петерса. Казалось, маньяку, словно дикому зверю, требуется некий внешний толчок к действию, пусть сколь угодно слабый: еле заметного движения пальцем, чуть слышно произнесенного слова может быть достаточно, но что-то такое да нужно. Ах! Неужели момент настал?! Неужели безумец уловил какой-то звук, неслышный остальным? Да, он собирается действовать.

– О, друг мой, – тихим голосом взмолился Пим, обращаясь к Петерсу. – Спаси ее, спаси ее – или я отправлюсь следом за ней.

Петерс взглядывает на другую сторону ущелья, на разыгрывающуюся там сцену. Противоположный край пропасти на десять-двенадцать футов ниже места, где стоят Пим и Петерс, поэтому они прекрасно видят Лиламу и Апилуса. Невозможно сказать, почему, но представляется совершенно очевидным, что момент, которого они так боялись, настал. Апилус пристально смотрит на прекрасную девушку, сидящую перед ним на корточках, – и его сильное тело напрягается, точно у хищного зверя, готового прыгнуть на жертву. Его руки медленно тянутся к ней. Он не боится, что кто-то помешает ему: на мгновение он забыл о незнакомцах. Апилус немного перемещается – теперь он стоит спиной к пропасти… его руки дотрагиваются до жертвы. Лилама приподнимает голову. Она устремляет последний взгляд на своего возлюбленного. Она не кричит, даже когда эти сильные руки сжимают ее мертвой хваткой и медленно – о, очень медленно! – влекут в стальные объятия – так медленно, страшно медленно двигается безумный идолопоклонник, оскверняющий своего идола.

Но почему же она не кричит? Почему глаза ее намертво приковались – нет, не к возлюбленному, не к маньяку, но к некоему другому объекту? Что это такое? Человек? Может ли человек двигаться, как двигается это существо? Конечно, оно не может быть человеком, это желто-коричневое пятно – это существо, которое стремительно сбрасывает рубаху, а потом молниеносно отскакивает на двадцать футов от пропасти – быстрее пантеры, безмолвное, как сама смерть …и два живых огненных шара горят на… на лице? Безусловно, не на человеческом лице! Но нет, то лицо человека. Лилама не видит мертвенно-бледного лица и диких глаз своего возлюбленного, который тоже смотрит на это существо, на это воплощение звериного проворства, явленное в человеческом облике. Нет, у нее нет времени взглянуть на возлюбленного, ибо сколь ни быстр взор человеческий, это существо гораздо быстрее, и коли она отведет от него глаза хоть на миг, то уже не найдет взглядом. Лилама не в силах отвести от него глаз – она зачарована. За долю секунды героическое решение было принято, и драма началась; через две секунды первый акт драмы завершится; а еще через шестьдесят секунд вся трагедия целиком пополнит долгий список скорбей человеческих.

Никакими словами не описать то, что невозможно толком увидеть. Молниеносный бросок к расселине – и расплывчатое пятно взмывает над бездной, которая наверняка является вратами Тартара. Пятьдесят футов, как летит птица. Вот оно в воздухе – вот оно уже на полпути – однако, маньяк ничего не видит. Но тут маньяк медленно поворачивается, со своей жертвой в объятьях. Желто-коричневое пятно уже преодолело сорок футов – теперь остается пролететь еще десять до противоположного края ущелья – или десять тысяч до дна; и оно уже снизилось в полете на десять футов, хотя должно покрыть еще столько же по горизонтали – оно уже находится на одном уровне с краем пропасти, которого либо благополучно достигнет, либо… Маньяк повернулся, а желто-коричневое пятно достигло-таки края пропасти, но – ах! – чуть ниже, чем надо. Это Петерс, единственный на свете человек, который мог проделать такое – и остаться в живых. Он резко выбрасывает вверх свою железную руку, и длинные сильные пальцы крепко вцепляются в застывшую лаву. Теперь маньяк видит угрозу для своего замысла – но слишком поздно, ибо Петерс Непобедимый уже стоит перед ним. Тогда Апилус быстро опускает наземь свою живую ношу, и Петерс, человек-птица, снова рискует жизнью.

Впрочем, для человека вроде Петерса подобная схватка едва ли представляла опасность. Будь Апилус не столь неистов в своей слепой ярости, Петерс пощадил бы безумца – но такому не суждено было случиться. Во всем Хили-ли едва ли нашелся бы мужчина, способный справиться с Апилусом в рукопашной, но здесь он не мог тягаться с Петерсом. Поначалу моряк только оборонялся, не предпринимая никаких наступательных действий, но вскоре стало ясно: либо он убьет противника, либо противник убьет его. Апилус оттеснил Петерса – или сам Петерс по неосмотрительности позволил оттеснить себя – близко к краю расселины; и тогда Петерс заметил, что находится между Апилусом и пропастью, и Апилус, несмотря на всю свою безумную ярость, тоже заметил свое преимущество. У Петерса был длинный острый нож, но, как впоследствии он сказал, до сих пор он ни разу не использовал искусственное оружие в схватке один на один – и не стал бы прибегать к помощи ножа даже в схватке с маньяком, коли маньяк безоружен. Петерс увидел, что Дирегус и гребец нашли Пима, и теперь все трое, разумеется, наблюдали за происходящим. Впрочем, я не стал бы включать Пима в число зрителей, ибо он слишком хорошо знал, чем закончится поединок, чтобы следить за ним с особым интересом. Он не видел ничего и никого, кроме Лиламы… Однако вернемся к схватке. Увидев свое преимущество, Апилус собрал все свои немалые силы и – при содействии мощного незримого двигателя, воли безумца – попытался столкнуть Петерса в пропасть. В тот момент правой рукой моряк крепко сжимал плечо противника, а левой упирался ему в грудь. Он быстро переместил левую руку к бедру Апилуса и в следующую секунду этими своими длинными и мускулистыми, как у гориллы, руками оторвал безумца от земли и поднял над головой с такой легкостью, с какой другой мужчина поднял бы трехлетнего ребенка; а затем с геркулесовской силой выгнул и скрутил тело противника. Два позвонка в точке наименьшего сопротивления разъединились, позвоночник переломился, и обмякшее дрожащее тело рухнуло к ногам победителя. Петерс, движимый животным инстинктом, собирался бросить Апилуса не на землю, а в пропасть, но Дирегус предугадал такое намерение и крикнул Петерсу не причинять несчастному безумцу больше вреда, чем необходимо для того, чтобы обезопасить от него окружающих. Апилус не умер – то есть жизнь покинула не все его тело: ноги у него были парализованы, но во всем остальном теле сохранилась прежняя сила – и надо полагать, он прожил еще сто лет.

Тут доктор Бейнбридж умолк. Несколько минут назад в гостиную вошел доктор Каслтон и, храня молчание, выслушал заключительную часть рассказа, в которой описывалась короткая, но ужасная схватка.

Глава пятнадцатая

– Что ж, – сказал доктор Каслтон, когда Бейнбридж закончил, – еще пятнадцать лет назад Петерс действительно мог сотворить такое с любым человеком, весящим не более ста восьмидесяти – ста девяноста фунтов. Однажды я своими глазами видел, как он повалил наземь сильную лошадь, а нашему маленькому великану тогда уже было за шестьдесят. Вдобавок ко всему он обладает тем поразительным чутьем, позволяющим действовать наверняка, какое свойственно только животным. Говорят, тигр никогда не промахивается, набрасываясь на жертву; а наша американская пантера совершает самые немыслимые прыжки, даже особо не напрягая усилия. Я не раз замечал, что даже выродившийся по сравнению со своими дикими сородичами домашний кот крайне редко промахивается мимо цели. Петерс обладает – или обладал – таким животным инстинктом.

– Да, вы правы, – сказал Бейнбридж. – Петерс говорит, что почти на всех судах, на которых он когда-либо ходил, его прозывали «бабуином» – из-за огромной физической силы и проворства, говорит он; но как мы знаем, скорее из-за маленького роста и широкого рта – на самом деле из-за поразительного сходства с гориллой или орангутаном, а также, вероятно, из-за упомянутого Пимом обыкновения симулировать легкую умственную отсталость, прикидываться «простачком».

– Так не пойдет, – сказал Каслтон с тем особым выражением лица, какое у него появлялось всякий раз, когда он собирался перейти от серьезного разговора к шутливому. – Я ничего не имею против того, чтобы моего старого друга Петерса называли гориллой, но на горилле я ставлю точку. Я возражаю против «орангутана» и решительно возражаю против «бабуина». Но с «гориллой» я согласен, ибо горилла во многих отношениях превосходит – или во всяком случае, превосходила – человека. Истинность последнего утверждения представляется очевидной, даже если в своем сравнительном анализе мы ограничимся рассмотрением одного только скелета животного. Во-первых, горилла более спокойна и менее любопытна, чем человек; это доказывается наличием у нее всего трех, вместо четырех, позвонков в нижней части позвоночника: то есть хвостовой отросток у нее короче, чем у человека, а следовательно, по уровню развития она стоит дальше от обезьяны, чем мы. Во-вторых, у гориллы тринадцать ребер, каковое обстоятельство позволяет с уверенностью предположить, что, как бы ни выглядела современная горилла, ее дальние предки были красивее человека, поскольку первому горилле-самцу в поисках супруги не приходилось ограничивать поле действий собственной грудной клеткой.

– Все замечательно, доктор, но не кажется ли вам, что вы слишком строги по отношению к Адаму?

– Адам не вызывает у меня сочувствия. Правда, я никогда не порицал его за слабость, проявленную в эпизоде с яблоком; но я решительно осуждаю его за болтливость и жалкую трусость, через которые он подставил под удар Еву. Ева была интуитивным агностиком – и она не собиралась быть ничьей рабой. Если Адам решил не отставать от других – как действительно решил поначалу, – нечего было распускать нюни по поводу последствий. Бьюсь об заклад, после изгнания из Рая семейство кормила Ева. Каин пошел по стопам матери, и я осмелюсь утверждать, что в истории с Авелем, то есть после трагедии, Ева взяла сторону Каина. Ева и Каин всегда жили в свое удовольствие, ибо в своих действиях руководствовались чувствами, тогда как бедный, слабый, нерешительный Адам пытался пользоваться своей никчемной черепушкой, что приводило к естественным последствиям. Его чувства, составлявшие сильнейший элемент разума, постоянно вступали в противоречие с интеллектом, который был достаточно развит, чтобы вовлекать горемыку в неприятности там, где совершенно неразумное животное легко избежало бы беды; и у него никогда не хватало силы воли, чтобы исправить свою очевидную ошибку.

Мы рассмеялись, позабавленные таким мнением Каслтона, и Бейнбридж сказал:

– Если говорить о библейских персонажах, то мне кажется, что Моисей, получи он хоть самое поверхностное литературное образование, оставил бы далеко позади современного писателя-беллетриста. Пусть его слог дает повод для резкой критики, но в оригинальности его сюжетов сомневаться не приходится. Если после него и остался какой-то материал для совершенно оригинального произведения, то мне не удалось таковой обнаружить. Он дал литературе морской роман, военный роман и любовный роман – сюжеты, в основе которых лежат все человеческие страсти, и истории о сверхъестественном во всех проявлениях. Он первый представил миру, незнакомому с художественной литературой, великана и карлика; отважного мужчину, сильного мужчину и мужчину необычайной силы духа; честного человека, правдивого короля и женщину, которая умеет ждать любимого; голоса бесплотных духов, знамения небесные – одним словом, все. Даже бедный Эзоп родился слишком поздно, чтобы претендовать на оригинальность. Современный рассказчик может комбинировать, развивать и подробно прорабатывать сюжеты, но похоже, он уже никогда не придумает ничего принципиально нового.

– Кстати, доктор, – сказал Каслтон, явно раздосадованный необходимостью хранить молчание, покуда говорил другой, – какие-нибудь ваши вулканы или горы в Хили-ли взрываются?

– Нет, сэр, – с достоинством ответил Бейнбридж.

– Знаете, на месте Пима я бы взорвал эти горы, – сказал Каслтон. – Насколько я понял из вашего рассказа, заключительную часть которого услышал сегодня, ваша героиня спасена; но на месте Пима я бы не стал рисковать. Я бы передал вашему безумцу требование вернуть девушку – или же отвечать за последствия – каковые последствия заключались бы в том, что я взорвал бы всю гору вместе с ним, отправил бы на дно Антарктического океана. «Сэр, – сказал бы я, – верните леди – или я уничтожу вас». И я так бы и сделал, если бы хоть один волос упал у нее с головы. Между прочим, джентльмены, наверное, вы не слышали о придуманном мною способе положить конец войне?

Мы признали, что до сих пор не имели такого удовольствия. Я видел, что Каслтон готов разразиться одной из своих речей – одной из своих явно серьезных, но одновременно нарочито иронических речей, звучащих весьма странно в устах человека столь развитого интеллекта, приводимого в действие умственным primum mobile, природу которого я уже давно пытался определить.

– Что ж, джентльмены, – продолжал он, – это случилось около четырнадцати лет назад, в тяжелые дни Войны. – Он имел в виду великий мятеж, вспыхнувший в Соединенных Штатах в 1861 году, на подавление которого тогдашнему правительству потребовалось около четырех лет. – В период, когда наш президент пребывал в наибольшей тревоге. Я обдумал вопрос – как всегда обумываю важнейшие проблемы современности, – с позиции истинного величия. «Почему бы, – мысленно спросил я, – почему бы не положить делу конец одним ударом?» Разъезжая по нашим пустынным дорогам и тропам, я самым напряженным образом размышлял над проблемой. Я подумал о том, насколько существующая ныне организация вселенной зависит от так называемого светоносного эфира, от абсолютной подвижности и нерасширяемости эфира, от самой его природы. Я пришел к выводу, что ни одна предельно малая частица эфира (как ни один атом в случае с материей) никогда не добавляется к вселенной и никогда от нее не отнимается. И если бы нам удалось отнять у неспособного к расширению вселенского океана светоносного эфира хотя бы самую малую частицу, образовался бы вакуум, которому нечем заполниться, и равновесие вселенной нарушилось бы. Итак, джентльмены, логично или нет такое предположение?

Мы признали свою неспособность опровергнуть данное утверждение.

– «В таком случае, – продолжал размышлять я, подходя к вопросу с другой стороны, – если бы удалось создать дополнительное количество эфира, во вселенной не нашлось бы для него места. Вселенная в нынешнем своем состоянии – то есть в состоянии, в каком ныне существует так называемая материя, или субстанция, – просто прекратила бы свое существование – в один момент, вся вселенная, до последней звезды и планеты.

