Миры и столкновенья Осипа Мандельштама — страница 58 из 62

обложлив — забывчив, рассеян (не туда кладет). И если разобраться, то все пахнет вином и виной — прописные книги дворян о свободе, равенстве и братстве на деле обернулись ложью и кровью насильственного переворота. Вяч. Иванов:

Вот — кладбище, и у входа:

«Братство. Равенство. Свобода…»

Здесь учился Данте сам

Силе дверных эпиграмм.

(I, 628)

Потому-то и раздел в «Темах и варьяциях» озаглавлен «Я их мог позабыть» — по зачину второго стихотворения:

Я их мог позабыть? Про родню,

Про моря? Приласкаться к плацкарте? <…>

О, не вы, это я — пролетарий!

(I, 201)

Реалисты, твердившие о правде, оказались обманщиками, клеветниками. «Леф» к 1930 году передвигается слева направо — к власти, доносу, львиной щели. Тогда и прозвучит выстрел Маяковского. Его сборник назывался «Летающий пролетарий». Поэт — это пролетающий и падающий в море Икар. Это дар, полученный из детских книг. Спасение — в нем. «Только детские книги читать…» (Мандельштам). И эти корни и корешки книг не забываются:

О детство! Ковш душевной глуби!

О всех лесов абориген,

Корнями вросший в самолюбье,

Мой вдохновитель, мой регент!

(I, 199)

— возглас самого Пастернака, и завершающая строфа, лукавый отклик его собеседников-книг:

Дункан седых догадок — помощь!

О смута сонмищ в отпусках,

О боже, боже, может, вспомнишь,

Почем нас людям отпускал?

(I, 200)

Омри Ронен указал происхождение «Дункана» — корабля, на котором совершают свои поиски отца «Дети капитана Гранта». Grant — и есть «дар». Liber — «книга»; libero — «отпускать на свободу» (и освободить от платежа подати, от обложения). О том, что такое, по его мнению, книга, Пастернак написал в статье «Несколько положений», являющейся своеобразным комментарием к «Клеветникам», и здесь он еще не заявляет столь категорично о вранье искусства. И для Пастернака, и для Мандельштама поэзия (и книга) фантазирует — несет околесицу, врет. Мюнхгаузен говорил: «Я — Цезарь лжи; как тот горбоносый римский молодчик я могу сказать: пришел, увидел и… наврал!». Это исповедь самой литературы. Но поэзия никогда не клевещет и не занимается доносительством. «По врожденному слуху поэзия подыскивает мелодию природы среди шума словаря и, подобрав ее, как подбирают мотив, предается затем импровизации на эту тему. <…>Фантазируя, наталкивается поэзия на природу» (IV, 369).

Оба «летних» стихотворения Пастернака (1921 и 1930 годов) имеют в зачине «левкой» (маттиолу) и «хоботки» («львиный зев»). В «Охранной грамоте» о таком львином зеве — опускной щели для тайных доносов на лестнице цензоров в виде львиной пасти, о «bocca di leone» прекрасной Венеции написана целая глава, имеющая вполне реальную подоплеку в истории журнала «Леф».

«Дункан» Жюля Верна сделал поэзию вольноотпущенницей: поэты с детства получали в свои руки бутылку капитана Гранта с посланием на трех языках. Мольба о помощи стала неоценимым Даром в свободном многоязычном плаваньи. Но у грантовского послания был не менее знаменитый прототип — Розеттский камень. Этот обломок черной базальтовой плиты был обнаружен в Розетте, у западного устья Нила, во время Египетского похода Наполеона. Нашел его во время строительных работ в 1799 году неизвестный солдат. Высеченный на плите текст (декрет мемфисского жреца в честь Птолемея V от 196 года до н. э.) записан тремя способами — иероглифическим, демотическим древнеегипетским письмом и по-гречески. Овальной рамкой с прямой чертой — «картушем» — египтяне выделяли иероглифы с царским именем. Основываясь на написании собственных имен (Птолемей, а также Клеопатра) и сличая иероглифы с греческим текстом, Ж. Ф. Шампольон дешифровал в 1822 году древнеегипетское письмо. Имя Клеопатры (на «Обелиске из Филе») содержало два иероглифа, изображающие птиц. От «безымянного камня» до «Стихов о неизвестном солдате» пройдет образ Розеттского камня:

И я слежу — со всем живым

Меня связующие нити,

И бытия узорный дым

На мраморной сличаю плите;

И содроганья теплых птиц

Улавливаю через сети,

И с истлевающих страниц

Притягиваю прах столетий.

(I, 54)

Омри Ронен справедливо связал «безымянный камень» Мандельштама с пушкинским «Что в имени тебе моем?» (1830):

Оно на памятном листке

Оставит мертвый след, подобный

Узору надписи надгробной

На непонятном языке.

