при котором мыслится и представляется кусок стали, а не наоборот — о куске стали и, вторично, о силах, с ним связанных. Но с другой стороны, если бы художник нарисовал, пользуясь например хотя бы учебником физики, и силовое поле, как некоторую вещь, зрительно равнозначащую с самим магнитом — со сталью, то, смешав так на изображении вещь и силу, видимое и невидимое, он во-первых сказал бы неправду о вещи, а во-вторых лишил бы силу присущей ей природы — способности действовать и невидимости; тогда на изображении получились бы две вещи и ни одного магнита».
Сначала Мандельштам хотел назвать стихотворение «География». Но перед нами не конкретное географическое пространство. События складываются из ряда скрытых, тектонических сдвигов во времени и пространстве, которые заставляют отказаться от какого-либо однозначного прочтения. Многоступенчатость смысла совмещает различные события и лица, пласты самых разных культурно-исторических эпох, давая в итоге «синхронизм разорванных веками событий, имен и преданий».
Еврейская тема — ключевая в понимании стихотворения. Имплицитно она задана уже в первой строфе, поскольку банковское дело и ростовщичество связано в общественном сознании прежде всего с еврейством. В черновике первая строфа звучала иначе:
Как густое женское контральто —
Слева сердце бьется, — слава, лейся!
Я увижу вас, храмовники базальта,
Вас, держатели могучих акций гнейса.
«Я был более слово, чем слева», — говорил славянофил Хлебников (II, 285). Мандельштам мог бы сказать: «Я буду более слева, чем слово». То, что женское контральто звучит для Мандельштама по-еврейски, подтверждается «Египетской маркой», где «гудело тягучим еврейским медом женское контральто» (II, 468). Зрение поэта, слагающего песнь еврейскому народу, преображает затверженную и отверженную лаву привычных образов еврейства в ландшафт будущей славы. Какой — пока неясно. В окончательном тексте эта почти провиденциальная уверенность в завтрашнем дне сменяется сомнением («Неужели я увижу завтра?..»), а голос уступает место зрению.
Страшноватый образ орлиного профессора, египтолога и нумизмата второй строфы (если двигаться в развитии еврейской темы последовательно по строфам) контаминирует черты нескольких людей. Чтобы понять появление этого образа, важно зафиксировать тот сдвиг, тот событийный поворот, который делает поэт в развитии еврейской темы. Событие, абсолютно необходимое для расшифровки этого нового поворота темы, — разразившееся в 1913 году «дело Бейлиса». Это был разгул черносотенной стихии под хищным взором геральдического орла самодержавия. Одно из отделений «Союза русского народа» так и называлось — «Двуглавый орел». Создатель самой «погромной» книги этого времени — «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови» (1914), ревностный «эксперт» по ритуальным убийствам, замечательный русский философ и писатель Василий Васильевич Розанов был крупным нумизматом и в меру египтологом. Фрагменты «Опавших листьев» нередко сопровождаются пометами — «над нумизматикой». Профессором Римско-католической академии в Петербурге был ксендз И. Пранайтис, активный участник процесса Бейлиса в качестве эксперта по ритуальным убийствам. Лидер монархической партии А. С. Шмаков, обвинитель на процессе, в своих многотомных антисемитских изысканиях обращался к египетской тематике. Его сын Владимир Шмаков выпустил в 1916 году нашумевший труд о Древнем Египте — «Священная книга Тота».
Почти все перечисленные персонажи вошли в мемуарную книгу «Полутораглазый стрелец», которую к лету 1931 года (датировка «Канцоны» — 26 мая 1931) завершил приятель (и «соавтор») Мандельштама, бывший киевлянин Бенедикт Лившиц. Шестая глава воспоминаний «Зима тринадцатого года» посвящена делу Бейлиса. Мандельштам был хорошо знаком не только с мемуарами Лившица, но и с самим ходом работы над ними. В собирательный образ «птицы сумрачно-хохлатой» со «зрачком профессорским орлиным» входит и Хлебников. Вот его замечательный портрет из того же «Полутораглазого стрельца»: «В иконографии „короля времени“ — и живописной и поэтической — уже наметилась явная тенденция изображать его птицеподобным.<…> Он и в самом деле смахивал на задумавшегося аиста. <…> „Глаза, как тёрнеровский пейзаж“ — вспомнилась мне фраза Бурлюка. Действительно, какая-то бесперспективная глубина была в их жемчужно-серой оболочке со зрачком, казалось, неспособным устанавливаться на близлежащие предметы. Это да голова, ушедшая в плечи, сообщали ему крайне рассеянный вид, вызывавший озорное желание ткнуть его пальцем, ущипнуть и посмотреть, что из этого выйдет. Ничего хорошего не вышло бы, так как аист не обрастал очками, чтобы на следующем этапе обратиться в фарсового немецкого профессора: его духовный профиль пластически тяготел совсем в другую сторону, к кобчику-Гору».
В «Неудачниках» С. Спасского:
И, как нахохленная птица,
Бывало, углублен и тих,
По-детски Хлебников глядится
В пространство замыслов своих.