Но как же создать избыточную частицу эфира? – вот над каким вопросом я ломал голову на протяжении многих недель. Казалось, наконец я осознал мысль, мелькавшую в уме, который, как утверждают мои друзья, никогда не имел себе равных по разнообразию идей и быстроте реакции даже на самый слабый стимул, внешний или внутренний. По мнению многих физиков, материя является просто формой эфира – иными словами, она возникла из эфира, создалась из эфира; а следовательно, в конце концов, вся вселенная возникла из ничего, то есть из «ничего», если мы правильно определяем материю. Таким образом я сделал первый шаг к решению проблемы: изымите всю лучистую энергию у нелетучего газа – газа, неспособного превращаться в другие формы материи, то есть в жидкое и твердое состояние – и дело сделано. Я совершенно уверен, что мне такой газ известен, а через несколько лет о нем узнают все физики. В настоящее время способ получения данного газа я держу в тайне, ибо, возможно, мне еще захочется осуществить на практике открытие, ныне существующее лишь в теории – хотя на практике, несомненно, все произойдет в точном соответствии с моими объяснениями. Разумеется, вы понимаете, что, когда посредством искусственного охлаждения и сжатия я удаляю из своего газа все до последней частицы лучистой теплоты, он превращается в эфир; в неспособном к расширению вселенском океане эфира для него нет места, равновесие вселенной нарушается, вся материя мгновенно распадается и бесследно исчезает, и нам остается лишь сидеть тысячу тысяч миллиардов веков в ожидании, когда сформируется следующая вселенная.

С минуту мы все хранили молчание. Полагаю, доктор Бейнбридж, как и я, дивился странностям нашего чудаковатого товарища. Наконец я спросил:

– Но что насчет войны, доктор?

– Вот оно, унижение! – воскликнул он. – О, должен ли гений пресмыскаться перед грубой физической силой – перед надменной официальной властью?! Почему сильные мира сего столь недоступны?! Почему в 1453 году, в тяжелые дни Константин не прислушался к вашим мозговитым соотечественникам и не спас Европу от вторжения турков? Что ж, я поспешил в Вашингтон, исполненный решимости не открывать свой секрет никому, помимо президента, даже под страхом смерти. Я отправился в Белый дом. Я согласен, что в военное время у всех дел по горло, но эти мелкие сошки из Белого дома продержали меня в приемной целых четыре часа! Я рассказал о своих планах швейцарам, двум караульным солдатам и иностранному дипломату, с которым завязал беседу. Все они держались со мной подозрительно и, думаю, завидовали моей мудрости. Когда швейцар в третий раз отнес – или сделал вид, будто отнес – мою визитную карточку президенту, ко мне спустился его секретарь. Сначала я сказал, что мой секрет предназначен только для ушей президента, но в конце концов все-таки сообщил о характере своего дела. Он ушел, но больше не вернулся. Такова природа отраженной политической силы. Но я подумал о своей силе – да, и физической тоже – единственной реальной силе. Я никогда не винил президента – я до сих пор считаю, что тот парень, Х***, так и не доложил Линкольну о моем визите в Белый дом.

После того, как мы с Бейнбриджем понимающе похмыкали и неловко поерзали на месте (ибо нам хотелось рассмеяться, тогда как Каслтон ожидал от нас совсем иной реакции), а Артур в своем углу буркнул что-то себе под нос, я спросил:

– Вы служили в армии, доктор?

– Ну… гм… нет… да нет, сэр, в общем-то не служил, – сказал Каслтон. – Но мой младший брат целую неделю бил в барабан в палатке призывного пункта в Чикаго. Бедный мальчик! Он умер от воспаления мозга в 1869 году… гений… светлая голова. Кстати о брате: я только сейчас вспомнил, что не получаю от правительства Соединенных Штатов пенсии на бедного, всеми забытого, принесенного в жертву мальчика. Будь проклята моя забывчивость! Да, и… впрочем, нет: я принадлежу к старой школе патриотов – я не стану проклинать свою страну.

Произнося последнюю фразу, Каслтон приблизился к двери, выходящей в коридор. Он по обыкновению расхаживал взад-вперед по комнате – и на последнем слове выскочил за дверь и убежал прочь. Его частые шаги еще не стихли в коридоре, когда Артур подал голос из своего угла:

– Жаль, что он не сел на свой адский бумерангомет и не привел машину в действие: наверное, к этому времени он уже был бы на Луне, где и положено находиться дуракам и разным другим лунатикам. Коли он когда-нибудь явится ко мне в мою новую мороженицу (двенадцать на шестнадцать, газовые светильники, три столика и шесть кресел; две ложечки к каждому блюдцу, коли пожелаете, и бесплатная салфетка для вашей дамы; десять центов порция, причем с имбирным пряником) – так вот, он быстро оттуда вылетит. О, он парень что надо, спору нет! Если вы когда-нибудь захотите напомнить мне о нем, попросите у меня взаймы десять центов, и когда я отрицательно помотаю головой и у меня застучат зубы, я вспомню этого болвана, как пить дать.

Я неодобрительно взглянул на малого, ибо он обещал не высовываться со своими суждениями в присутствии Бейнбриджа. Но поскольку его слова никак не касались истории, рассказанной Бейнбриджем, я бы не стал возражать, если бы не знал по опыту, что Артуру категорически нельзя позволять создавать прецеденты, которые он почти мгновенно закреплял за собой в качестве своих законных прав, и если бы наша договоренность не обязывала его молчать по поводу истории Петерса и, если мне не изменяет память (хотя впоследствии Артур настаивал на противном), в присутствии доктора Бейнбриджа.

Поскольку Бейнбридж, казалось, ничего более не имел сказать и уже производил мелкие случайные движения, коими обычно предварял свой уход, я завел речь о прыжке Петерса и чрезвычайно осторожно (ибо при обсуждении с Бейнбриджем любых фактов повествования требовались такт и деликатность, чтобы он не обиделся) принялся рассуждать о прыжках вообще, о доподлинно известных и возможных достижениях в части дистанции, а также о законах физики и условиях, определяющих длину прыжка с разбега.

– Не кажется ли вам, – наконец спросил я, – что Петерс несколько переоценивает расстояние своего чудесного прыжка? Я понимаю, что он обладал почти сверхчеловеческими силой и проворством – но пятьдесят футов или около того! В это с трудом верится. Наши лучшие атлеты, полагаю, никогда не преодолевали многим больше половины такого расстояния, прыгая с разбега на ровной площадке. Ну ладно, сорок футов, с учетом всех обстоятельств, я еще допустил бы – хотя тридцать пять больше ответили бы моим представлениям о вероятном, а тридцать так и вовсе не вызвали бы никаких сомнений.

– Дело не в ваших представлениях или сомнениях, – ответил Бейнбридж, – а дело в факте. Однако рассмотрим случай с точки зрения разума и опыта. Давайте предположим, что прыжок с разбега на двадцать пять футов, на ровной площадке, не выходит за пределы возможностей тренированного спортсмена. Думаю, вы признаете за Петерсом заведомое превосходство в семь футов над любым спортсменом, коли примете во внимание строение его фигуры, столь хорошо приспособленной к прыжкам – фигуры, которая дает ему преимущество орангутана, но лишена недостатка последнего, состоящего в рукообразных ногах, плохо пригодных для перемещения по плоской поверхности. Насколько я понял со слов Петерса, при прыжке он отталкивается от земли больше руками, нежели ногами; и даже при всей его сверхъестественной силе толчок ногами у него слабее, чем у обычного спортсмена. Я лично считаю, что использование рук давало Петерсу преимущество в одну треть над любым другим человеком равной физической силы. Однако я прошу вас признать за ним, с учетом его благоприятного телосложения, превосходство в семь футов в прыжке – или в двадцать восемь процентов.

С таким предложением я согласился.

– Затем, – продолжал Бейнбридж, – следует помнить, что в случае с конкретным прыжком он не достиг противоположного края пропасти – ибо он действительно не достиг, и любой другой человек на его месте упал бы на дно ущелья. Он избежал полной неудачи единственно благодаря длине и чрезвычайной силе своих рук и железной хватке пальцев. На самом деле, если ширина расселины составляла пятьдесят футов, Петерс прыгнул только на сорок семь. Я прав?

И снова я согласился.

– Итак, мы признали допустимым с точки зрения здравого смысла прыжок в тридцать пять футов из фактических пятидесяти, – продолжал Бейнбридж. – Значит, нам остается объяснить еще пятнадцать. Позвольте напомнить вам о том, что противоположный край пропасти находился двенадцатью футами ниже того, с которого он прыгал; и что в полете через пропасть он потерял в высоте, помимо упомянутых двенадцати футов, еще четыре фута и восемь дюймов, которые, согласно дневниковым записям Пима, составляли его рост в ту пору. Если Петерс мог прыгнуть на расстояние тридцати пяти футов на ровной площадке, мог ли он преодолеть пятьдесят футов, с учетом снижения почти на семнадцать футов в полете? Взяв примерный вес Петерса, мы могли бы вычислить количество футофунтов энергии, или начальную скорость, необходимую для прыжка на расстояние пятидесяти футов с понижением на шестнадцать футов восемь дюймов в конечной точке. Но поскольку большинство значений в наших уравнениях приблизительны, я предпочитаю рассмотреть действие силы земного притяжения в общих чертах. Если прыгающий человек совершает усилие, направленное только по горизонтали, он даже в коротком прыжке теряет в высоте к моменту приземления. Если потеря в высоте не превышает двух футов, он просто поджимает ноги в полете и приземляется на корточки, то есть его туловище в конце прыжка занимает положение на полтора-два фута ниже исходного. Однако, при прыжке на двадцать пять футов прыгун должен бросить свое тело не только вперед, но и вверх; и инстинктивное понимание того, сколько энергии можно потратить на толчок вверх и сколько нужно вложить в движение вперед, является одной из главных составляющих его мастерства. Петерсу же вообще не надо было тратить усилие на движение вверх.

– Я начинаю понимать. – сказал я.

– Да, – ответил Бейнбридж, – чем больше думаешь об этом, тем сильнее убеждаешься в том, что Петерс говорит чистую правду. Конечно, на плоской площадке он не прыгнул бы на пятьдесят футов и даже на сорок; ибо при прыжке на сорок футов человеку пришлось бы подняться в воздух на двенадцать с лишним футов, а для того, чтобы подняться на десять футов в движении по наклонной, требуется такое же количество силы, как для прыжка на такую же высоту по вертикали – абсолютно невозможный подвиг, даже для Петерса в возрасте двадцати восьми или тридцати лет.

– Я вполне верю, что он проделал такое, – сказал я. – И если принять во внимание, что Петерс оценивал расстояние только на глаз и потому мог невольно ошибиться на несколько футов, я готов заявить, что моя уверенность в его правдивости нисколько не поколебалась – хоть он и старый моряк.

– Да, – сказала Бейнбридж, – и мы не должны упускать из виду тот факт, что душевное состояние человека в момент некоего напряжения физических сил во многом определяет результат. Сильный, но апатичный малый, поспорив на пять долларов, покажет самый жалкий результат; но если на карту будет поставлена его жизнь, он наверняка совершит поистине замечательный прыжок. Тогда какое влияние оказало душевное состояние на человека вроде Петерса при обстоятельствах, сопутствовавших этому небывалому прыжку? Представьте, какую колоссальную силу приобрели мускулы под воздействием импульса, передавшегося по нервам от возбужденного до крайности ума! От успеха попытки зависела его собственная и жизнь другого, если не двух других. В подобных обстоятельствах мышцы либо парализует, либо же мускульная сила возрастает до степени немыслимой. Петерс с уверенностью утверждает, что в возрасте шестнадцати лет он частенько прыгал с верхней палубы корабля – то есть с высоты двадцати футов – в воду, обыкновенно преодолевая в прыжке расстояние от сорока до сорока пяти футов, в то время как другие мальчишки, при равных условиях, редко преодолевали двадцать пять футов и никогда – тридцать.

В следующее мгновение Бейнбридж встал с кресла, собираясь уходить, но задержался еще ненадолго и, опершись левой рукой о стол, заговорил об огромном антарктическом кратере и чудесах окрестной местности. Я имел обыкновение подробно записывать факты, которые он излагал в формальной, так сказать, части своих вечерних выступлений, и ныне жалею, что не взялся за перо в тот момент. Только на следующее утро я сделал несколько записей касательно заключительной части вечера и теперь, много лет спустя, надеюсь, обратившись к своим заметкам и своей неплохой памяти, достаточно точно описать читателю эпизод, который мне не хотелось бы выпускать из данного повествования.

Несколько минут Бейнбридж говорил о замечательной способности природы осуществлять свои замыслы – силу, осуществляющую оные, он назвал целеустремленностью в природе; и он высказал мнение, что развитие всей материи в высшие формы являлось так называемым бессознательным стремлением, и пояснил, что в выражении «бессознательное стремление» нет никакого парадокса, ибо даже человек, каждый отдельный человек, постоянно совершает тысячи действий, обусловленных бессознательным намерением или стремлением – например, автоматически заводит хронометр, ни в малейшей степени не напрягая волю и не запоминая свои действия. Бессознательная движущая сила, сказал он, присуща не только животным, но и растениям; на самом деле она существует, хотя в крайне слабо выраженной форме, во всей материи, ибо энергия является свойством всех молекул и даже атомов. Однако доктор Бейнбридж не пытался выдать свои суждения за оригинальные.

– В моем понимании, – сказал он, – идея бессмертия человека настолько очевидна, что я бы премного удивлялся умным людям, ставящим под сомнение этот факт, когда бы точно не знал причин их сомнений или неверия. Как и все остальное, чему учил Христос, наше бессмертие есть непреложный факт; и мы будем снова жить не через биллион лет, в новых условиях, а, как сказал Он, «завтра». И я полагаю, что жить мы будем не в абсурдно материальном мире, но и не в таком непостижимом мире, законы которого могли бы понять только логики или профессиональные физики, когда бы получили надлежащие разъяснения. Условия следующей жизни – как и всё, что Бог дал нам в земной жизни, – окажутся чрезвычайно простыми. Образованные люди – почти все высокообразованные люди и, в частности, образованные теологи – напоминают мне каракатиц в своих попытках рассуждать на данную тему. Всё в окружающем мире представляется им совершенно ясным и очевидным до тех пор, покуда они собственными усилиями не замутняют свое и чужое видение. Но если каракатица выплывает из замутненной ею же самой зоны, то теолог в ней остается и сражается с темнотой с помощью логики – самым непригодным для сей цели оружием. Нельзя управлять кораблем эмоций посредством руля интеллекта. Что-то, убеждающее меня много сильнее разума, говорит мне, что наши тела недолго пролежат в своих могилах, прежде чем мы восстанем к новой жизни; и у меня такое ощущение, что хотя со смертью тела наше сознание померкнет на время, забытье продлится недолго. Мне думается, что почти сразу после смерти тайна индивидуального сознания вновь вступит в свои права. Усовершенствованное в процессе земной жизни – как совершенствуются молекулярные структуры неорганической материи при прохождении через органическую жизнь, – сознание, пребывающее в молекулах вашего умершего тела, не будет подобно сознанию, пребывающему в молекулах минералов или растительных организмов, ибо это будет ваше сознание – ваше сознание, сотворенное Богом и развитое Его волей: очнувшееся после многовекового сна в минеральном царстве, пробудившееся к более деятельному существованию в растительном мире; наделенное первыми признаками сознательной памяти в низших животных; обретшее способность к более напряженному нравственному и интеллектуальному существованию в вашем последнем теле; и наконец подготовленное к новому таинству бытия (мы не знаем, какому именно) в ином мире – который, наверное, является следующей ступенью к тому, что можно условно назвать «четвертым измерением» сознания. О, нет, ничто не мешает нам твердо знать, что мы продолжим свой путь и вечно будем совершать восхождение к иным, высочайшим планам бытия. Природа дает нам возможность на каждом уровне нашего существования прозреть следующий, если только мы сами не замутняем свое видение.

