Когда заулыбается дитя
С развилинкой и горечи и сласти,
Концы его улыбки, не шутя,
Уходят в океанское безвластье.
Ему непобедимо хорошо,
Угламигуб оно играет в славе —
И радужный уже строчится шов
Для бесконечного познанья яви.
Младенческой улыбкой, как иглой, строчится ткань познанья мира. Слово «игла» не произнесено, но видимо на устах ребенка. Присутствуя, оно отсутствует, произнесенное — остается непроизнесенным.
Свою символическую модель Михаил Кузмин предъявит в загадочном стихотворении «Панорамы с выносками» — «Добрые чувства побеждают время и пространство». Приведем его целиком:
Есть у меня вещица —
Подарок от друзей,
Кому она приснится,
Тот не сойдет с ума.
Безоблачным денечком
Я получил ее,
По гатям и по кочкам
С тех пор меня ведет.
Устану ли, вздремну ли
В неровном я пути —
Уж руки протянули
Незримые друзья.
Предамся ль малодушным
Мечтаньям и тоске —
Утешником послушным,
Что Моцарт, запоет.
Меж тем она — не посох,
Не флейта, не кларнет,
Но взгляд очей раскосых
На ней запечатлен.
И дружба, и искусства,
И белый низкий зал,
Обещанные чувства
И верные друзья.
Пускай они в Париже,
Берлине или где, —
Любимее и ближе
Быть на земле нельзя.
А как та вещь зовется,
Я вам не назову, —
Вещунья разобъется
Сейчас же пополам.
По догадке поэта Алексея Пурина, эта вещица — пластинка. И это не просто поэтическое лукавство, а блестящий этюд по философии символа. Не имея решительно никакой возможности остановиться на этом подробно, отметим лишь, что, с нашей точки зрения, это не просто пластинка, а сама символическая структура воспроизведения голоса (музыки), совпадающая с неровной линией Пути. Посох вычерчивает по дороге те же линии, что и игла в своем певучем движении по крутящейся пластинке. «Линия — смена мгновений и жизнь во мгновении…», — пишет Белый. Греч. gramme — «линия» (grammata — «буква») как знак темпоральности исходно противостоит сущности, как началу неизменному. Однако, по словам того же Белого, сама линия требует круга: «Вызывает в нас линия мысли о круге…», потому что «символ сущего — круг». Движение по кругу символизирует единство вечного и временного, сущности и существования. В пределе сам поэт-паломник мыслится как игла, тело-игла, превращающее географию — в геоглоссию.
II
Швеи
проворная
иголка
Должна вести
стежки
святые,
Чтобы
уберечь грудь
Свободополка
От полчищ
сыпного
Батыя.
Свою итоговую, 1922 года, сборную «сверхповесть» «Зангези» Велимир Хлебников начинает с самого принципа построения текста. Повесть строится из отдельных единиц-рассказов, уподобленных глыбам камней. Герой, поэт и пророк по имени Зангези, alter ego автора, исполняет свои песни со специальной площадки, расположенной на вершине утеса: «Горы. Над поляной подымается шероховатый прямой утес, похожий на железную иглу, поставленную под увеличительным стеклом. Как посох рядом со стеной, он стоит рядом с отвесными кручами заросших хвойным лесом каменных пород. С основной породой его соединяет мост — площадка упавшего ему на голову соломенной шляпой горного обвала. Эта площадка — любимое место Зангези. Здесь он бывает каждое утро и читает песни. Отсюда он читает свои проповеди к людям или лесу» (III, 317–318).
Под увеличительным стеклом будетлянтского будущего Адмиралтейская игла видится игложелезным утесом. С кафедрой нового проповедника на вершине. Герой — нечто среднее между Франциском Ассизским и Заратустрой. И это среднее — русская заумь, эсхатологически просветленная законами числа и верного слога. Увеличительное стекло-чечевица отзовется позднее мандельштамовским:
Моя страна со мною говорила,
Мирволила, журила, не прочла,
Но возмужавшего меня, как очевидца,
Заметила и вдруг, как чечевица,
Адмиралтейским лучиком зажгла.
Игла сравнивается с посохом. И у Мандельштама, и у Хлебникова посох как сердцевина поэтического бытия и ось мира подобен Адмиралтейской игле. Далее в хлебниковском тексте следуют два гимна — молодости, могуществу и уму человека, множеству «Мы», знаком которых является буква М:
«Зангези. К Эм, этой северной звезде человечества, этому стожару всех стогов веры, — наши пути. <…> Так мы пришли из владений ума в замок „Могу“. <…>
Горы, дальние горы: „Могу!“
Зангези. Слышите, горы расписались в вашей клятве. Слышите этот гордый росчерк гор — „Могу!“ — на выданном вами денежном знаке?» (III, 338–339).
