Миры И.А. Ильфа и Е.П. Петрова. Очерки вербализованной повседневности — страница 52 из 62

Заявление Ильфа и Петрова о готовности обратиться к самому «т. Крыленко» весьма значимо в контексте «вредительских» процессов и описанной выше дискуссии о принципиальной допустимости сатиры в СССР. Соответственно, и обвинение, что при оказии следовало предъявить «строгому гражданину», намек — с учетом тогдашнего политического контекста — вполне прозрачный. Раз уж сатира признана необходимым средством борьбы с пресловутыми бюрократами и мещанами, то любой «строгий» ревнитель официальной идеологии (особенно Блюм, специалист по театральной цензуре) должен был бы знать об этом. Если не узнал вовремя, если мешает сатирикам по недомыслию, поспешности, излишнему усердию, то — «головотяп», тут налицо «косвенный умысел». А если знает и все равно мешает, да еще и грозит статьей УК, это уже «головотяпство со взломом». Проявляя излишнее усердие и тем самым препятствуя решению партийной задачи, «строгий гражданин» объективно помогает врагам СССР, совершает «контрреволюционное преступление», тут уж налицо «прямой умысел». В силу чего «строгий гражданин» может быть признан «вредителем» в области литературы, привлечен к уголовной ответственности по той же 58-й статье. Так «строгому гражданину» (в первую очередь — Блюму) хоть и шутливо, но недвусмысленно объяснили, что в ответ на «антисоветчиков» он получит «вредителя». В итоге Ильф и Петров, сославшись на Крыленко, предупредили оппонентов: авторы «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка» готовы к полемике, они сумеют адекватно ответить критикам, выдвигающим политические обвинения.

Что же касается собственно Блюма, то со «стрелочником» Ильф и Петров свели счеты лично, причем задолго до публикации романа. 8 января 1930 года в Политехническом музее состоялся, можно сказать, заключительный диспут о сатире[310]. Председательствовал М.Е. Кольцов, еще возглавлявший в ту пору журнал «Чудак». 13 января заметку о диспуте поместила «Литературная газета», а вскоре «Чудак» опубликовал во втором (январском) номере фельетон Ильфа и Петрова «Волшебная палка». «Уже давно, — писали соавторы, — граждан Советского Союза волновал вопрос: “А нужна ли нам сатира?” Мучимые этой мыслью, граждане спали весьма беспокойно и во сне бормотали “Чур меня! Блюм меня!” Для их успокоения и был организован диспут в Политехническом. С участием Блюма. “Она не нужна, — сказал Блюм, — сатира”. Удивлению публики не было границ. На стол президиума посыпались записочки: “Не перегнул ли оратор палку?” В. Блюм растерянно улыбался. Он смущенно сознавал, что сделал с палкой что-то не то. И действительно. Следующий же диспутант, писатель Евг. Петров, назвал Блюма мортусом из похоронного бюро. Из его слов можно было заключить, что он усматривает в действиях Блюма (курсив наш. — М. О., Д. Ф.) факт перегнутая палки». Ну а завершилось все полным разгромом мавра, сделавшего свое дело. «“Лежачего не бьют!” — сказал Мих. Кольцов, закрывая диспут. Под лежачим он подразумевал сидящего тут же В. Блюма. Но, несмотря на свое пацифистское заявление, немедленно начал добивать лежачего, что ему и удалось. “Вот видите! — говорили зрители друг другу. — Ведь я вам говорил, что сатира нужна. Так оно и оказалось”».

Весьма характерно здесь сочетание «усматривает в действиях Блюма факт перегнутия». Оно отсылало искушенных современников к терминологии правовых документов — Уголовного кодекса, постановлений Пленума Верховного суда («должен был предвидеть общественно опасный характер последствий своих действий») и т. д. Ильф и Петров недвусмысленно напоминали ретивому оппоненту, что сатира признана необходимой, а значит, ее противнику, бросающемуся политическими обвинениями, т. е. препятствующему выполнению государственного задания, можно — при случае — обвинения вернуть. Как говорится, палка о двух концах.

Опус Луначарского

В случае журнальной редакции «Золотого теленка» метатекстовую функцию экстравагантно выполняет также статья Луначарского «Ильф и Петров».

Как отмечалось выше, публикация романа, начавшаяся в январском номере журнала «30 дней» за 1931 год, была прервана после выхода июльского. В августовском же номере — вместо новых глав «Золотого теленка» — читатели обнаружили пространные рассуждения бывшего наркома о романной дилогии.

Луначарский, оставивший пост наркома, сохранил прежний статус представителя большевистской элиты, а потому его статья трансформировалась в хоть и запоздалое, но установочное, фактически правительственное мнение.

Начал он с констатации читательского успеха «Двенадцати стульев». Как на Западе — где это таким образом укрепляет культурный престиж СССР, так и на родине: «“Двенадцать стульев” имеют европейский успех. Роман этот переведен почти на все европейские языки. В некоторых случаях, например, в той же Германии, он произвел впечатление настоящего события на рынке смеха.