Мгновение спустя Бейнбридж оживленно, почти восторженно заговорил о живописных пейзажах в окрестностях Хили-ли.

– Вообразите, – сказал он, – какой изумительно живописный вид обретала местность в свете огромного огненного озера, занимающего площадь в почти две сотни квадратных миль, – огромного озера белой кипящей лавы, ярко озаряющего длинную антарктическую ночь. Представьте горы высотой в шесть миль и пик под названием Гора Олимп, который возносится на десять тысяч футов даже над этой могучей грядой. Попытайтесь представить глубокие долины, узкие ущелья, нависающие над ними скалы, огнедышащие жерла вулканов, подобные гигантским сигнальным кострам, повсюду зажженным на горных вершинах. Не правда ли, вы словно воочию видите все это? Разве не можем мы кистью воображения нарисовать перед нашим мысленным взором множество причудливых, фантастических картин? Вот мы видим высоко на горном склоне колоссальное скопление кристаллической соли – многие миллионы тонн, – выброшенной одним-единственным подземным толчком на высоту тридцати тысяч футов над уровнем моря, чтобы покоиться и сверкать здесь, точно драгоценный камень на груди древнего бога гор, Олимпа. А еще выше, на самой вершине (ибо даже здесь, в непосредственной близости от пыщущего жаром огромного кратера, поднимающиеся от моря испарения быстро конденсируются и превращаются в лед на самых высоких пиках) мы видим жемчужной белизны снега и льды, подобные серебристым локонам, спадающим на божественное чело. Да, и мы даже…

Полагаю, дорогой читатель, мне не избежать ваших упреков. Когда Бейнбридж приближался к заключительной (по всем признакам) части своего выступления, я сидел лицом к Артуру, и по болезненному возбуждению сего самородка понял, что близится катастрофа. Те, кто говорят, что «ожидания никогда не оправдываются», вводят нас в заблуждение – ибо чаще всего ожидания как раз оправдываются. Негодный малый не смотрел, просто не желал смотреть на меня, а я, разумеется не мог прервать поток красноречия, изливавшийся с уст Бейнбриджа. Что я мог поделать? Даже сегодня, по прошествии многих лет, я не представляю, что я мог поделать в такой ситуации. Слова «снега и льды» стали последней каплей, переполнившей чашу, и когда Бейнбридж произнес слова «да, и даже мы…», Артур, сей ничтожный слуга, которому я столь необдуманно поверил, вскочил с кресла, с блестящими от возбуждении глазами, и размахивая руками, заорал во всю глотку:

– Боже милостивый! Как подумаешь об этих льдах, об этой соли, об этом климате! Если бы еще иметь стадо гигантских коров да пастбище на склоне старого Олимпа – где бы оказались все прочие мороженщики? Бесплатный лед, бесплатные сливки, бесплатный корм для скота – и всего хоть завались! Да в такой жаркой дыре человек стал бы «королем мороженого» в два счета. Прям глаза на лоб лезут, как подумаешь! Вы сами просто захлебываетесь от восторга, док. Коли вы меня любите, пожалуйста, не продолжайте в том же духе, покуда я не успокоюсь малость!

Я не мог остановить Артура. Мой суровый взгляд не возымел на него никакого действия, а к концу пылкой речи я даже выразил свое возмущение вслух. Но бесполезно. Артур говорил очень быстро и очень громко, и ни одно слово не ускользнуло от слуха Бейнбриджа. У Бейнбриджа было превосходное чувство юмора, но как многие остроумные люди, он не находил удовольствия в шутках по своему адресу. Любое легкомысленное замечание, так или иначе связанное с Хили-ли, звучало для него оскорбительно. Он с самого начала отнесся к рассказам Петерса и даже к самому старому моряку крайне серьезно. Незначительные забавные эпизоды в доме старого моряка, вызывавшие у меня улыбку, ни на долю секунды не заставили Бейнбриджа изменить сосредоточенное и серьезное выражение лица, приличествующее человеку, который собирает факты чрезвычайно важности. Я уверен, что он плохо воспринял бы малейшее проявление неуместной веселости по поводу Хили-ли даже с моей стороны. Но со стороны коридорного! Чтобы превратить Олимп в пастбище для гигантских коров! Чтобы использовать чудесные льды и россыпи соли для производства мороженого!

Я просто сидел молча и бранил себя. Как говорится, сделанного не поправишь. Доктор Бейнбридж посмотрел на меня с видом оскорбленным, но смиренным, словно говоря: «Вы знаете: это ваших рук дело. Вы позволили этому существу упиваться божественным нектаром изысканной литературы – и вот вам закономерный результат». Взяв шляпу, он скорее горестно, нежели сердито попрощался, тихо вышел за дверь, прошагал по коридору, спустился по лестнице и покинул гостиницу. Минуту спустя я сказал:

– Ну, молодой человек, вероятно, вы сами видите, что вы наделали. Вполне возможно, мы больше ничего не услышим про Лиламу, Пима, Апилуса и всех прочих. Мне не терпится узнать, что сталось дальше с беднягой Апилусом, и я намерен выяснить это, даже если мне придется ехать к Петерсу за сведениями. – Затем, увидев искреннее раскаяние малого и подумав о том, что едва ли он понимает, почему Бейнбридж обиделся, когда никто не хотел его обидеть, я мысленно обвинил во всем себя самого и добавил: – Впрочем, ладно, ничего страшного. Вероятно, доктор Бейнбридж придет завтра и, несомненно, забудет или, по крайней мере, не станет вспоминать о досадном происшествии. Но после всего случившегося, Артур, ты можешь приходить ко мне каждое утро, и за утренним туалетом я буду рассказывать тебе все, что узнал от доктора накануне вечером. А теперь доброй ночи – и вот тебе доллар на расходы, связанные с открытием мороженицы.

Глава шестнадцатая

На следующий вечер, в обычный час, Бейнбридж вошел в мой номер и, после традиционного обмена приветствиями, уселся в кресло. Ни один из нас ни словом не обмолвился о неуместном выступлении Артура накануне вечером, ибо Бейнбридж держался так, словно никакого злосчастного недоразумения и не произошло вовсе.

– Если мне не изменяет память, – начал он, – мы оставили Апилуса лежащим с переломанным позвоночником у ног Петерса, а Лиламу сидящей на корточках рядом, в то время как на противоположной стороне каньона стояли Пим, Дирегус и гребец, сопровождавший спасательный отряд в восхождении на гору.

Придя в себя от удивления, Дирегус осведомился о состоянии Апилуса, и Петерс ответил, что маньяк не только жив, но и вообще не собирается умирать, однако, сейчас едва ли находится в сознании и даже когда полностью очухается, по всей видимости, не сможет ходить – по личному опыту Петерс хорошо знал о вероятных последствиях подобных «несчастных случаев».

Услышав такие слова Петерса, Лилама приблизилась к пострадавшему – своему другу детства и отрочества – и по мере своих малых возможностей постаралась устроить несчастного в более удобной (хотя бы с виду) позе.

Разделенные каньоном люди могли сойтись вместе, лишь вернувшись на несколько миль вниз по горному склону. Теперь, когда Лиламе ничего не грозило, а Апилус находился в состоянии не только бессознательном, но и физически беспомощном, в сердцах соплеменников проснулось сострадание к старому другу, оказавшемуся в положении вдвойне плачевном и чрезвычайно прискорбном для людей столь утонченных и чувствительных, как хилилиты. После короткого обсуждения дальнейшей участи Апилуса Петерс сказал, что запросто сможет снести покалеченного вниз по склону. Каковые слова он сразу же подтвердил действием – и через четыре или пять часов, в течение которых несколько раз останавливался для передышки, он спустился к месту, где каньон сужался до десяти футов и через него был перекинут узкий мост из бревен. Лилама, как и люди на другой стороне ущелья, не отставала о Петерса, и теперь все сошлись вместе.

Петерс осторожно опустил Апилуса на землю, и когда старые друзья собрались вокруг него, они заметили не только, что сознание вернулось к нему, но и что беспомощный человек выглядит, как Апилус прежних и счастливейших дней. Заглянув ему в глаза, они увидели в них душу невозмущенную, мирную и пребывающую в гармонии с природой.

Дирегус задал Апилусу несколько вопросов, но вскоре стало ясно, что калека не может ответить ни на один вопрос, касающийся последних дней или даже последнего года, а то и двух. На самом деле Дирегус вскоре понял, что Апилус вообще ничего не помнит о своем прошлом с момента, предшествовавшего изгнанию, и до настоящего времени. Похоже, нервный шок, сопутствовавший перелому позвоночника, каким-то образом рассеял мрак безумия, а также прогнал многие менее опасные, сравнительно безобидные мании, которые последние несколько лет затуманивали ум, во всех прочих отношениях блестящий, – и теперь молодой хилилит стал прежним, любящим и любимым Апилусом; но он до конца жизни утратил способность ходить или даже просто стоять без посторонней помощи.

Отряд из пяти человек, неся на руках беспомощного инвалида, в печальном молчании продолжил путь к Заливу Вулканов, которого и достиг через час. Там они нашли остальных гребцов, а также довольно значительное количество изгнанников, стоявших группами на горном склоне, в том числе и Медозуса. Среди парий Хили-ли разнесся слух о происходящих здесь необычных событиях, и они, испугавшись неведомой угрозы, решили следить за перемещениями отряда, вторгшегося на их территорию. Дирегус сразу объяснил, почему они оказались на Олимпе, и рассказал о результатах поисков. Изгнанники поначалу не поверили, что Петерс перепрыгнул через пропасть в указанном месте, хотя искусство лжи в Хили-ли было давно утрачено и история страны говорила всего о трех взрослых лжецах (не считая чужестранцев), появлявшихся в Хили-ли на протяжении последних пятисот лет, последний из которых умер два века назад. Когда олимпийцы (так в насмешку называли изгнанников) узнали о состоянии Апилуса и о причине оного, на несколько мгновений показалось, что они собираются наброситься на Петерса; но успокоительные слова Дирегуса и Пима, присутствие Лиламы, которая, как они знали, подвергалась смертельной опасности, а также выражение лица, появившееся у Петерса, когда он догадался о недобрых намерениях хилилитов – все это вместе предотвратило беду.

Когда участники спасательного отряда по возможности удобней уложили Апилуса на дно шлюпки и расселись по местам, готовые двинуться в обратный путь, Медозус спустился на берег и спросил Дирегуса, не передаст ли он послание от изгнанников королю и советникам Хили-ли, а также древнему мистику, Масусалили, который, хоть и не являлся должностным лицом, на деле исполнял обязанности главного советника правительства. Дирегус, чей отец уступал по силе политического влияния, наверное, одному только королю (многие полагали, что герцог обладает реальной властью в королевстве, и не исключали возможности, что его сын, Дирегус, однажды взойдет на престол), ответил, что должен выслушать послание, прежде чем давать какие-либо обещания. Тогда Медозус – который знал, что его бывший друг и однокашник в глубине души сочувствует изгнанникам и не считает их людьми порочными (Дирегус сам дважды нарушал закон, как большинство молодых хилилитов в прошлом и настоящем, но не нарушил в третий раз), – сказал следующее:

– Передай его величеству и достопочтенным советникам, что мы, так называемые изгнанники, просим о нашем освобождении, а также о позволении вернуться в Хили-ли. Обращаясь с такой просьбой, мы не хотим сказать, что в прошлом не совершили никаких серьезных правонарушений. Однако мы достигли той поры жизни, когда готовы отказаться от своего увлечения борьбой, граундболом, бэтболом и прочими спортивными играми. Мы обещаем никогда впредь не навещать дикарей на близлежащих островах – редкий вид спорта. Мы сожалеем об участи молодого Селимуса, сломавшего шею во время игры в граундбол три года назад, а также о многих других наших товарищах, получивших переломы и прочие тяжелые травмы; но мы считаем эти несчастные случаи не более прискорбными, чем гибель ученого Тестуба или ослепление химика Амурозуса – каковые несчастные случаи произошли, когда последние в своих лабораториях проводили научные эксперименты, насколько нам известно, не сулившие никакой материальной выгоды народу Хили-ли. Я могу упомянуть также о прискорбной смерти Соларсистуса, который около четырех лет назад свалился со своей башни, когда наблюдал за знаменитым метеорным потоком. И мы спрашиваем этих мудрых людей – особенно Масусалили, чей ум развит в той же мере, в какой одряхло тело, – как они думают, что станется с народом Хили-ли в будущем, коли хотя бы тысяча таких людей, как два этих вот чужестранца, начнут против нас войну – в случае, если законы, изданные правительством, будут неукоснительно исполняться хотя бы в течение одного поколения? Дикари с севера взяли верх над нашими предками в древнем Риме только после того, как праздная жизнь подточила физические силы патриция; а когда мы здесь с легкостью отразили нападение дикарей, во много раз превосходивших нас численностью, наш народ еще был закален борьбой с враждебными силами природы в тогда еще незнакомой земле. Мы не отрицаем пользу законов и обычаев, предписывающих большинству наших граждан в возрасте от восемнадцати до пятидесяти лет заниматься физическим трудом двенадцать часов в неделю; но мы твердо держимся мнения, что элементы состязания и опасности просто необходимы при тренировке физических сил, если мы хотим приобрести и сохранить такое мужское качество, как смелость, и качество, которого зачастую лишен ученый, занимающийся одной только наукой: силу духа.

Посмотрите, – он указал на Петерса. – Вот перед вами человек, привычный к физической опасности. Несколько часов назад он оказался в ситуации, когда от быстро принятого решения зависела судьба одной из прекраснейших девушек, каких когда-либо озарял свет кратера – а возможно даже, и свет солнца. У него не было и минуты, чтобы решить, дать ли Лиламе умереть или самому рискнуть жизнью, вступив в рукопашную с чрезвычайно сильным физически безумцем, который безусловно набросится на него, коли прыжок чудом окажется удачным. Даже прыжок через пропасть вдвое у´же и последующую схватку с обычным противником мы сочли бы поистине героическим подвигом. Он принял решение быстро – и он победил. Ни один мужчина в Хили-ли не справился бы в задачей и вдвое легче, даже если бы отважился на подобную попытку.