Мироздание вращается вокруг оси могущественного «М» (или «мыслете» в ее кириллическом назывании). Горы своим рифменным эхом оставляют на денежном знаке свой звуковой росчерк — сигнал на ассигнации, тысячекратно увеличивая цену людского могущества. Буйная геологическая складчатость ландшафта свидетельствует о молодости мира, питает его мозг. У Волошина: «Наплывы лавы бурые, как воск, / И даль равнин, как обнаженный мозг…».
Космологическая игла хлебниковского фонографа вырезает на поверхности земли-мозга бесконечные зазубрины буквы «М» — горы. Стожары — это созвездия Большой и Малой Медведицы с Полярной звездой в центре. Стожар — это кол, шест, вокруг которого ставят стог. Этот шест и подпирает приставную лесенку Мандельштама. Адмиралтейская игла ориентирована по вертикали Полярной звезды и стожара, что будет неимоверно важно для Пастернака.
Хлебников понятен. Это не авангардистская абракадабра и не мистериальное шаманство. Он трудно, медленно, но — понятен. У него нет зауми как таковой. Его «заумный сон» если и порождает чудовищ разума, то только сознанием читателей. Все корневые, буквенные, словотворческие выдумки и построения логически, математически и опытно выверены, имеют совершенно конкретную мотивировку и подоплеку. Отсутствие композиции и полное равнодушие поэта к целому — еще один исследовательский миф.
В своей «персидской», конца 1921 — начала 1922 гг. поэме, имевшей два названия — «Тиран без Т» или «Труба Гуль-муллы», Хлебников пишет:
Пила белых гор. Пела моряна.
Землею напета пластина.
Поэт-дервиш, гуль-мулла («священник цветов») ступает по древней земле Персии и для ее освобождения от тиранов раздувает огонь для курительной трубки — младшей сестры граммофонной трубы земли. (Мандельштам и здесь не отстает от Хлебникова.) В 1916 году уже прозвучала «Труба марсиан», воззвание от имени молодых изобретателей — новых Гауссов, Лобачевских и Монгольфьеров. Новый Эдисон языка, Хлебников подробно описывает работу огромного поэтического граммофона в поэме «Шествие осеней Пятигорска» (1922):
Опустило солнце осеннее
Свой золотой и теплый посох<…>
Лишь золотые трупики веток
Мечутся дико и тянутся к людям:
«Не надо делений, не надо меток,
Вы были нами, мы вами будем». <…>
Грозя убийцы лезвеем,
Трикратною смутною бритвой,
Горбились серые горы:
Дремали здесь мертвые битвы
С высохшей кровью пены и пана.
Это Бештау грубой кривой,
В всплесках камней свободней разбоя,
Похожий на запись далекого звука,
На А или У в передаче иглой <…>
На записи голоса,
На почерке звука жили пустынники.
В светлом бору, в чаще малинника
Слушать зарянок
И желтых овсянок.
Жилою была
Горная голоса запись. <…>
Здесь кипучие ключи
Человеческое горе, человеческие слезы
Топят бурно в смех и пение.
Сколько собак,
Художники серой своей головы,
Стерегут Пятигорск.
В меху облаков
Две Жучки,
Курган Золотой, Машук и Дубравный.
В черные ноздри их кто поцелует? Вскочат, лапы кому
на плечо положив?
Само шествие осеней пяти гор заключает в себе шест — мировой отвес первотворения. К тому же шествие — с посохом солнца. Лучи зажигают деревья осенним золотом. Ветки молят людей о ненужности меры, линейки шеста, потому что люди и деревья — равны; природно соразмерны: люди умирая, прорастают травами и деревьями, а затем, съедая их плоды, опять уходят в глубь земли — извечная хлебниковская тема. Но дух нескончаемых войн и гибель здесь Лермонтова вписаны в горный ландшафт кривым росчерком бритвы. Здесь царствует умирание. Но полное ли? Само имя Бештау аукается с миром. Рифменное эхо «Ау» пятиглавого силуэта Бештау (тюрк. «пять гор») вдруг превращается в «запись далекого звука» «в передаче иглой». Необходимо, по Хлебникову: «Рассматривать землю как звучащую пластину…» (V, 161). Бештау записывает звуки на себе, на той же «грубой кривой» гор, что сулила смерть и разрушение. И на этой записи возвращается жизнь — «Жил