Миры и столкновенья Осипа Мандельштама — страница 50 из 62

огромный

криворотый мятеж!

Смех!

(I, 162–163)

Мятежный смех схож с обездоленным героем Виктора Гюго — «человеком, который смеется». Трагедия — это мир, из которого украден смех. Куда-то дет! Как говорил Ницше, в слове всегда больше, чем сказано. «Дет» — ядро живых значений, а не закон, объединяющий энное число вариативно равных терминов. Маяковский не унимается:

Это я

попал пальцем в небо,

доказал:

он — вор!

(I, 172)

В своем поэтическом юродстве он инверсирует смысл фразеологизма «попасть пальцем в небо», и у него это означает не промазать, а попасть в уязвимую мишень божественного всемогущества и пресловутого милосердия. Т-вор-ец — вор, таков вердикт Маяковского. Кровожадная угроза: «Я тебя, пропахшего ладаном раскрою отсюда до Аляски» означает не только богоубийство, но и анатомическое исследование трупа, пропахшего ладаном поминок. Мандельштам называл это «анатомическим любострастием» («Ведь убийца — немножечко анатом» — III, 250). Но важнее, что этим вспарыванием живота герой раскроет — обнаружит и покажет — воровские деяния Бога Отца. Спасение этого мира доверено Поэту, который остался на корме «глагольных окончаний» — «ют» и бьет в набат последнего часа:

Я — поэт,

я разницу стер

между лицами своих и чужих.

В гное моргов искал сестер.

Целовал узорно больных.

А сегодня

на желтый костер,

спрятав глубже слезы морей,

я взведу и стыд сестер

и морщины седых матерей!

На тарелках зализанных зал

будем жрать тебя, мясо, век!

(I, 159)

В «Мы» (1913) Маяковский уже защищал мать-Землю, всходящую на костер:

Стынь, злоба!

На костер разожженных созвездий

взвесть не позволю мою одичавшую дряхлую мать.

(I, 53)

Хвастовство футуристического бедуина возведено здесь в ранг бесстрашия, ибо английское «дредноут» буквально значит «бесстрашный». Мать-Земля не должна взойти на костер, подобно жене Газдрубала. Категорический отпор новый поэт дает старому — Бальмонту, оспаривая его «Гимн Солнцу»:

В тот яркий день, когда владыки Рима

В последний раз вступили в Карфаген,

Они на пире пламени и дыма

Разрушили оплот высоких стен.

Но гордая супруга Газдрубала

Наперекор победному врагу,

Взглянув на Солнце, про себя сказала:

«Еще теперь я победить могу!»

И окружив себя людьми, конями,

Как на престол, взошедши на костер,

Она слилась с блестящими огнями,

И был триумф — несбывшийся позор.

Газдрубал — карфагенский полководец, потерпевший поражение в бою с римлянами и умолявший Сципиона о помиловании, тогда как жена его, не желая сдаваться на милость победителя, вместе с детьми бросилась в пламя костра. Именем «Газдрубал» Маяковский обрубает хвосты у комет, варварски разделываясь с любыми поэтическими предшественниками.

На платах-тарелках предлагается отведать мясо самого поглотителя Хроноса (мясо, беф, boeuf — палиндромически-оборотная сторона солнечного Феба). Сделаем шаг назад. Пыточные вопросы футуристической тоски преображаются юмором в пищу поэзии. «Корма» дает каламбурное развитие темы кормления. Это было освоено еще Анненским: «Где б ты ни стал на корабле, / У мачты иль кормила, / Всегда служи своей земле: / Она тебя вскормила». В стихотворении Маяковского «Издевательства» (1916):

Павлиньим хвостом распущу фантазию в пестром цикле,

душу во власть отдам рифм неожиданных рою.

Хочется вновь услыхать, как с газетных столбцов зацыкали

те,

кто у дуба, кормящего их,

корни рылами роют.

(I, 109)

Куда исчезает ют, корма цветистого рифменного слова? Пожирается в газетных издевательствах. Лирика кормит критику, которая подрывает сами основы полноценного существования литературы. Но издевательский смех поэта ярче, пестрее злобного цыканья. Описание флоры и фауны в «Издевательствах» содержит слова и части слов, наработанные в маринистических стихах Маяковского. Прежде всего — «корма», которая каламбурно оборачивается «кормом», «кормлением»: «кто у дуба, кормящего их, корни рылами роют». Поэт и в этой басенной аллегории остается на корме поэтического корабля. Он — роящийся корень, конец; критика со свиным рылом — роющий нос, начало.

Мстительному богу, требующему «жестокой платы» противостоит тысячелетний старик, призывающий гладить кошек. «Я глажу всех встречных собаков и кошков», — признавался сам Маяковский. Гладить — разравнивать, приглаживать, превращать в плато смеха. Плата милосердием. На Газдрубалов костер солнца возводятся «стыд сестер» и «морщины седых матерей».