Вот, пожалуй, и все, – продолжал Медозус. – Наши правители редко остаются глухими к разумным просьбам, и мы надеемся, что по зрелом размышлении они отменят приговор о десятилетнем изгнании. Если я не слишком злоупотребил твоим терпением, я хотел бы попросить тебя, Дирегус, предложить твоему отцу и Масусалили обдумать следующую мысль: со времени завершения масштабных географических исследований, которые правительство провело после отплытия корабля, приходившего к нам около двухсот пятидесяти лет назад, мы знаем, что королевство Хили-ли расположено в огромном внутреннем море, имеющем в поперечнике около двенадцати тысяч миль, где насчитывается от двухсот до трехсот островов, и наш главный остров находится приблизительно в трехстах милях от ближайшего материкового побережья с одной стороны и примерно в девятистах милях от ближайшего материкового побережья с другой стороны. Нам также известно, что приплывавшее в Хили-ли парусное судно нашло в этом обширном кольцеобразном континенте проход, который имеет в ширину всего триста миль и является единственным путем доступа во внутреннее море, если не считать более узкого пролива, расположенного строго напротив широкого. Через широкий пролив проходят направленные вовне теплые течения, остывающие за пределами континента, и одно срединное встречное течение, очень быстрое и очень теплое, причину повышенной температуры которого мы так и не сумели установить. Через узкий пролив, обычно полностью замерзший или забитый льдами, во внутреннее море поступает только вода с температурой, близкой к точке замерзания. Континент состоит главным образом из массивов вулканических гор, по всей видимости, покрыт толстым слоем льда и совершенно непроходим. Мы долго считали, что нам точно так же не грозит никакая опасность из внешнего мира, как не грозит опасность со стороны дикарей, обитающих на других островах обширного внутреннего моря. Мы знаем, что в течение первого тысячелетия нашей истории к нам однажды занесло двух потерпевших кораблекрушение моряков, а в другой раз – одного моряка; потом приплыло упомянутое судно, и с той поры пор каждые десять-тридцать лет мы получаем весточки – в виде живых людей или неодушевленных предметов – из огромного мира, лежащего за пределами известной нам территории. Но никто из прибывших, за исключением экипажа корабля, приплывавшего сюда двести пятьдесят лет назад, никогда не покидал нашу страну; а люди, управлявшие означенным судном, не сумели бы снова найти нас, даже если бы старались до конца своих дней. Посему наши советники, похоже, считают, что мы навсегда останемся здесь в безопасности, надежно скрытые от всех и вся. Я хочу лишь, чтобы люди много мудрейшие – но с умами, не столь острыми, как наши, изощрившиеся в одиночестве и постоянной борьбе с трудностями, – подумали о том, что наверняка прибытию того корабля предшествовали какие-то грандиозные события во внешнем мире. Там произошли некие существенные перемены. Однако в то время как огромный кольцеобразный континент, покрытый льдом и вулканическими горами, по-прежнему защищает нас, мощное теплое течение непременно вскоре будет обнаружено и нанесено на карту, а уж тогда многие целенаправленно последуют по тому пути, каким случай приводил к нам немногих. Полагаю, этим двоим, как и всем прочим, не позволят покинуть Хили-ли. Но рано или поздно внешний мир узнает о нас и о неисчерпаемых запасах этих камешков (он указал на золотые самородки, усыпавшие берег залива), которые ничем не отличаются от привезенных нашими далекими предками их Рима и ныне выставленных в наших музеях и на самый малый из которых – как гласит наша древняя история – можно было купить раба! По какой-нибудь случайности те народы (несомненно, потомки варваров, почти полностью истребивших наших римских предков) узнают об этом. – Тут Медозус поднял с земли слиток золота размером с крупный апельсин и небрежно швырнул в залив. – Аурум, – презрительно сказал он. – Аурум, проклятье наших предков! Внешний мир пойдет на все, чтобы только набить корабельные трюмы этими несчастными слитками, рассыпанными по нашим вулканическим островам. Слитками металла, который мы используем только при строительстве зданий и мощении дорог, поскольку он легко поддается обработке, блестящ и долговечен. Что станет делать наш народ, когда сюда на многочисленных кораблях прибудут люди, подобные этим вот чужестранцам? Причем не умирающие от голода и безоружные, но с копьями и тренированными руками, умеющими обращаться с копьями. Хитрость – плохое оружие, поскольку против людей, обезумевших от жадности, существует только одно оружие: храбрость, физическая сила и сила духа. Крепкая рука, острый глаз и привычный к опасности ум – только они в час испытаний позволят нам защитить нашу жизнь, нашу страну и наши дома.

Прошу прощения за многословие, но пока я говорил, я обеспокоился за судьбу своих соотечественников сильнее, чем за судьбу моих товарищей по изгнанию и свою собственную. Ты понимаешь меня, мой старый друг? Я знаю, ты замолвишь за нас слово. Прощай.

И затем, попрощавшись с изгнанниками, отряд в шлюпке двинулся в обратный путь – сначала они шли на веслах, но по выходе из Залива Вулканов в открытое море подняли паруса.

Здесь доктор Бейнбридж ненадолго прервал свое повествование, зажег сигару, выпустил клуб дыма, а затем продолжил:

– Вы должны извинить меня за столь подробный рассказ о делах Медозуса и прочих изгнанников. Только благодаря своему такту и терпению я мало-помалу сумел выведать у Петерса факты. Оправданием моему многословию служит то обстоятельство, что из речи Медозуса – судя по всему, полагавшего, что Пиму и Петерсу никогда не позволят покинуть Хили-ли, – мы получаем лучшее представление о географических познаниях и многих других особенностях загадочного, изолированного от внешнего мира народа, нежели из всех прочих источников информации, доступных Петерсу, – народа, несомненно, произошедшего от благородного римского корня. Кроме того, из данной речи становится ясно, каким образом изгнанники впоследствии получили свободу, а следовательно, и возможность помочь своим родным и близким в Хили-ли-сити в период (хоть и короткий), когда население архипелага Хили-ли оказалось под угрозой уничтожения. Похоже, послание Медозуса, вкупе с уроком, извлеченным из похищения Лиламы, заставило короля и советников задуматься о возможном развитии событий в случае, если число изгнанников будет по-прежнему возрастать, наравне с дерзостью и безрассудством последних, а никаких чужестранцев, способных помочь взять верх над ними, рядом не окажется; немалую роль сыграл здесь и Пим, описавший уровень подготовки английских, немецких, французских и американских солдат, достигнутый в странах, где спортивные игры и состязания, аналогичные хилилитским (он в общих чертах рассказал о боксе, крикете и т. д.), никоим образом не запрещаются законом. (Как вы помните, дело происходило в 1828 году.)

Спасательный отряд встречали на герцогской пристани все обитатели дворца, а также многочисленные родственники и друзья Лиламы. Как только прибывшие поведали о подвиге Петерса, он стал героем острова.

В одном отношении хилилиты оказались очень похожими на другие народы. Едва лишь они решили отменить запрет на спортивные игры, прежде наказуемые, как представители всех сословий принялись покровительствовать этим видам спорта, которые мгновенно стали чрезвычайно популярными; и ко всем прочим состязаниям были добавлены соревнования по прыжкам. В то время Петерс показал несколько поистине поразительных трюков. Один из трюков, исполненный на показательных выступлениях в присутствии элиты Хили-ли, состоял в следующем: он прыгал с платформы, поднятой на высоту восьмидесяти футов над землей, хватался за ветку дерева, выступавшую тридцатью футами ниже и чуть поодаль, с нее мгновенно перелетал на другую ветку, двадцатью пять футами ниже, а затем падал на землю. Наблюдателю казалось, будто он прыгает с платформы, на лету задевает одну ветку, потом другую – и сейчас рухнет на землю, переломав все кости. Кульминационный момент наступил, когда Петерс легко приземлился на ноги и спокойно пошел прочь, чтобы приготовиться к своему следующему номеру.

Однако нам следует поторопиться. И прежде чем перейти к более интересным предметам, я сразу поведаю вам о дальнейшей судьбе Апилуса. В детстве он славился своей тягой к знаниям и теперь, когда утратил способность ходить, направил все свои усилия на занятия литературой. Масусалили принял участие в несчастном молодом человеке и поначалу разрешал Апилусу изредка наведываться в свою лабораторию, где читатель уже побывал, а впоследствии сделал своим ассистентом. Петерс и Пим питали к бедняге самые добрые чувства и в доказательство своего сердечного отношения изобрели и смастерили подобие кресла с двумя большими колесами и одним маленьким, на котором инвалид мог свободно раскатывать по городу – причем практически с той же скоростью, с какой в прошлом ходил пешком. Согласно последним слухам о нем, дошедшим до Петерса, он взялся писать историю Хили-ли, начиная от заселения острова и вплоть до 1828 года. Да, кстати, одной из самых странных вещей в Хили-ли для Пима и Петерса явилось летоисчисление, казавшееся аналогичным нашему. Однако на самом деле оно отличалось от нашего, хотя Петерс и настаивает на обратном: мы ведем летоисчисление по григорианскому календарю, а хилилиты вели по юлианскому. Таким образом хилилитский календарь отставал от нашего примерно на одиннадцать дней – каковую разницу Петерс при данных обстоятельствах запросто мог не заметить.

Через несколько недель после спасения Лиламы они с Пимом поженились, по хилилитскому обряду. Церемония бракосочетания прошла очень тихо и скромно. Думаю, отсутствие пышных торжеств объяснялось традициями Хили-ли; к тому же, возможно, прискорбный случай с Апилусом не позволял устроить веселое празднество, ибо пострадавший тогда еще находился в крайне тяжелом состоянии.

Здесь Бейнбридж на минуту умолк, прошелся взад-вперед по комнате, снова зажег давно забытую сигару, которую по-прежнему держал в руке, а потом уселся в кресло и продолжил:

Глава семнадцатая

– Приятно размышлять об этом периоде жизни молодого Пима. Мы думаем о его родном доме на далеком острове Нантакете, о любящей матери, гордом отце, обожающем старом деде – обо всем, что он оставил, возможно навсегда, в приступе мальчишеского безрассудства; потом вспоминаем о вспыхнувшем на корабле мятеже – безусловно, одном из страшнейших испытаний, какие могут выпасть на долю мужчины; о смерти лучшего друга и отца друга, о кораблекрушении и долгих, мучительно-долгих днях, когда он, изнемогая от голода и жажды, напряженно всматривался вдаль в надежде увидеть какое-нибудь судно; о гибели всех товарищей, за исключением гориллобразного полукровки, чей животный инстинкт любви и преданности стал надежной защитой бедному мальчику. Потом наступает светлая полоса жизни в Хили-ли, подобная солнечному лучу, на мгновение пробившемуся в разрыв облачной пелены ненастным днем. Для Пима солнце блистало особенно лучезарно, когда тяжкие невзгоды отступили на время; но когда облака вновь застили от него светлую радость существования, они сомкнулись уже навсегда. Однако этот мальчик – в сущности, совсем еще ребенок, – в свои юные годы познавший больше тягот и опасностей, чем выпадает на долгую жизнь большинства стариков, все же успел насладиться счастьем, какое судьба дарует далеко не всем. Он наслаждался счастьем, перед которым меркнет всё, чего в силах достичь честолюбие, подкрепленное богатством и властью, – а именно, преданной любовью прекрасной женщины, равно любимой взаимно. Этого мальчика любила женщина, способная своим колдовским очарованием утолять все желания, пленять воображение, возбуждать в сердце страсть, возносящую душу в небесные сферы, где она пребывает в гармонии с Божественным и припадает – как умирающий от жажды странник в пустыне припадает запекшимися губами к прохладному роднику, – к источнику самой любви. Но в большинстве случаев любовь человеческая столь низменна и столь злотворна, столь безнравственна! Господь, преследуя Свои непостижимые цели, связывает для рода людского плотскую страсть с любовью божественной. Двое не неразлучны, и человек с легкостью разлучает их. Истинную любовь можно увидеть как среди низших, так и среди высших форм жизни, наделенных сознанием. Мы видим ее в сердце верного пса, умирающего на могиле своего любимого хозяина и испускающего последнее дыхание в исполненном муки вое. И мы видим ее в непорочном женском сердце, где она дремлет, готовая в любой миг пробудиться в ответ на зов родственной души и запылать неугасимым вечным пламенем. Женщина божественна по сути своей. Мужчина порой накрепко запирал ее в гареме, порой возводил на имперский трон – но не истребил в ней божественного начала.

В случае с Пимом, возможно, не любовь, но нечто иное позволило бы ему благополучно дожить до счастливой старости – а возможно, именно любовь. Нам хочется думать, что она была подобна прекрасному растению, цветущему вечно. Думаю, то была такая любовь, какую каждый человек с воображением представляет в виде могучей горы, таящей в своих недрах несметные сокровища, рядом с которой все кажется ничтожным – явленный в сгущенном состоянии бесконечный и вечный океан любви – мимолетное видение рая, где пребывает Всемогущий, который есть Любовь.

Насколько я могу судить по фактам, которые Петерсу хорошо известны, но которые я выведал у лукавого, но одновременно простодушного старика с великим трудом, у молодой четы было в высшей степени восхитительное, хотя и чрезвычайно необычное свадебное путешествие. Шли месяцы, и наконец снова настал декабрь – средний месяц антарктического лета, в котором, как и в январе, солнце не заходит.

В эту чудесную пору антарктического года было снаряжено прекрасное судно типа яхты, на борт которого взошли Петерс в качестве капитана, четыре члена экипажа, Лилама с подругой и двумя горничными, а также Пим со своим ныне близким другом, Дирегусом – и путешествие началось.

По мнению Петерса, наибольший интерес в том увеселительном путешествии представляла резкая смена климатических условий, происходившая порой в течение одного дня или даже часа плавания. В декабре и январе в Хили-ли стояла почти невыносимая жара – уж точно невыносимая для жителей умеренного пояса Северной Америки; однако, на долготе Хили-ли, всего в тридцати милях от огромного центрального кратера находился маленький островок, где в середине лета держалась температура около 65 градусов по Фаренгейту. Сразу за «Горой» (так хихилиты часто называли горные хребты, опоясывающие центральный кратер) – находился остров побольше, где на высоте нескольких футов над уровнем моря местами постоянно лежал лед и где восемь месяцев году стоял такой холод, что ни одно животное не могло там обитать. Кроме того, на разных расстояниях и в разных направлениях от кратера располагались острова, являвшие практически все разнообразие климатических условий. Богатые хилилиты владели летними особняками на этих отдаленных островах, находящихся в пределах от одного до шести часов плавания от Хили-ли.

Участники свадебного путешествия, благодаря своему общественному положению или личным качествам – то есть званию, наследственному титулу, внешней привлекательности, высокому умственному развитию или необычайной отваге, – повсюду встречали самый сердечный прием. Их с нетерпением ждали, принимали с распростертыми объятьями и развлекали всеми возможными способами, чтобы они получили удовольствие от пребывания на каждом острове.

Они посетили остров, принадлежащий Лиламе, довольно холодный, но вполне пригодный для проживания там. Он находился примерно на таком же расстоянии от кратера, как Хили-ли, и в силу особенностей географического положения на нем круглый держалась практически постоянная температура. Там они застали за работой группу людей, числом не более пятнадцати-двадцати. Похоже, испробовав разные острова в качестве места обитания домашних животных, привезенных на юг первыми поселенцами, хилилиты обнаружили, что на данном острове наилучшие условия для выращивания шёрстных овец; и овечья шерсть приносила Лиламе много больший доход, чем залежи драгоценных камней, впоследствии найденные там, хотя ни на одном другом острове в королевстве Хили-ли подобных залежей не имелось. Знания Петерса в области геологии – как теоретические, так и практические, – близки к нулю, но он утверждает, что остров Лиламы на вид заметно отличался от всех прочих островов данного региона и что центральный горный массив на нем резко отличался от всех прочих гор на территории страны. В ответ на вопрос, видел ли он когда-нибудь в жизни похожие горы, Петерс сказал, что они немного напоминали отдельные отроги Аппалачей.