(III, 163)

Только такой камень своим падением и приходом в мир, переходом из вечности в мгновение веселого прозрения, закрепляет связь высокого и низкого, оправдывает прочность дома и человеческого жребия. Только тогда камень «отрицает иго праха».

Собственно, два одноименных стихотворения «Египтянин» (одно с подзаголовком «Надпись на камне 18–19 династии») повествуют об одном и том же — о чванной жизни благополучных египетских вельмож, пустом существовании по правилам. Все одухотворяется лишь с помощью надписи на камне. Загробный мир египтян живее их земной юдоли. Камень-книга будит землю, как метеорит:

Как землю где-нибудь небесный камень будит,

Упал опальный стих, не знающий отца.

Неумолимое — находка для творца —

Не может быть другим, никто его не судит.

(III, 116)

Но большинство остается в беспробудном быте. Живет или не живет человек определяется очень просто: как он читает. Стремящаяся в Египет юная девица стихотворения «Американка» ничем не отличается в двадцатом веке от египетских чиновников девятнадцатой династии, ее жизнь так же пуста: «Не понимая ничего, / Читает „Фауста“ в вагоне…». Урок погибшего «Титаника» остается для нее мрачной криптограммой, как, впрочем, и уроки истории вообще: «И сожалеет, отчего / Людовик больше не на троне» (I, 92).

«Египетская марка» — конструкция по сбору и осмыслению таких уроков. Эта повесть — микроскопия взгляда, внимательное, пристальное вглядывание и вслушивание, собирание частиц и крох, словесных отношений друг с другом, парабол и корней, фонем и знаков, черновиков и арабесок. Мандельштам почти маниакально занят преображением малого факта, соринки в истинную историю, запечатленную на камне.

Особым местом здесь обладает вокзал: «Уже весь воздух казался огромным вокзалом для жирных нетерпеливых роз. <…> Ломтик лимона — это билет в Сицилию к жирным розам, и полотеры пляшут с египетскими телодвижениями» (II, 479). Вокзальные розы, как и в «Концерте на вокзале», связывают голос (vox) паровоза и парник цветника, квiтку (цветок) и квiток (билет). Сам вокзал как образ бесконечно растущего и расширяющегося железнодорожными путями голоса содержит в своем фасаде круглые окна с радиальными переплетами. В архитектуре они именуются «розами», или «розеттами». Такое окно собора невозможным образом вертикального озера появится в одном из стихотворений: «Я видел озеро, стоявшее отвесно, — / С разрезанною розой в колесе…» (III, 127). В стихотворении Б. Лившица «Ночной вокзал» (1911) лысый купол здания освещается прожектором паровоза:

Мечом снопа опять разбуженный паук

Закапал по стеклу корявыми ногами <…>

Глядишь на лысину, плывущую из роз

Ломтик лимона в точности передает форму розы-окна. В свои права вступает география, напутствуя розе ветров, компасному картушу (именно так переводится «розетта» в Словаре Макарова). Билет выдан в Сицилию, на которую приходится львиная доля выращивания итальянских лимонов. Но отправиться к сицилийским розам значит снова вступить в круг музыкального вокзала, где будет звучать «сицилиана», высокие образцы которой дали Бах, Скарлатти, Гендель. В ее основу положен сицилийский народный танец. Как только получен заветный билет к жирным розам Сицилии, полотеры начинают свой египетский танец. «Роза, вписанная в камень» (II, 184) — ипостась Розеттского камня.

«Поэзия — военное дело», — настаивал Мандельштам. В каком-то смысле «Стихами о неизвестном солдате» он выполнял завещание современного ему Вийона — Маяковского, писавшего в разгар Первой мировой войны в стихотворении «Я и Наполеон» (1915):

Мой крик в граните времени выбит,

И будет греметь и гремит,

оттого, что

в сердце, выжженном, как Египет,

есть тысяча тысяч пирамид! <…>

Люди!

Когда канонизируете имена

погибших,

меня известней, —

помните:

еще одного убила война —

Поэта Большой Пресни!

(I, 74)

ЭРОТИКА СТИХА[14]

O qui dira les torts de la Rime?

Paul Verlaine

Человек начинается там, где кончается слово…

Андрей Белый

…И только на Страшном Суде выяснится, не есть ли вся эта поэзия — шаловливая проделка, ребусы, которых из приличия лучше не разгадывать.

Павел Флоренский

В 1922 году в статье «Литературная Москва» Мандельштам, нанося фехтовальный удар «женской поэзии», писал: «Большинство московских поэтесс ушиблены метафорой. Это бедные Изиды, обреченные на вечные поиски куда-то затерявшейся второй части поэтического сравнения, долженствующей вернуть поэтическому образу, Озирису, свое первоначальное единство» (II,