* * *

Отклик Сергея Боброва на сборник «Я» Маяковского был мгновенным: «В брошюре <…> последнее стихотворение действительно совсем приятно, но большое влияние Анненского налицо». Позднее Харджиев в меру своего разумения растолковал, как надо понимать Боброва: «Это утверждение основано на чисто внешнем сходстве нескольких слов из последней строфы стихотворения Анненского „Тоска припоминания“ с начальными строками стихотворения Маяковского…».

Во-первых, Анненский социологичен ничуть не меньше Маяковского, за что и приобрел в современном литературоведении репутацию последыша Надсона (М. Гаспаров, М. Безродный), во-вторых, этот «мастер тоски» виртуозно владеет смеховой культурой «иронической Лютеции», о чем прекрасно осведомлены его немногочисленные поэты-наследники, среди которых и Маяковский. По словам Корнея Чуковского, Маяковский «очень внимательно штудировал Иннокентия Анненского». И эти штудии не пропали даром. Речь должна идти о поэтике Анненского, а не об отдельных «балаганных» текстах и чисто внешнем сходстве с Маяковским, как полагал Харджиев. Вот «Тоска припоминания» полностью:

Мне всегда открывается та же

Залитая чернилом страница.

Я уйду от людей, но куда же,

От ночей мне куда схорониться?

Все живые так стали далёки,

Всё небытное стало так внятно,

И слились позабытые строки

До зари в мутно-черные пятна.

Весь я там в невозможном ответе,

Где миражные буквы маячат…

…Я люблю, когда в доме есть дети

И когда по ночам они плачут.

Любовь к детям выдает в Анненском добросовестного читателя Достоевского:

Но безвинных детских слез

Не омыть и покаяньем,

Потому что в них Христос,

Весь, со всем своим сияньем.

Приходит ночь, и поэту она предстает, как залитая чернилами белая страница. Безъязыкость и тоска. Открытость ночи («Мне всегда открывается та же…») означает для героя невозможность спрятаться, схорониться от ее тяжелого бремени и вездесущего взгляда. «Схорониться» — значит укрыться, деться, но Анненский буквально прочитывает слово — умереть, обмереть, не утрачивая, однако, свойства быть живым. Поэт выявляет связь «детей» с мотивом деться куда-нибудь: «в доме есть дети», они дают статус существования, тогда как герой под угрозой исчезновения. Только детский голос освещает ночь, вселяет надежду и дает силы дожить до зари. Само отношение к стиху подобно отношению матери к своим детям — больным детям, которых любят вдвойне:

Но я люблю стихи — и чувства нет святей:

Так любит только мать, и лишь больных детей.

По Мандельштаму, у книги — тело больного ребенка: «Некоторые страницы сквозили, как луковичная шелуха. В них жила корь, скарлатина и ветряная оспа» (II, 490). Девятнадцатилетний социалист Маяковский призывает Творца к ответу, его «Я» бунтует. Сергей Бобров был соратником и другом молодого Пастернака, он-то их и познакомил, о чем рассказано в «Охранной грамоте». Там же Пастернак говорит о всё увеличивающихся сходствах и совпадениях с Маяковским, которые заставляли его искать иной путь стихотворчества. Обратимся к двум стихотворениям из «Близнеца в тучах». Сначала — о смерти детей, символической смерти, связанной с инициацией. Ребенок умирает, когда утрачивает девственность. И дети воскресают, вкусив вслед за Адамом и Евой от древа познания и получив второе рождение. Текст предваряет эпиграф из Сафо: «Девственность, девственность, куда ты от меня уходишь?..». Далее:

Вчера, как бога статуэтка,

Нагой ребенок был разбит.

Плачь! Этот дождь за ветхой веткой

Еще слезой твоей не сыт.

Сегодня с первым светом встанут

Детьми уснувшие вчера,

Мечом призывов новых стянут

Изгиб застывшего бедра.

Дворовый оклик свой татары

Едва ль успеют разнести,

— Они оглянутся на старый

Пробег знакомого пути.

Они узнают тот, сиротский,

Северно-сизый, сорный дождь,

Тот горизонт горнозаводский

Театров, башен, боен, почт.

Они узнают на гиганте

Следы чужих творивших рук,

Они услышат возглас: «Встаньте,

Четой зиждительных услуг!»

Увы, им надлежит отныне

Весь облачный его объем,

И весь полет гранитных линий

Под пар избороздить вдвоем.

О, запрокинь в венце наносном

Подрезанный лобзаньем лик.

Смотри, к каким великим веснам

Несет окровавленный миг!

И рыцарем старинной Польши,