Во время прогулки по острову они зашли в маленькое складское сооружение, где хранились драгоценные камни. По словам Петерса, он увидел там камни самых разных размеров, вплоть до размеров крупного куриного яйца, и всех цветов, помимо зеленого. В частности, он хорошо помнит несколько прекрасных прозрачных камней синего, красного, желтого, фиолетового и белого цвета, черный камень и матовый серовато-коричневый. Безуловно, речь идет о сапфире, рубине, топазе, аметисте и прочих разновидностях корунда; по всей видимости, ни изумрудов, ни алмазов на острове не водилось. Лилама взяла с подноса кроваво-красный камень величиной с грецкий орех и преподнесла Пиму, как преподнесла бы прекрасную розу. В Европе или Америке за такой камешек можно было бы купить средних размеров город.

Петерс описал странное творение природы, находившееся на крохотном островке длиной не свыше полумили, который они посетили после отплытия с острова Лиламы. В середине упомянутого островка, говорит Петерс, стоит потухший вулкан высотой около четырех тысяч футов, жерло которого начинается на высоте примерно тысячи футов над уровнем моря и на уровне дна соединено с внешним миром тоннелем диаметром футов десять. Проникнув по тоннелю в кратер, они обнаружили там своего рода галерею, которая тянулась вдоль стен и поднималась к самой вершине горы по спирали, делая не менее двадцати витков. Диаметр жерла составлял около ста футов внизу и примерно двести футов в верхней части – он увеличивался на восемь-двенадцать футов с каждым полным оборотом галереи, а ширина последней колебалась от четырех до шести футов. Если смотреть снизу на отверстие вверху, говорит Петерс, видишь круг неба, похожий на полную луну. Общая протяженность галереи, поднимавшейся под углом сорок пять градусов, составляла, вероятно, мили полторы. От нее местами отходили узкие боковые тоннели, выводящие на склоны горы.

На другом острове, расположенном милях в ста от Хили-ли, но на той же долготе – то есть на пути того же теплого воздушного потока, хотя и значительно остывающего там, – они посетили древние развалины, издавна представлявшие загадку для хилилитов. Остров имел значительные размеры, и на нем находились обширные пахотные угодья, с которых снимали урожай всего раз в год. Руины почти не пострадали от времени, а одно небольшое каменное сооружение сохранилось настолько хорошо, что с виду мало чем отличалось от любого заброшенного старого каменного здания в Хили-ли. Камень, использовавшийся при строительстве означенных сооружений, хилилиты за многие века своего проживания здесь не встречали нигде, кроме как в этой кладке. Существовало предположение, что он был доставлен с огромного континента, окружающего внутреннее море. Но в конечном счете самой странной особенностью древних строений являлась архитектура. Насколько трудно вытягивать из Петерса сведения об архитектуре, вы не поймете, покуда сами не попробуете. Он утверждает, что в зданиях не имелось ни колонн, ни арок, и говорит, что об отсутствии арок и колонн он узнал не только из личных наблюдений, но и со слов присутствовавших там хилилитов, упомянувших о данном факте; однако он равно уверен, что в самом большом здании крыша сохранилась полностью. Каким образом держалась крыша без вертикальных опор и без арочных распоров, я не знаю; и представляется совершенно невероятным, чтобы в здании столь внушительных размеров крышу несли стены, не укрепленные арками. Эллины, как вы помните, умели искусно скрывать арочные констукции от взгляда, хотя часто применяли последние. Наверное, я страшно утомил старика своими расспросами на предмет архитектуры; и поскольку сам я почти ничего не знаю об архитектуре с точки зрения технической, а Петерс не знает вообще ничего и поскольку полуразрушенные здания не вызвали у него особого интереса, вы понимаете, что я не могу сказать о них ничего определенного. Представлялось также совершенно невозможным вытянуть из старика какие-либо сведения, позволяющие составить суждение об архитектурном стиле строений. Почти все здания были очень большими, очень красивыми и построенными в стиле, не похожем ни на один известный нам древний стиль: ни на греческий, ни на египетский, ни на ассирийский, ни на римский. Вот и все, что знали и что сказали хилилиты. Вдобавок, на стенах имелись надписи из загадочных знаков, неизвестных миру в далекий период нашествия варваров на Римскую империю и равно неизвестных Пиму. В одном из строений сохранилось в целости большое окно, выполненное из прозрачного голубого и желтого корунда, с выложенной из рубинов надписью на нем.

Сколь странен мир, в котором целые народы появляются и исчезают, порой оставляя после себя лишь пару развалин да несколько загадочных надписей, не поддающихся расшифровке! Конечно, миру повезло сохранить из далекого забытого прошлого иудейство и эллинизм – мораль и красоту, на основании которых человек, в своем страстном стремлении к добродетели пришел к христианству и, движимый жаждой света, гармонии и радости, создал культуру Ренессанса! С какой стати добродетели и красоте вступать в противоречие? Совершенная добродетель есть совершенная любовь, а любовь и красота практически одно и то же… Но простите мне это отступление.

Путешествие по островам королевства Хили-ли продолжалось весь декабрь и январь. Наверное, я мог бы много чего поведать вам о публичных увеселениях и торжествах, имевших место на разных чудесных островах в течение двух месяцев, но Петерса эта тема не особо интересовала, и мне не удалось выведать у него много подробностей. До сих пор я старался не искажать факты, давая волю своему воображению – посему позвольте мне и впредь, в слове и в духе, строго придерживаться фактов. Когда бы я попытался описать празднества, устраивавшиеся на островах далекого королевства Хили-ли, наверное, я бы невольно (ибо располагаю весьма скудными сведениями на сей счет) сказал что-нибудь, граничащее с неправдой; а молчание в тысячу раз предпочтительнее неправды.

В завершение сегодняшнего вечера я скажу, что новобрачные со своими спутниками вернулись на остров Хили-ли в первых числах февраля – февраля 1829 года. Незадолго до начала свадебного путешествия Лилама начала строительство нового дома, и к ее возвращению все работы были закончены. Новый дом был небольшими, но весьма изящным. Здесь и поселилась счастливая чета, выделив Петерсу комнату, при виде которой моряк пришел в дикий восторг. Петерс говорит, что он сильно пристрастился к (как он выражается) «вулканическому табаку», терпкому и ядреному. Архитектор Лиламы в своем проекте сделал единственную ошибку: не догадался разместить комнату Петерса либо под самой крышей, либо поближе к выходу. Сейчас Петерс курит американский табак и даже сейчас… но вернемся к событиям прошлого; я ведь не просто так просидел тридцать часов на краю постели старого моряка. Завтра вечером я поведаю вам о страшной катастрофе, произошедшей на острове Хили-ли во время пребывания там Пима и Петерса.

Здесь Бейнбридж закончил свой рассказ на сегодня. Думаю, он задержался бы еще хотя бы на несколько минут, но когда он уже собирался ответить на какой-то мой вопрос, в комнату ворвался Каслтон, и Бейнбридж сразу удалился.

Каслтон, захлебываясь от радостного возбуждения, сообщил мне, что ужасная эпидемия желтой лихорадки, вспыхнувшая на юге, распространяется на север и что, если я отложу отъезд в Англию на семь-десять дней, я ее увижу. Известие не особо встревожило меня. Затем я принялся в общих чертах рассказывать Каслтону о дальнейшей судьбе Апилуса, о бракосочетании Лиламы и Пима и о свадебном путешествии по островам. Когда я закончил, он сказал:

– Молодой человек, вы скоро возвращаетесь в Англию, в великолепную страну, задворки которой солнце освещает ярче, чем парадную часть. По возвращении на родину расскажите своим соотечественникам об открытиях, которые вы сделали здесь. Поведайте о чудесах Хили-ли – но будьте осторожны. Бейнбридж – романтический юноша, и он может невольно ввести вас в заблуждение в некоторых важных пунктах. Расскажите своим благородным соотечественникам о центральном кратере – его Петерс видел, вне всяких сомнений. В то, что хилилиты ведут происхождение от благородного римского рода, я тоже верю. Но не повторяйте дурацкие рассуждения о любви, которые он вставил в повествование Петерса. Мудрые, практические и могущественные обитатели Храма Разума – и имею в виду Лондон – всё прекрасно знают на сей счет. О да, женщины верны! – очень верны! Они дороже богатства – ха! – дороже империй – ну прямо! В подобный вздор можно верить в двадцать пять лет, но в сорок у мужчины уже есть какая-никакая голова на плечах. Женское «постоянство», вот что меня бесит! Знаете, сэр, однажды я любил трех женщин одновременно, и ни одна из трех не была мне верна – однако, Бейнбридж, разглагольствует о женском постоянстве, преданности и прочей несусветной чепухе – чепухе, которая заменяет молодым людям детские сказки, совсем недавно отложенные в сторону. Я думаю о сотнях женщин, которых любил в раннем отрочестве, в юности и в пору расцвета своих сил – и даже сейчас, когда моя жизнь клонится к закату! Конечно, какая-нибудь одна из этих многих женщин хранила мне верность, если постоянство вообще заложено в женской природе. Покажите мне женщину, испускающую дух на моей могиле, – и тогда я поверю Бейнбриджу. Но мне про Бейнбриджа все известно. Я-то знаю, где он проводит вечера, когда не является к вам. Впрочем, неважно – я нем как рыба. Мне нет нужды объяснять человеку столь проницательному, как вы, что означает болтовня Бейнбриджа. Однако он не должен заводить со мной разговоры о женских постоянстве и преданности, покуда не станет старше лет на десять; пусть он рассказывает этот вздор Петерсу и прочим морякам.

Мы продолжили беседу, и через несколько минут Каслтон заметил:

– Значит, по мнению Бейнбриджа, современное человечество обязано почти всем, что имеет, еврею и даго! Знаете, люди, менее умные, чем мы с вами, посмотрев сегодня на рядового американского еврея или даго, усомнятся в истинности такого утверждения. Однако я не могу его оспаривать, ибо древние евреи дали нам христианство, а древние греки и римляне стояли у истоков нашего искусства.

Он немного помолчал, а потом продолжил:

– У этих хилилитов восхитительно благозвучные имена. Само название страны, Хи-ли-ли, звучит весьма неплохо: Хи-ли-ли, хи-ли-ли-ты – очень мило. Ли-ла-ма, А-пи-лус, Ди-ре-гус, Ме-до-зус, Ма-су-са-ли-ли – просто прелестно. Бейнбридж наверняка написал бы эти имена на латинский манер. Что напомнило мне об одном имени, отнюдь не латинском.

Я понял, что доктор собирается рассказать случай из «личного опыта». Он продолжал:

– Однажды в наш город приехал чужестранец – эдакий невзрачный, опрятный голубоглазый ученый муж из такого далекого европейского захолустья, что название его родной страны или провинции напрочь вылетело у меня из памяти – крайне редкий случай, между прочим, и я всегда страшно раздражаюсь, когда забываю что-нибудь. Этот парень явился сюда взглянуть на наш уголь или подолбить скальные породы, или поглазеть на достопримечательности. Ну, он случайно столкнулся со мной. Не спрашивайте, как его звали; кажется, он произносил свое имя по буквам примерно так: Ш-ч-в-о-д-ж-к-х-д-ж-и-т-и-х-о Б-ж-з-о-в-ш-у-г-ш-с-к-и. Однажды он попросил меня представить его одному местному капиталисту. Малый мне нравился, и я согласился – отчасти, должен признаться, из желания посмотреть, сможет ли человек, облекающий свои слова в дикие гортанные звуки, словно идущие из недр желудка, провести одного из наших пройдох, говорящих в нос. Но вот в чем загвоздка: как я представлю кому-то человека, чье имя не в состоянии выговорить? Я взял за обыкновение упражняться в произнесении упомянутого имени, пока разъезжал по городу и окрестностям в своей коляске, – но все без толку. Наконец настал день, когда мне предстояло познакомить парня, обремененного излишними познаниями, с парнем, обремененным излишними деньгами. В то утро я проснулся с тяжелейшей ангиной, какой еще не болел ни разу в жизни. Такое ощущение, будто у меня в горле застряли две горячие вареные картофелины. Дыхательные пути из носа в трахею закрыты на ремонт, а сообщение между ртом и горлом перекрыто на семь восьмых. В скором времени, исключительно по привычке, я начал упражняться в произнесении имени ученого малого. Великий Скотт! Я выговаривал имя лучше самого владельца оного. В нем имелись хрюкающие и чихающие звуки – в частности, один слог, представляющий собой нечто среднее между хрюканьем и чиханьем, – которые, полагаю, ни прежде, ни впоследствии не удавалось правильно произнести ни одному англосаксу; но мне они давались без всякого труда, покуда у меня болело горло.

Засим Каслтон вылетел прочь из комнаты, крикнув мне напоследок с лестничной площадки, причем нарочито громким голосом, хорошо слышным всем постояльцам на моем этаже:

– Она приближается, сэр, будьте уверены, – настоящая желтая лихорадка, вырвавшаяся из карантина в Нью-Орлеане три недели назад. Поступило официальное сообщение о трех случаях заболевания в Шевенпорте и двух в Мемфисе. Ходят слухи о случае в Сент-Луисе. Боже! Но я надеюсь, милосердный Создатель не допустит, чтобы первый случай лихорадки достался какому-нибудь другому врачу, когда она благополучно достигнет Беллву.

Последнюю фразу он произнес вполголоса, уже спускаясь по лестнице.

Глава восемнадцатая

– Похоже, – продолжил Бейнбридж следующим вечером, – раз в сорок семь лет или около того в Хили-ли происходило странное природное явление, состоявшее в резком перепаде температуры воздуха и продолжавшееся в среднем около пятидесяти часов. Подобный скачок температуры имел место двадцать один раз в течение предшествующего тысячелетия и в одном случае продолжался всего тридцать часов, а в другом – целых сто двадцать. Однажды промежуток между двумя такими явлениями составил всего восемь лет без малого; но к моменту прибытия Пима и Петерса в Хили-ли ничего подобного не происходило уже восемьдесят шесть лет и несколько месяцев. По какой-то причине, догадаться о которой невозможно, в такие периоды воздушные потоки, обычно практически постоянные, вдруг резко менялись, и ветер начинал дуть в противоположном направлении, причем с ураганной силой. В результате буквально за несколько часов температура воздуха в Хили-ли падала до нуля по Фаренгейту, коли дело происходило в январе или декабре, и до минус шестидесяти – минус семидесяти в июле или августе. Почти сразу – по причине чрезвычайно высокой влажности воздуха в радиусе многих миль от центрального кратера – в Хили-ли начинался сильнейший снегопад, который продолжался несколько часов, но постепенно ослабевал с дальнейшим понижением температуры и прекращался, когда она опускалась почти до нуля.