Что и говорить, роман действительно заставляет хохотать.

Со мной был такой случай: я ехал из Москвы в Ленинград. В вагоне я приметил сравнительно пожилую женщину, которая, стесняясь окружающих, заливалась хохотом, всячески стараясь удержаться. Книжка, которую она читала, была сложена таким образом, что названье нельзя было увидеть.

Сидящий против нее молодой человек, который все время улыбался, зараженный ее весельем, сказал: “Бьюсь об заклад, что вы читаете ’Двенадцать стульев’”.

Молодой человек, конечно, угадал»[311].

Читательский успех тем более убедителен, что роман захватил все поколения: от «пожилой женщины» — до «молодого человека». Секрет успеха прост: роман — веселый:

«Ильф и Петров очень веселые люди. В них много молодости и силы. Им всякая пошлость жизни не импонирует, им, что называется, море по колено. Они сознают не только свою внутреннюю силу, а стало быть, свое превосходство над окружающей обывательщиной, над жизненной мелюзгой, над мелочным бытом, но они знают — эта сторона советского быта, эта мелочь, обывательщина являются только подонками нашего общества, только испачканным подолом одежд революции».

Парируя выпады критиков романа, Луначарский переходит от констатаций к определениям. Веселье в «Двенадцати стульях» отнюдь не «самоцель» (как полагал, к примеру, Г.П. Блок). Авторы, исполненные революционным пафосом, высмеивают общественные пороки, разумеется, не «левый уклон» (что было различимо еще Бухарину), а «обывательщину» (ср. упоминание «обывательщины» в парадигматической статье из «Вечерней Москвы»). Вместе с тем они слишком «веселые», слишком уверены в неизбежной победе общества будущего, настолько уверены, что не изображают этот сложный процесс: «Вот почему Ильф и Петров в “Двенадцати стульях” позволили себе зубоскальствовать, не жаля никого, не бичуя, а просто хохоча во все горло над этим болотом, по которому революция шагает в своих семимильных ботфортах. Однако авторам надо поставить в вину, что этого гиганта в семимильных ботфортах они не показали».

И Луначарский уверен (в отличие от автора рецензии в «вечорке»), что критиковать соавторов за их творческий метод не стоит: сатира — эффективный способ осмеяния пороков (как выяснилось в результате специальной дискуссии), но и юмор — не развлечение, атоже способ осмеяния, притом вполне полезный советскому государству: «Пусть придут другие, которые напишут сатиру на остатки старого человека, копошащегося под нами, но Ильф и Петров пишут об этом человеке юмористически. Беды в этом никакой нет. Уверенность подлинного советского человека только крепнет от этого».

Покончив с анализом «Двенадцати стульев» и с прямо не названными спорами о романе, Луначарский объявляет, что второй роман дилогии есть повторение первого: «Все это я говорю о романе “Двенадцать стульев”, но все это относится с кое-какими переменами и оговорками и к роману “Золотой теленок”». Причем повторение — в хорошем смысле: «“Золотой теленок” глубже, чем “Двенадцать стульев”. В этом смысле он серьезнее, но он также богат неистощимым количеством курьезных случаев (большей частью записанных в памятную книжку в процессе бродяжничества по лицу нашей страны), богат также и потоками шуток, в самой неожиданной форме высмеивающих все стороны этого мелкотравчатого существования».

Более того, во втором романе соавторы отчасти исправили то, что было, согласно Луначарскому, недостатком первого. Если в первом они революцию — «этого гиганта в семимильных ботфортах» — не показали, то во втором все приведено в «большее равновесие»: «Но в “Золотом теленке” есть много положительных сторон, которые приводят всю систему романа в большее равновесие, чем это было в “Двенадцати стульях”. Замысел здесь стройнее.

К числу положительных сторон романа, увлекающего своей буйной веселостью, беззаботной атмосферой смеха, нужно отнести проявление рядом с обывательщиной некоторых моментов настоящей жизни». В качестве примеров «настоящей жизни» в «Золотом теленке» вельможный критик называет «подлинный советский автомобильный пробег», который «пролетает в ночи, сияя огнями, заражая быстротой» «вслед за карикатурным автомобильным пробегом Остапа Бендера и его друзей», и в 3-й части «открытие Турксиба» — Туркестано-Сибирской железной дороги.

Самое сложное Луначарский приберег напоследок. Он признает и декларирует, что источник привлекательности дилогии не столько общественно полезный юмор, сколько образ главного героя: «Но в этом лилипутском мире есть свой Гулливер[312], свой большой человек — это Остап Бендер. Этот необыкновенно ловкий и смелый, находчивый, по-своему великодушный, обливающий насмешками, афоризмами, парадоксами все вокруг себя плут Бендер кажется единственным подлинным человеком среди этих микроскопических гадов».

Образованный литератор, он умышленно вводит для определения Бендера слово «плут», чтобы затем — вполне справедливо — уточнить жанровую принадлежность романов: «Романы Ильфа и Петрова по прямой линии идут от плутовского романа древней Испании XV и XVI веков, от Лесажа, Бомар