Появление Хлебникова в «Канцоне» связано не столько с его черносотенными симпатиями, сколько с несостоявшейся дуэлью «председателя земного шара» с Мандельштамом. Именно в 1913 году. Русская литература немыслима без дуэли, хотя для ХХ века это явный пережиток. Историки литературы и мемуаристы молчат о несостоявшемся поединке двух «суперзвезд» Серебряного века, не пожелавшего и здесь отставать от века Золотого. Умолчание тем более странно, что свидетелей ссоры было предостаточно. Вызов был сделан на шумном многолюдном сборище литературно-артистической богемы — в кабаре «Бродячая собака». Немота свидетелей и последующих мемуаристов проистекает не из интимной деликатности предмета ссоры (задета честь дамы). Случившаяся четырьмя годами раньше дуэль Гумилева и Волошина из-за литературной мистификации (и, разумеется, дамы) породила романтическую легенду в испанском вкусе. В случае Мандельштама и Хлебникова умолчание возникает по иным причинам.
О случившемся в «Бродячей собаке» поведал на склоне лет Виктор Борисович Шкловский, да и то в частной беседе: «Это очень печальная история. Хлебников в „Бродячей собаке“ прочел антисемитские стихи с обвинением евреев в употреблении христианской крови, там был Ющинский и цифра „13“. Мандельштам сказал: „Я как еврей и русский оскорблен, и я вызываю вас. То, что вы сказали — негодяйство“. И Мандельштам, и Хлебников, оба выдвинули меня в секунданты, но секундантов нужно два. Я пошел к Филонову, рассказал ему. Как-то тут же в квартире Хлебников оказался. Филонов говорит: „Я буду бить вас обоих (то есть Мандельштама и Хлебникова) покамест вы не помиритесь. Я не могу допустить, чтобы опять убивали Пушкина и вообще, все, что вы говорите — ничтожно“. Я спросил: „А что не ничтожно?“ — „Вот я хочу написать картину, которая сама бы держалась на стене, без гвоздя“. Хлебников заинтересовался: „Ну и как?“ — „Падает.“ — „А что ты делаешь?“ — „Я, — говорит Филонов, — неделю не ем“. — „Ну и что же?“ — „Падает“. Мы постарались их развести».
Запись в «Дневнике» Хлебникова: «30 или 31 ноября <1913>. <…> „Бродячая собака“ прочел… Мандельштам заявил, что это относится к нему (выдумка) и что не знаком (скатертью дорога). Шкловский: Я не могу вас убить на дуэли, убили Пушкина, убили Лермонтова, и, ей, что это, скажут, в России обычай… я не могу быть Дантесом. Филонов изрекал мрачные намеки, отталкивающие грубостью и прямотой мысли» (V, 327). Текст «Дневника», в связи с деликатностью темы, был опубликован с купюрами, поэтому неизвестно, какое именно стихотворение прочитал Хлебников в «Бродячей собаке». Автограф «Дневника» разыскать не удалось (может быть, обнаружится в архиве Харджиева). Воспоминание Шкловского — очень олитературенная версия событий. У Хлебникова в записи (что резонно) полуеврей Шкловский и сам готов к дуэли (есть за что), только Дантесом быть не хочет. Похоже, что Хлебников прочитал «Па-люди». Поэт своеобразно рассказал о дуэли в 14 главе поэмы «Жуть лесная», предваряя свой рассказ призывом к высокому авторитету в «еврейском вопросе»:
Хотя (Державина сюда!)
Река времен не терпит льда.
Я в настроеньи Святослава
Сюда вошел кудрями желтый.
Сказал согнутый грузом его нрава
Я самому себе: тяжел ты.
Число сословий я умножил,
Назвав людей духовной чернию;
И тем удобно потревожил
Досуг собрания вечерний.
А впрочем, впрочем взятки прочь,
Я к милосердию охочь.
Здесь чепуху, там мелют вздор,
Звенит прибор, блестит пробор.
Да, видя плащ простолюдина,
Не верят серому холсту,
Когда с угрозой господина
Вершками мерит он версту.
Его сияющие латы,
Порой блеснув через прореху,
Сулят отпор надежный смеху
И мщеньем требуют отплаты.
Так просто <он><бесспорно> мой.
А утром, утром путь домой.
«Жуть лесная» была опубликована только в 1940 году, когда «река времен» поглотила и Хлебникова, и Мандельштама. Поэма начинается словами «О погреб памяти!» (Ахматова поставила их эпиграфом к «Поэме без героя»). Прямо неназываемые герои «Жути лесной» — посетители подвала «Бродячая собака», их имена шарадами вписаны в текст. Например, «О колос, падай! Падать сладко» — Хлеб — ников; «И по-немецки пел кулек: / Я есмь, я есмь, Я был» — Куль — бин (я есмь — ich bin). Писал Хлебников «Жуть лесную» в 1914 году, после того как мандельштамовское стихотворение «Отравлен хлеб…» (с «отпором» Хлебникову и Державину) было опубликовано. Этим мотивирован призыв «Державина сюда!», предваряющий рассказ о своем выступлении в «Бродячей собаке», куда вошел в настроении Святослава — то есть с грозным «Иду на вы!». Но время дуэли уже миновало, примирение состоялось, поэт уже «к милосердию охочь», признавая право на «отпор», «мщенье», «отплату» и даже на рыцарские латы за бывшим противником, тем, кто скрывается под «плащом простолюдина». (Сам Хлебников по материнской линии — дворянин, по отцовской — почетный гражданин Астрахани, родословной своей гордился и простолюдином себя не считал.) Фамилия Мандельштама должна, по Хлебникову, разлагаться «просто» (он трижды повторяет это слово), она и разыграна по-немецки: «плащ простолюдина», то есть плащ человека простого рода — Mann, Mantel + Stamm.