Правительство страны, издавая надлежащие законы и поощряя старинные обычаи, делало многое для предупреждения трагических последствий подобных бурь – которые, как я уже сказал, представляли собой сочетание ураганного ветра с сильнейшим снегопадом при резком и быстром понижении температуры; и когда промежуток между ними составлял не более двадцати лет, принимаемых правительством мер оказывалось вполне достаточно для предупреждения смертельных случаев. Согласно закону страны, жилые дома строились таким образом, чтобы, по крайней мере, одна комната там отапливалась камином. Необходимость использовать огонь для обогревания возникала в Хили-ли единственно в периоды таких снежных бурь; пищу там готовили на особых печках, сделанных по большей части из золота, где в качестве топлива применялся рыбий жир или другой жир, который торговцы называли «материковым маслом» – во всяком случае, именно так переводится на английский хилитское название данного горючего вещества. Закон предписывал всем гражданам страны держать в хозяйстве готовые к использованию дрова в сундуках такого размера, чтобы два взрослых человека могли без особых усилий перенести оные в комнату с камином. Таким образом, самое худшее, что грозило семье, это в любой момент оказаться взаперти в одном хорошо отапливаемом помещении на время от тридцати до ста с лишним часов. Даже если у кого-то кончались запасы продовольствия или дров, соседи неизменно приходили на выручку.

За девяносто четыре года до лета, о котором идет речь, резкое похолодание произошло через восемьдесят один год после предыдущего, которое продолжалось сто десять часов и в результате которого треть жителей страны умерла от голода и холода. Последнюю снежную бурю помнили не более сотни стариков во всем королевстве, и они были тогда малыми детьми; но даже они не тревожились на сей счет, ибо буря, предшествовавшая последней, произошла шестнадцатью годами ранее и, несмотря на свою незначительную силу и продолжительность, достаточно испугала правительство и народ, чтобы они основательно подготовились к следующей. Но в настоящее время люди среднего возраста знали о подобных периодах похолодания лишь из исторических письменных свидетельств, которым не придавали особого значения, да со слов своих дедушек и бабушек, на памяти которых, как я уже сказал, ни одна из таких снежных бурь не стала причиной серьезных страданий или смерти.

Утром 17 февраля 1829 года на острове Хили-ли не было ни одного дома, где хранился бы запас дров, в соответствии с забытым законом на сей счет; и лишь в очень немногих домах имелось достаточно съестных припасов, чтобы хватило на срок свыше двух суток. И хотя почти все семьи располагали известным количеством топливного масла, печи у них не предназначались для обогрева помещений и соединялись с вытяжными трубами, расположенными в надворных постройках; вдобавок, запасов масла на острове было недостаточно, чтобы в период похолодания обогревать город хотя бы сутки.

Следует также помнить, что хилилиты привыкли к температуре воздуха от 90 до 108 градусов по Фаренгейту, державшейся круглый год, из года в год; и что житель Англии или Соединенных Штатов при минус десяти чувствует себя так же, как чувствовали бы себя островитяне при плюс тридцати. Физически и психологически хилилиты были не подготовлены к холодам и носили самую легкую одежду. Житель Хили-ли, вынужденный обстоятельствами предпринять поездку на какой-нибудь остров с минусовой температурой воздуха, готовился к путешествию так, как швед или норвежец готовится к экспедиции на Северный полюс.

В ночь с 16 на 17 февраля Петерс, приобретший в Хили-ли привычку спать в чем мать родила, проснулся от холода. Он встал с кровати и, закрыв окно, принялся искать в комнате одеяло, но нашел лишь простыню и очень тонкое шерстяное покрывало, в которые плотно закутался, улегшись обратно в постель. Он снова заснул, но через час проснулся, дрожа еще сильнее против прежнего. Тогда он оделся, закурил трубку и принялся расхаживать взад-вперед по комнате. Потом он посмотрел в окно и увидел, что идет легкий снег: крохотные снежинки, по отдельности почти невидимые, часто мелькают в воздухе, слетая по узкой спирали на землю. Чутье моряка мгновенно подсказало Петерсу, что означает для Хили-ли подобный перепад температуры. Остальные обитатели дома уже тоже проснулись и ходили по комнатам, и Петерс вышел к ним. Похоже, Пим не сразу осознал опасность, а Лилама сказала, что слышала о таких снегопадах, но не думает, что они продолжаются долго. Все, кроме Петерса, кутались в шали, а несколько слуг завернулись в тонкие коврики, поднятые с пола. Однако вскоре все, за исключением Пима и Петерса, стучали зубами, и в дело пошли все платки, покрывала и простыни, какие только нашлись в доме. Лилама велела горничной принести свои наряды, которые поделила между служанками, чтобы каждая надела сразу по несколько платьев и халатов. Петерс, человек стойкий, но неизменно бдительный, отозвал Пима в сторону и объяснил, что подобное похолодание означает не что иное, как опустошение страны – ибо температура воздуха продолжает падать, ветер усиливается, а снежная буря только начинается. Пим не мог не понять, что похолодание вызвано резкой переменой направления воздушных потоков и что при данных условиях температура неизбежно понизится до нормальной для антарктического региона – несомненно, минусовой, – если только ветер не переменится в ближайшее время. Он моментально оценил положение, в каком они оказались. Они находились на острове, расположенном в водах, доступных для судоходства в любое время года и суток, куда с соседних остров, где хранились основные запасы продовольствия, ежедневно доставлялись продукты из расчета на день потребления. Они находились в городе, практически не обеспеченном топливом, жители которого привыкли к теплу и совершенно не привыкли к холоду; где дома строились без отопительных систем, поскольку в существующих климатических условиях таковые не требовались. Кроме того, по причине жаркого климата ни у кого из жителей города (за исключением сотни человек, вынужденных по роду своей деятельности посещать острова, лежащие вне зоны прогретого воздуха, идущего от кратера) не имелось никакой теплой одежды вроде пальто, плащей или толстых шерстяных шалей. Ковров в Хили-ли не ткали, и потому в тяжелый час люди не могли улечься в постель, накрывшись несколькими простынями и покрывалами, а сверху еще и ковром, чтобы переждать снежную бурю в относительном тепле, коли не в сытости. Пим понял, в каком ужасном положении оказалась Лилама и прочие хилилиты; картина неминуемого чудовищного опустошения живо нарисовалась у него в воображении и на мгновение повергла в ужас его отважную душу. Он не сомневался, что Петерс и сам он довольно легко перенесут холод, даже если найдут самое ненадежное укрытие от пронизывающего антарктического ветра. Он не думал о себе – он думал только о Лиламе и в какой-то мере обо всех остальных жителях прекрасного города, оказавшегося под ударом стихии. В трудных ситуациях, перед лицом опасности ум Пима начинал работать очень быстро, и все упомянутые выше мысли пронеслись у него в голове меньше, чем за минуту. Потом он повернулся к Лиламе и спросил, есть ли под домом подвал. К счастью, дом Лиламы был одним из немногих, где имелся подвал, предназначенный для хранения скоропортящихся продуктов; большинство же хилилитов не считали нужным строить подвалы, ибо все скоропортящиеся продукты привозились в город два раза в день и разносились по домам, а стоимость льда ограничивалась лишь стоимостью его доставки по морю с островов, расположенных в шести-восьми часах плавания от Хили-ли.

Пим и Петерс принялись готовиться к предстоящему испытанию, взявшись за дело с энергией, премного удивившей медлительных хихилитов. Через десять-пятнадцать минут они перетащили в подвал все предметы обстановки, необходимые в уютной комнате, в том числе кровати для Лиламы и двух ее служанок. Туда отнесли также три зажженные лампы и недельный запас масла. В доме было достаточно съестных припасов, чтобы Лиламе и служанкам хватило дней на шесть-девять. Через двадцать минут после того, как Петерс предупредил Пима об опасности смерти от переохлаждения, Лилама и служанки уже благополучно сидели в подвале и шутили по поводу странной обстановки и своих нелепых нарядов. Затем Пим и Петерс торопливо вышли из дома, чтобы посмотреть, чем можно помочь другим хилилитам.

И тут они воочию убедились, насколько сильно влияет на человека наследственность и окружение и насколько трудно перебороть такое влияние, даже в случае крайней необходимости. За последнюю тысячу с лишним лет хилилиты провели лишь одно сражение, причем целых пятьсот лет назад; а равно им не приходилось тратить силы на добывание пищи или борьбу с суровой природой. Они были людьми чрезвычайно умными, с развитыми до степени почти сверхъестественной органами восприятия и тончайшей нервной системой. Но у них напрочь отсутствовало качество, обычное для большинства европейцев и американцев, которое заключается в способности сознавать, что истинной защитой от опасности являются безотлагательные действия и бесстрашие. Перед лицом великого бедствия даже правители хилилитов казались совершенно беспомощными. Нет, они не обнаруживали никаких признаков страха – просто в силу своей природы не могли действовать быстро и весело встречать грозные опасности. Перед трудностями, которые невозможно преодолеть усилием мысли, они опускали руки. Они могли бы выиграть современную войну, неким непостижимым образом влияя на умы неприятельских офицеров, вступивших в общение с ними; но перед бурей или любым другим стихийным бедствием они были беспомощны, как все остальные люди, и сознание собственного бессилия оказывало на них парализующее действие. С другой стороны, Пим и Петерс происходили из народов, которые в течение последнего тысячелетия вели отчаянную борьбу за существование, окруженные бесчисленными опасностями; а Петерс, по материнской линии, принадлежал к народу, пережившему потрясение гораздо более страшное, нежели нашествие варваров – а именно, нашествие «цивилизованного» и «просвещенного» неприятеля. Казалось, эти двое мужчин сами шли навстречу опасности, наслаждались ею, но на самом деле они всегда выбирали наименее рискованную линию поведения из всех, совместных с выполнением долга. Сейчас вопрос стоял о способе действий, который позволит спасти наибольшее количество жизней, и они в первую очередь поспешили во дворец дяди и кузена Лиламы – герцога и Дирегуса.

Глава девятнадцатая

По прибытии туда они застали герцога и Дирегуса за бурной (по меркам хилилитов) деятельностью, и все же очень много драгоценного времени было потеряно зря. Снегопад уже прекратился, а температура воздуха, по мнению Петерса, опустилась уже до минус десяти и продолжала быстро падать. В двух или трех комнатах герцогского дворца имелись камины с вытяжкой, но за отсутствием дров и возможности раздобыть поблизости сухое древесное топливо герцог с сыном уже мало чего могли поделать после того, как собрали в одном безопасном месте все запасы продовольствия, позволявшие продержаться дней семь-десять. К счастью, во дворце хранилось на удивление много провизии.

Вскоре после появления Пима и Петерса, действовавших хладнокровно и быстро, внушавших уверенность каждым своим взглядом и жестом, герцог и Дирегус заметно воспряли духом, как, впрочем, и все остальные обитатели двора, вступавшие в общение с двумя энергичными и бесстрашными чужестранцами.

Пим огляделся по сторонам и мгновенно оценил обстановку. Затем он отдал необходимые распоряжения и вместе с остальными взялся за работу по «обустройству убежища», так сказать. Через десять минут деревянная надворная постройка – вроде наших летних домиков или английских беседок – была разрушена, разобрана и по частям перенесена в комнаты, где вскоре в каминах запылал, весело затрещал огонь. Через двадцать минут люди, которых Пим и Петерс нашли еле живыми от холода и в подавленном настроении, ожили, повеселели и почувствовали себя в безопасности.

Двое мужчин покинули дворец и торопливо двинулись по улицам Хили-ли-сити, оказывая посильную помощь, давая советы и внушая уверенность одним своим видом. Маленькие дома, как и многие средних размеров, здесь были построены из дерева. Пим быстро обошел весь город, повсюду отдавая распоряжение снести один дом в каждом квартале и поровну поделить доски и бревна – но живее! живее! Температура воздуха продолжала стремительно падать и приближалась к черте, за которой хилилиты, даже занятые активной физической деятельностью, просто не могли выжить.

Пим и Петерс, без посторонней помощи, смогли бы обойти десятую часть населения Хили-ли и показать людям путь к спасению. Возможно, еще одна десятая нашла бы другие способы спастись. Но представляется невероятным, чтобы хотя бы четверть населения Хили-ли осталась в живых после той снежной бури, не получи Пим и Петерс подкрепления.

Пусть смертный человек, в слабости своей, никогда не пытается постичь неисповедимые пути Бесконечной Мудрости, которая есть Бесконечное Благо. В то самое время, когда каждая секунда, выигранная Пимом и Петерсом, означала спасение еще одной сотни жизней – в тот самый момент, когда содействие еще двух человек, закаленных трудностями и привычных к опасности, удвоило бы количество спасенных жизней, в город прибыли четыре сотни изгнанников, «обитателей Олимпа». Они оставили свой теплый, безопасный край и, под водительством Медозуса, совершили тридцатимильное плавание по штормовому морю, дабы прийти на помощь своим соотечественникам. Эти четыре сотни молодых и энергичных мужчин воплощали в себе весь дух дерзкой предприимчивости и отваги своего народа. Им была обещана свобода, и визиты в Хили-ли отдельных изгнанников не только допускались, но и поощрялись облеченными властью лицами, но окончательный указ об амнистии задерживался в силу разных формальностей.

Пим, Петерс и Медозус немного посовещались, а потом изгнанники разделились на сто групп по четыре человека в каждой и начали обходить город, верша дела поистине великие. В конечном счете они обустроили сотню убежищ, избрав для данной цели просторные помещения, в которых сложили очаги из лавовых камней, принесенных с улиц; в большинстве домов очаги сооружались в центре чердачного помещения, а прямо над ними в крыше прорубалось отверстие для вытяжки. В каждом из таких убежищ один из изгнанников разводил огонь, в то время как остальные трое из группы обследовали ближайшие окрестности в поисках людей, которых могли пропустить при первом поверхностном осмотре. Обеспечив своих сограждан необходимым теплом, изгнанники, кутаясь в выданные подопечными одежды и покрывала, отправились на поиски съестных припасов в брошенных домах и городских хранилищах.

Организовав спасательные работы, Пим вдруг на мгновение отвлекся от мыслей о сиюминутных делах и подумал о престарелом мистике, Масусалили. Древний старец проживал в таком отдалении от города, что спасательные отряды запросто могли пройти мимо, а температура воздуха упала уже где-то до пятидесяти градусов ниже нуля. К счастью, когда Пим вспомнил вдруг о старом философе, они с Петерсом находились на самой окраине города, в трети мили от дома Масусалили и, пустившись бегом, уже через пять минут достигли особняка и дверей лаборатории. Пока они бежали, Петерс недовольно ворчал себе по нос: «Какой в этом толк? Старик там наверняка жарится возле своего волшебного камина, который топит льдом и снегом. С ним все в порядке, и нам лучше позаботиться о нормальных людях».

Поскольку на стук – сначала самый деликатный, а потом самый неистовый – никто не откликнулся, Пим открыл дверь и вместе с Петерсом вошел в кабинет. Но старика там не оказалось. Пим быстро вернулся в коридор и, обнаружив там ведущую вниз лестницу, спустился в маленький подвал. В подвале, заваленном разным хламьем, имелись два разбитых оконца с трухлявыми рамами, в щели которых свистал ледяной ветер, насквозь продувая груды хлама. Пим бросился обратно в лабораторию, где рыскал Петерс, надеясь найти живого Масусалили, но боясь найти иссохшее мертвое тело среди нагромождений химических и механических приборов. В кабинете находилось несколько похожих на вазы предметов, упомянутых ранее. Каждая такая ваза стояла на полу, подобная гигантской белой лилии высотой четыре или пять футов, и из каждой, на уровне дюйма от пола, торчала трубка, заткнутая примитивной пробкой. Одна из огромных ваз, где легко могли спрятаться два маленьких человека, стояла вверх дном, и Пим – без всякой определенной цели, но просто потому, что не мог придумать ничего лучшего, – толкнул вазу таким образом, чтобы приподнять на пару дюймов над полом огромный обод диаметром, наверное, фута четыре.

– Опусти, – неожиданно раздался гулкий скрипучий голос. Пим испуганно отдернул руку, и ваза с глухим стуком стала в прежнее положение.

– Если ты хочешь сообщить мне что-то важное, – продолжал голос (принадлежавший Масусалили), по-прежнему скрипучий, но теперь похожий на голос, слышный через рупор, – приблизь губы к трубке и доложи о своем деле.

Пим придвинул лицо к незаткнутой трубке, которая находилась всего на пару дюймов ниже его рта и из которой шел пар, с виду похожий на пар от дыхания в морозный день, и сказал:

– Мы пришли, сэр, чтобы предложить свою помощь – обеспечить вас дровами и, коли получится, пищей; или же, если вы пожелаете, перевести вас в теплое безопасное место.

Наступила пауза, в течение которой пар продолжал струиться из трубки перевернутой вазы, а затем вновь послышался голос престарелого мистика.

– Юноша, ступай отсюда, вместе со своим обезьянообразным товарищем. Я благополучно пережил пятьдесят три такие снежные бури. Здесь под вазой у меня две зажженные лампы, запас масла для них, которого хватит на восемь дней – а именно столько продолжалась самая долгая из таких бурь, – запас пищи и воды, достаточный для поддержания моих телесных сил в течение недели. Вдобавок у меня есть пища для ума, ибо я взял сюда манускрипт, написанный молодым мудрецом, Гиптусом, который переслал мне его через Аззу задолго до того, как легенда о Ромуле излилась из источника, дающего рождение мифам, и поплыла по реке времени; манускрипт, который я с наслаждением перечитываю раз в сто лет. Страх не знаком человеку, не ведающему страха. Ступай прочь, ступай живо – и со стыдом в душе; ибо ты еще не начал жить, а уже осмеливаешься полагать, будто опасность может грозить человеку, который принимал участие в строительстве великого города, известного тебе как древний город Вавилон. Юноша, когда ты побеспокоил меня, я читал послание от своего друга, который пишет мне из деревни Сахара о намерении глупого фараона увековечить свое имя, возведя огромное пирамидальное сооружение из камня, проект которого придумал мой друг, дабы развлечь праздное воображение своего правителя, а заодно глубоко поразить европейских варваров, могущих случайно оказаться там; и среди всего прочего Азза спрашивает моего мнения относительно наружной поверхности своей пирамиды, на каковую просьбу о совете я, помнится, ответил, что стены следует сделать в виде ступеней, ведущих к вершине. Ха-ха-ха! – послышалось из трубки хриплое кудахтание, призванное изображать презрительный смех. – Вы говорите… ха-ха!.. вы говорите, что этот фараон принадлежал к первой династии! Ха-ха-ха! Первой! Ступай прочь, тщеславное дитя!

– Но, сэр, – настойчиво произнес Пим после минутной паузы, – вы предусмотрели вентиляцию в вашем… вашем маленьком убежище?

– В полу подо мной есть отверстие, выходящее на улицу, а на отверстие положен плоский камень, который я немного отодвигаю в сторону или возвращаю на место, в согласии с известными законами, впуская снизу нужное количество атмосферного воздуха. Масло при горении дает очень мало дыма – но разве ты не видишь легкий дымок, выходящий из трубки? И разве не чувствуешь рукой тепло? Повторяю, ступай прочь, тщеславное дитя.

Пим на мгновение задумался, а потом что-то – вероятно, что-то, связанное со словами, прошептанными Масусалили ему на ухо несколько месяцев назад, – заставило его сказать:

– Дорогой сэр, мы не желаем вам зла. Скажите мне, Всемудрейший, вы умеете предсказывать будущее?

Последовала пауза столь продолжительная, что Пим уже собирался заговорить снова. Но тут вновь раздался голос древнего старца, который на протяжении тысячелетий исследовал и обдумывал единственный вечный и бесконечный предмет познания, феномен человеческого сознания – и несомненно, престарелому мистику премного польстило обращение «Всемудрейший».

– Никто, кроме Бога, – промолвил Масусалили, – не знает будущего наверное. Поистине мудрые люди и низшие животные, прозревая будущее, пользуются не грубым орудием под названием разум, но скорее приникают к груди… как вы называете Его? Твои предки, британские варвары, когда я жил у них, называли Его Богом. Таким и только таким образом ты узнаёшь будущее. Имей в сердце веру, как птица, рыба, муравей, которые чувствуют присутствие Бога, руководствуются в своих действиях этим чувством и не знают разочарований. Ужели ты полагаешь, что низшие животные не услышали Его предостерегающий голос, не увидели Его указующий перст или не почувствовали Его направляющую руку при приближении опасности, ныне грозящей вам? Однако разум не предупредил вас о ней! Бог всегда открывает нам будущее, когда считает нужным заблаговременно уведомить о Своей воле – всегда, если только мы зорко смотрим и напряженно внемлем. Но такую способность, милый юноша, Бог дарует лишь тем, кто всецело доверяется Ему, как низшие животные. Человеческому сознанию, достигшему правильного состояния, дана способность подлинно знать обо всем, что происходит во вселенной в настоящий момент. Время является преградой на пути к знанию, но расстояние здесь не помеха. Мое тело заключено в сей жалкое вазе, но мой ум свободно странствует по Европе, Азии и среди звезд – но постой! Бедный юноша! Рука, вращающая колесо твоей судьбы, движется быстро. Ступай! Ступай прочь сейчас же – и поторопись, ибо та, которая любит тебя, в данную минуту крайне в тебе нуждается. Прощай.

Пим едва расслышал последнее слово, ибо уже переступал порог дома, когда Масусалили произнес «прощай»; Петерс устремился за ним следом. Они бежали со всей скоростью, какую позволяли развить глубокий снег и сильный ветер, и преодолели три мили примерно за полчаса. Стояла жестокая стужа. По дороге они встретились с тремя изгнанниками, помогавшими обследовать брошенные дома в поисках продуктов. Мужчины сообщили Пиму, что несмотря на слаженные энергичные действия спасательных отрядов, уже более ста человек замерзли до смерти, а у тысячи отморожены руки и ноги. Хилилиты настолько плохо переносили холод, что уже при двадцати градусах по Фаренгейту, коли были недостаточно тепло одеты, становились вялыми, сонливыми, а потом засыпали и, если их не находили и не возвращали к жизни в самом скором времени, умирали. В одном случае женщина, жившая всего в шестистах футах от спасательного пункта, замерзла за час без малого, хотя, наверное, уже продрогла до костей, когда ее в последний раз видели в более или менее нормальном на вид состоянии. Трое изгнанников-спасателей во время очередного обхода зашли в дом несчастной женщины и отвели трех ее детей в ближайший спасательный пункт; а сама женщина, торопливо собиравшая необходимые вещи, намеревалась последовать сразу за ними. Таким образом про нее забыли – и вспомнили лишь тогда, когда в переполненной комнате, где размещали детей, ее младший ребенок, четырехлетняя девочка вдруг громко расплакалась и начала звать маму. Тогда двое мужчин поспешили обратно в дом, но нашли женщину уже без сознания, по всем признакам мертвой. К ней применили обычные меры по возвращению к жизни, но несмотря на все старания спасателей, они не дали результата.

Петерс говорит, что на своем веку он неоднократно видел людей, замерзавших в жестокую стужу, порой до смерти, каковые случаи имели место в восточных штатах или на далеком севере; но что хилилиты замерзали иначе, нежели обитатели северной части холодного климатического пояса. Он упомянул о случае с канадцем, который провел раздетым целую ночь на морозе. Когда беднягу нашли, он не просто находился без сознания, а уже не подавал вообще никаких признаков жизни. Руки и ноги у него промерзли насквозь, и тело окоченело. Однако мужчину удалось вернуть к жизни, хотя и пришлось ампутировать кисти и ступни. В Хили-ли же умирали люди, чьи тела подверглись самому незначительному обморожению – а порой и вовсе никакому. Объясняется такая разница тем фактом, что животное умирает от переохлаждения, когда внутренняя температура тела опускается до некоего предела, каковой предел у хилилитов гораздо выше, чем у людей, привычных к жизни в холодном климате. У обитателей жарких стран вроде Хили-ли организм вырабатывает тепло очень слабо, а отдает тепло чрезвычайно быстро; но это не вполне объясняет, почему, по выражению Петерса, «люди там умирали от холода, даже не успев замерзнуть». Смерть от переохлаждения наступает задолго до того, как замерзают жизненно важные органы; и хилилиты, несомненно, умирали при таком понижении температуры тела, какое с легкостью перенес бы житель Шотландии или Канады. Во время снежной бури, о которой идет речь, люди находились в глубоко подавленном состоянии по причине страха. Но насколько я понял, температура воздуха временами опускалась до минус сорока градусов по Фаренгейту, а при таком холоде любой легко одетый человек может замерзнуть до смерти.

Однако час уже поздний, и хотя я рассчитывал сегодня вечером завершить историю Петерса, едва ли такое намерение осуществимо при моем многословии. Если вы по-прежнему собираетесь выехать в Англию через три дня, в течение еще одного вечера я непременно закончу рассказ о приключениях Петерса в Хили-ли. Послезавтра я буду занят весь вечер, а если мы отложим нашу встречу на последний день вашего пребывания в Беллву, некие непредвиденные обстоятельства могут помешать нашей встрече. Потому, коли вы не против, свой следующий и последний визит я нанесу вам завтра вечером.

Я с готовностью согласился на такое предложение, и Бейнбридж откланялся.

На следующее утро я своими словами рассказал Артуру про снежную бурю в Хили-ли, покуда неторопливо одевался – на каковое дело по утрам у меня всегда (за исключением случаев крайней спешки) уходит не менее часа. Я завершил свой туалет, но еще не свое повествование, когда в комнату ворвался Каслтон.

После непродолжительной беседы на общие темы, я естественным образом вернулся к истории Петерса и через пять минут закончил рассказ на моменте, достигнутом Бейнбриджем, таким образом удовлетворив любопытство Артура и не особо утомив неугомонного доктора. Когда у молк, Каслтон сказал:

– Вчера я не смог зайти к вам. В последнюю нашу встречу мы говорили об именах, и честно говоря, именно дело, связанное с именами и названиями, задержало меня вчера, когда я как раз собирался к вам. Видите ли, у меня здесь есть один старый друг – несомненно, вы слышали о нем – бывший член конгресса, ныне уже практически получивший назначение на пост министра Венесуэлы. Ученый широчайшей эрудиции, одареннейший оратор и писатель, тонкий ценитель литературы. Вчера мы с ним встретились, и в ходе беседы он сообщил мне, что завершил работу над книгой, плодом многолетнего умственного труда. Я же лично никогда не верил, что роза будет благоухать так сладко, как благоухает, коли мы назовем ее репой. Если бы По назвал свое сочинение не «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима», а «Необычайные приключения Дирка Петерса, полукровки», он бы продал в два раза больше книг. Мой друг собирается издать свою книгу. «Как она называется?» – спросил я. «Выбор названий для перевода сочинения Монтескье «Размышления о причинах величия и падения римлян», с моими собственными примечаниями, весьма невелик», – ответил он. «Да неужели? – сказал я. – Позвольте заметить вам, что здесь вы неправы. Сравните название «Размышления Монтескье о причинах величия и падения римлян, с пояснительными примечаниями и т. п.» с названием вроде «Загнивание, разложение и полное искоренение римской аристократии» или «Как римским плутократам задали перца». Силы земные и небесные! Да что говорит народным массам пресное слово «падение»? Почему бы не назвать книгу (и я так и сказал своему другу) «Как загнулись римские богатеи?». Половина людей заключит из такого названия, что римляне были врагами Соединенных Штатов и что Монтескье с моим другом гнались за ними по горячему следу. Слухи о «генерале Монтескье» разнесутся повсюду, передаваясь из уст в уста вместе с воспоминаниями о Лайфайете. Боже, Боже мой! Мне иногда кажется, что человеку лучше быть недостаточно образованным, чем излишне образованным.

После короткой паузы он продолжил:

– Она весьма недурственна – речь, произнесенная Масусалили через трубку, – весьма и весьма недурственна! Но – ха! – для меня нет ничего нового на свете. Знаете, сэр, я всегда изрекал свои лучшие философские мысли через трубку. Один только вид такой трубки вдохновляет меня и заставляет забывать обо всех невзгодах. Но Боже правый! Это мы должны держать в тайне… Образ малого с неисчерпаемым запасом elixir vitae еще не вполне проработан в художественной литературе – а кроме всего прочего, как человек сможет читать «Вечного жида», «Последние дни Помпеи» или «Занони», имея в своем воображении такую диковинную картину, как древний мистик под перевернутой вазой, обогреваемой изнутри лампой? Почему Бейнбридж не позволяет себе вполне обычную вольность в обращении с историческими фактами и не заявляет, что престарелый философ грелся у хрустальной вазы, полной магических рубинов, чудесным образом раскаленных?

Мы хором рассмеялись, а потом Каслтон сказал:

– И я полагаю, Бейнбридж пытался – то есть из ваших слов я понял, что он действительно пытался – блеснуть своими знаниями на предмет теплового режима животного организма? Несомненно, с полчаса разглагольствовал о влиянии холода на последний? О, он большой любитель делать скоропалительные умозаключения! Вы слышали, сэр, какой вздор он нес за день до того, как я исцелил старика Петерса? Поступи Бейнбридж по-своему, история Петерса оказалась бы очень короткой. Полагаю, его метод лечения замерзшего хилилита состоял бы в отправке последнего прямиком на Северный полюс! Знаете, сэр, я сразу понял, какие неизбежные последствия будет иметь для хилилитов резкое похолодание, ибо ныне располагаю более, чем достаточным количеством данных, позволяющих мне точно, очень точно судить об этом народе. Одним словом, сэр (и заметьте мою афористическую краткость), поскольку, в силу несбалансированного теплового режима окружающей среды, термогенные функции организма у хилилитов были подавлены, а термолитические сверхактивны, непредвиденное похолодание оказалось пагубным для народа – тем более что нервные центры, отвечавшие за сопротивление организма внезапному и сильному перепаду температуры воздуха, у хилилитов полностью атрофировались.

Это была последняя речь – если не считать нескольких прощальных слов, произнесенных перед моим отъездом на родину, – которую я услышал от доктора Каслтона. Собираясь покинуть слушателя или собеседника, он имел обыкновение выпалить напоследок пламенную тираду или выложить некие сногсшибательные сведения, а затем стремительно удалиться – прием, свидетельствующий о значительном благоразумии и выработанный в ходе уличных дискуссий, в которых встречные сокрушительные доводы или неприятные вопросы таким образом зачастую предотвращались, дабы выступление закончилось на высокой драматической ноте. В данном случае доктор Каслтон произнес последние свои слова уже в дверях, после чего мы с Артуром остались одни.

– Ну что, – спросил Артур, – теперь мне можно открыть рот?

– Да, – ответил я.

– Тогда скажите мне, о чем он болтал здесь? Почему бы ему в свободное от работы время не заняться составлением словаря? Да неужто нет такого закона, который запрещал бы подобным типам чесать языком? Этот человек все только портит. Он не помнит ничего, кроме заумных слов. Он сказал мне недавно: «Артур, мальчик мой, когда ты собираешься оплатить счет своего доктора?» Послушайте, я давным-давно заплатил по счету – и вы только подумайте о моих зубах! Но я ответил очень спокойно и вежливо, что уже заплатил ему два доллара. Потом я пожаловался, как лязгают мои зубы всякий раз, когда я спускаюсь по лестнице, и спросил, что мне с ними делать. А он просто рассмеялся, дал мне полдоллара и сказал: «Крепко заваренный чай, мой мальчик. Пей крепко заваренный чай – причем в большом количестве». И я так и делаю.

Глава двадцатая

– Пим расстался с изгнанниками и поспешил к своему дому, – продолжил Бейнбридж свой рассказ о великой буре в Хили-ли, явившись ко мне вечером в условленный час. – По прибытии туда он направился прямо в подвал, ярко освещенный и хорошо обогретый тремя масляными лампами; но Лиламы там не оказалось, хотя он нашел там одну из служанок. Последняя доложила, что часа четыре назад Лилама торопливо покинула дом, в сопровождении служанки по имени Иксца. При подробнейшем допросе она сообщила, что после ухода Пима Лилама вдруг вспомнила о своей старой няне, которая уже несколько лет жила совсем одна, и решила отыскать бедную старуху и позаботиться о ней. Похоже, когда молодая жена оказалась в безопасности и получила время подумать об остальных, мысль о бедной старой служанке и подруге детства, оказавшейся в смертельной опасности, стала терзать ее ум все сильнее с каждой минутой. Она почти час ждала возвращения Пима, а потом ушла, взяв с собой Иксцу; но где именно жила старая няня, знали только Лилама и Иксца. Служанка знала лишь, что Лилама покинула подвал с твердым намерением помочь своей старой няне.

Через десять минут Пим и Петерс, разойдясь в разные стороны, подняли по тревоге многих изгнанников, которые поспешили во всех направлениях, дабы тщательно обследовать беднейшие городские кварталы и расспросить всех встречных насчет возможного места жительства старой няни. Изнанники уже обошли – или послали других обойти – практически все дома в городе, но в отдельных случаях (особенно, когда в доме проживал лишь один человек), жилец получал настоятельный совет и соглашался отправиться в ближайший спасательный пункт и оставаться там до затихания или полного окончания бури, но потом, задержанный обстоятельствами, засыпал под воздействием холода и, поскольку система спасательных работ предусматривала лишь по одному визиту в каждый дом, умирал, – каковой факт обнаруживался при следующем случайном посещении дома или во время позднейшего обхода города в поисках ненароком забытых продуктов.

Спустя час один из связных нашел Пима и сообщил, что Лилама найдена. Он поспешил к дому, где нашли возлюбленную жену, – маленькому каркасному строению, жилищу ее старой няни.

У входа в дом стоял Петерс в ожидании своего молодого друга, и когда запыхавшийся Пим почувствовал на своем плече руку моряка и посмотрел в суровое, грубо вылепленное лицо своего старого товарища, он понял, что должен приготовиться к тяжелому удару. Увы! Самые страшные его предположения оправдались. Они вместе вошли внутрь, Петерс держался чуть позади. Петерс отодвинул портьеру в дверном проеме, ведущем в комнату, где он уже побывал, и пропустил туда Пима, а сам остался стоять в прихожей на страже, дабы никто вошел следом и даже не увидел молодого друга, которому предстояло перенести один из жесточайших ударов, какие судьба наносит сердцу человеческому.

В первое мгновение Пим совершенно неверно истолковал бы явившуюся взору сцену, если бы Петерс не произнес несколько предупреждающих слов, прежде чем опустить портьеру за спиной своего молодого друга.

На кушетке у дальней от входа стены лежала пожилая женщина, как будто бы мирно спящая; накрыта она была верхней одеждой Лиламы – увы, слишком легкой для такого мороза. Пим перевел взгляд чуть левее и увидел служанку Иксцу, которая свободно раскинулась в глубоком кресле и тоже словно спала. Потом он увидел свою жену. Она свернулась калачиком у изножья кушетки, с рассыпавшимися по плечам роскошными золотистыми волосами. Подступив ближе, Пим увидел Лиламу такой, какой часто видел в герцогских садах, когда она по-девичьи грациозно опускалась на землю отдохнуть. Ее скрещенные руки лежали на изножье кушетки, а голова покоилась на них – и здесь, в такой позе усталая юная жена заснула вечным сном.

Как прекрасна была она в смерти! Нежная рука, которая протягивалась к человеку с единственной целью помочь и услужить, – такая тонкая, такая бледная! Прелестные глаза, которые излучали только любовь и доброту, ныне прикрытые веками. Очаровательнейшее лицо из всех, какие когда-либо целовало солнце, улыбалось Пиму – и сердце у него обдало лютым холодом, более страшным, чем холод, убивший прекрасное создание, которое он заключил в объятья, упав на колени рядом. Но губы – сочные красные губы, сладкие девичьи губы, первое прикосновение к которым навсегда вознесло его над земным миром; изящно очерченные губы, которые околдовали его пленительной улыбкой и никогда не кривились недовольно, но лишь мило и трогательно надувались порой… на них он не мог смотреть сейчас, просто не мог.

Прелестное дитя чудесной земли и странного народа! Она была одной из тех, чьи кристальные души не нуждаются в очищении огнем долгой земной жизни! Пиму отныне осталось лишь чувство пустоты и тоски; она же просто перешла в иной, блаженный мир.

Пим оцепенел от горя, но в оцепенении своем испытывал невыносимую боль разлуки. Ужели это конец? Может ли все так кончиться? Да, для него сегодня умерли все земные надежды. Но потом? Безусловно, это не конец! Еще несколько лет жалкого прозябания на глиняной груди холодной эгоистичной земли, а потом… неужто лишь забвение? Нет, нет! Он не хочет, не может поверить в такое!

Пока Пим стоял там, где многие, очень многие стояли до него и где еще будут стоять миллионы, воспарила ли душа его в небесные сферы или же, усомнившись в справедливости воли Божьей, пала во прах, чтобы никогда более не подняться? Я не знаю ответа.

О, тяжкое бремя невыразимого горя утраты! Похоронив все надежды, в безысходном отчаянии скорбящий может лишь стоять и лить слезы, с обливающимся кровью сердцем, навеки связанный незримыми узами с призраком всех своих мечтаний и радости – всего, что вселенная чувств человеческих возводит на фундаменте надежды. Но нам надлежит извлекать урок из подобной утраты, ибо такой урок является залогом нашего собственного движения ввысь; такие утраты суть всего лишь проявления воли Божьей, открывающие нашим возлюбленным и нам самим вечность блаженной гармонии.

Так завершил свое повествование доктор Бейнбридж; и хотя он говорил о смерти и выражал чувства, старые как мир, его слова сильно на меня подействовали. Несмотря на молодость доктора, у меня создалось впечатление, что он сам некогда пережил тяжелую утрату и извлек из нее урок, о котором говорил. Несколько мгновений мы молчали, а затем, хотя я знал, что Бейнбридж непременно скажет еще несколько слов, я счел уместным поблагодарить его за долгий кропотливый труд по упорядочиванию и уточнению сведений, сообщенных старым моряком, каковой труд, как я знал отчасти и по собственному опыту, требовал неослабного упорства и бесконечного терпения. Я поблагодарил доктора, осыпал заслуженными хвалами и ясно увидел, что ему приятно слышать добрые слова, сказанные, как он знал, от чистого сердца.

Куря сигары и беседуя на разные темы, мы просидели почти до часа, когда Бейнбридж обычно откланивался. И тогда он вновь вернулся к истории Петерса.

– Мне остается лишь должным образом расстаться с нашими героями. О судьбе Пима после возвращения на родину Петерсу известно не больше, чем нам, – на самом деле даже меньше. Как мы знаем, По в примечании к своей повести упоминает о «последовавшей недавно внезапной и трагической кончине мистера Пима». Вот и все, что нам известно, а для Петерса даже этот факт, сообщенный мной, явился новостью, ибо они с Пимом расстались в феврале 1830 года, в городе Монтевидео, в Уругвае: Петерс вместе со своим старым приятелем-моряком, которого случайно встретил в Южной Америке, нанялся на судно, идущее в Австралию, а Пим несколькими днями позже отправился в Соединенные Штаты.

Вне всяких сомнений, обычно хилилиты всячески препятствовали возвращению чужестранцев во внешний мир, но данный обычай, похоже, не очень прочно укоренился, изменялся под влиянием разных обстоятельств и в конечном счете даже был нарушен. Хилилиты практически считали Пима своим. Он покидал Хили-ли с намерением вернуться, и они взяли с него обещание скрыть от всех, даже от Петерса, долготы, которые пересечет по пути из Хили-ли до высадки на какой-нибудь берег, населенный цивилизованным народом, или до встречи с каким-нибудь судном, каковое обещание Пим сдержал. И хотя хилилиты во всех прочих отношениях были добры к своему гостю, они не позволили ему взять с собой ни крупицы золота, бесчисленные самородки которого усыпали дно расселин Олимпийской гряды, как галька усыпает русла горных рек; а равно не позволили увезти драгоценные камни, находившиеся в его владении, даже рубин, подаренный Лиламой, – и никакие доводы или мольбы не заставили их изменить свое решение. Хилилитам не терпелось избавиться от Петерса, каковое обстоятельство во многом объясняло их готовность «ускорить отъезд гостя». Похоже, несколько месяцев после смерти Лиламы Пим находился в глубоко подавленном состоянии. Большую часть времени он проводил с Масусалили, который множество раз являл ему призрак или видение Лиламы. Престарелый мистик объяснил с научной точки зрения modus operandi данного феномена, дабы Пим ошибочно не решил, будто видит перед собой Лиламу собственной персоной; но если каждый из нас находит известное удовольствие в созерцании портрета или фотографии усопшего друга, можно предположить, что Пим с еще величайшим наслаждением любовался воспроизведенным перед ним живым образом умершей возлюбленной – вопроизведенным или воссозданным так, что он мог дотронуться до нее и услышать родной голос, – хотя и знал, что перед ним лишь видимость. Пока Пим пребывал в меланхолии, Петерс оказался почти полностью предоставленным самому себе, и его худшие качества, давно не проявлявшиеся (отчасти за отсутствием удобного случая, отчасти в силу благотворного влияния Пима), теперь обнаружились во всей своей полноте. Он связался с самыми необузданными молодыми хилилитами с соседних островов, которые после знакомства с ним стали еще более необузданными и неуправляемыми против прежнего. В конце концов, под предлогом мести, но в действительности единственно по причине своего неугомонного нрава, Петерс принялся готовиться к набегу на удаленные острова, населенные дикарями, – если точнее (как он по-прежнему утверждает), из желания «поквитаться со старым Ту-Уитом» и его племенем за убийство своих товарищей, описанное в дневнике Пима. Хилилиты решили, что это уже слишком, и поскольку теперь стоял октябрь, государственный совет постановил позволить Пиму вернуться на родину, забрав с собой Петерса.

Ясным декабрьским утром двое мужчин – эти игрушки в руках судьбы – попрощались со своими добрыми хозяевами и отправились в долгое, полное опасностей путешествие. Им предоставили крепкую и красивую, хотя и маленькую, парусную шлюпку. Отряд молодых хилилитов (в который входили и несколько бывших изгнанников) должен был сопровождать Пима и Петерса на пути из внутреннего моря за пределы кольцеобразного антарктического континента, и для него построили судно побольше. После многодневного плавания они вышли за пределы континента, и дальше Пим и Петерс одни продолжили трудное путешествие по огромному Антарктическому океану. К счастью, в январе они повстречали большую шхуну, которая шестью неделями позже доставила их в Монтевидео. По словам Петерса, в то время, в 1830 году, Монтевидео представлял собой всего лишь обнесенную стеной крепость. Данное утверждение плохо вяжется с тем фактом, что тогда, как и сейчас, Монтевидео являлся столицей Уругвая, но похоже, Петерс знает, о чем говорит. Как я уже сказал, здесь Пим и Петерс расстались навсегда. Молодой человек вернулся на родину и безвременно скончался; мужчина постарше отправился на поиски новых приключений и дожил до восьмидесяти лет, чтобы ныне поведать нам о приключениях, пережитых в чудесной стране, в существование которой трудно поверить.

То были последние слова, произнесенные доктором Бейнбриджем на предмет истории Петерса. Через два дня я попрощался со своими американскими друзьями, памятью о которых бесконечно дорожу и с которыми, к великому моему сожалению, мне больше не довелось встретиться. За день до отъезда я навестил Петерса и попрощался с ним. Я заглянул в контору доктора Бейнбриджа и встретился с доктором Каслтоном на углу, где впервые увидел его из окна своего номера в «Лумис Хаус». Я надеюсь, что дальнейшая жизнь обоих протекала гладко; я знаю, что оба они были хорошими людьми и что один из них отличался в высшей степени своеобразным обаянием.

При нашем с доктором Каслтоном прощании последний, выразив свои чувства по поводу смерти Лиламы, сказал:

– Я полагаю, молодой человек, вы довольны своим открытием – Бейнбридж уж точно доволен. – И он сопроводил свое замечание пронзительным, пытливым взглядом огромных черных глаз, значение которого не понял тогда и воспоминание о котором по сей день меня озадачивает. Потом он улыбнулся и попрощался со мной.

Доктор Бейнбридж при нашей последней встрече сказал следующее:

– Желаю вам приятного путешествия и сердечного приема на родине. Вероятно, вы уже никогда не вернетесь в Америку – а если и вернетесь, то уж всяко не в наш захолустный городок. Мне хотелось бы думать, что мы с вами еще встретимся, но такое вряд ли случится. И все же, как знать! – с улыбкой продолжал он. – Возможно, не в этой жизни и не в этом мире, но все же в новом воплощении и на другой планете. Возможно, где-нибудь на прекрасной Венере мы вновь пожмем друг другу руки; или на багроволиком Марсе мы обменяемся теплыми приветствиями, когда наши гондолы встретятся на каком-нибудь канале. Мне жаль, что вы покидаете нас, и я желаю вам всяческого счастья.

На железнодорожной станции я попрощался с Артуром, провожавшим меня по долгу службы; и когда состав тронулся, из окна вагона я мельком увидел взгляд увлаженных глаз, устремленный вослед уходящему поезду.

А теперь я прощаюсь с терпеливым читателем.

Говард Лавкрафт