ший камень. Он складывал их аккуратно на блестящем после его обработки столе.
— Изумительные керамические изделия, Эктон. Давай возьми это.
Эктон вооружился тряпкой и протер стулья, и столы, и дверные ручки, и подоконники, и все выступы, и драпировки, и все полы, тяжело дыша, чувствую сильное сердцебиение, он скинул с себя и пиджак, поправил перчатки на руках, довел до блеска хром…
— Я хочу показать тебе мой дом, Эктон, — говорил Хаксли. — Пошли…
И он перемыл всю посуду, и водопроводные краны, и миксеры, потому что к этому времени он напрочь забыл, что он трогал, а чего не касался. Вот здесь, на кухне они с Хаксли задержались — Хаксли хвастался царившем на ней порядком, скрывая таким образом свою тревогу из-за присутствия потенциального убийцы, а возможно, стараясь быть поближе к своим ножам, если они вдруг понадобятся. Они проводили время, трогая то одно, то другое, то еще что-нибудь — в его памяти ничего не осталось: ни скольких предметов он коснулся, ни того, много ли их вообще было, — и вот он закончил дела на кухне и через переднюю направился в комнату, где лежал Хаксли.
Он вскрикнул.
Он забыл про четвертую стену этой комнаты! И пока его не было, паучки повылезали из своих убежищ на четвертой, еще не обработанной стене. Ими кишели уже чистые три стены, которые они старательно пачкали паутиной! На потолке, в углах комнаты, на полу, на люстре расположился миллион маленьких узорчатых паутинок всколыхнувшихся от его вскрика! Крохотные, малюсенькие паутинки, не больше — как это ни покажется смешным — чем ваш… палец!
Пока он наблюдал эту картину, паутина появилась на раме картины, на вазе с фруктами, на трупе, полу. Отпечатки легли на нож для разрезания бумаги, на раскрытые ящики, покрыли крышку стола, покрывали, покрывали, покрывали все и повсюду.
Он отчаянно тер и тер пол. Он переворачивал тело со стороны на сторону и орал на него в то время, когда мыл его, и поднимался и шел к вазе и протирал восковые фрукты с самого ее дна. Потом он поставил стул под люстру, взобрался на него и протер каждую горящую висюльку на ней, тряся ею как хрустальным тамбурином, пока она не зазвенела серебряными колокольчиками. После этого он спрыгнул со стула и принялся за дверные ручки, затем влез на другие стулья и прошвабрил стены, забираясь все выше и выше, и помчался на кухню, схватил веник и содрал паутину с потолка, и протер фрукты с самого дна вазы, и помыл тело, и дверные ручки, и столовое серебро, и обнаружил в передней перила и, держась за них, вскарабкался наверх.
Три часа! Повсюду в доме с ужасающей методичностью пробили часы! Внизу было двенадцать комнат и восемь наверху. Он сосчитал, сколько ярдов надо почистить в этих помещениях и сколько времени на это уйдет. Сто стульев, шесть диванов, двадцать семь столов, шесть приемников. И еще под ними, над ними, и вокруг них… Он отодвигал мебель от стен и, всхлипывая, стирал вековую пыль с них и, пошатываясь, цепляясь за перила, подчищая их, драя все по пути — потому что не дай Бог оставит хоть малейший отпечаток пальцев! — поднимался на второй этаж, и здесь надо было продолжать делать то же, — а стукнуло уже четыре часа! — а у него уже болели руки, глаза вылезали из орбит, и он едва передвигал ноги, уронив голову, а руки продолжали работать, протирая и выскребая все в одной спальне за другой, в клозете за клозетом…
Его нашли утром, в половине седьмого.
На чердаке.
Весь дом сверкал чистотой. Вазы сияли словно хрустальные звезды. Все стулья были начищены. Медь, бронза сверкали в утреннем освещении. Блестели полы, перила.
Сияло все. Все сверкало, все блестело.
Его нашли на чердаке полирующим старые сундуки и старые рамы, и старые стулья, и старые коляски, и старые игрушки, и музыкальные шкатулки, и вазы, и наборы ножей, и лошадок на колесиках, и пропыленные монеты времен гражданской войны. Он уже заканчивал свою работу на чердаке, когда там появился полицейский офицер с пистолетом в руке и встал позади него.
«Все!»
Выходя из дома, Эктон носовым платком протер ручку у входной двери и торжествующе хлопнул ею!
МАЛЬЧИК-НЕВИДИМКА
Invisible Boy
© Л. Жданов, перевод, 1964
Она взяла большую железную ложку и высушенную лягушку, стукнула по лягушке так, что та обратилась в прах, и принялась бормотать над порошком, быстро растирая его своими жесткими руками. Серые птичьи бусинки глаз то и дело поглядывали в сторону лачуги. И каждый раз голова в низеньком, узком окошке ныряла, точно в нее летел заряд дроби.
— Чарли! — крикнула Старуха. — Давай выходи! Я делаю змеиный талисман, он отомкнет этот ржавый замок! Выходи сей момент, а не то захочу — и земля заколышется, деревья вспыхнут ярким пламенем, солнце сядет средь бела дня!
Ни звука в ответ, только тёплый свет горного солнца на высоких стволах скипидарного дерева, только пушистая белка, щёлкая, кружится, скачет на позеленевшем бревне, только муравьи тонкой коричневой струйкой наступают на босые, в синих жилах, ноги Старухи.
— Ведь уже два дня не евши сидишь, чтоб тебя! — выдохнула она, стуча ложкой по плоскому камню, так что набитый битком серый колдовской мешочек у нее на поясе закачался взад и вперед.
Вся в поту, она встала и направилась прямиком к лачуге, зажав в горсти порошок из лягушки.
— Ну, выходи! — она швырнула в замочную скважину щепоть порошка. — Ах, так! — прошипела она. — Хорошо же, я сама войду!
Она повернула дверную ручку пальцами, темными, точно грецкий орех, сперва в одну сторону, потом в другую.
— Господи, о господи, — воззвала она, — распахни эту дверь настежь!
Но дверь не распахнулась; тогда она кинула еще чуток волшебного порошка и затаила дыхание. Шурша своей длинной, мятой синей юбкой, Старуха заглянула в таинственный мешочек, проверяя, нет ли там еще какой чешуйчатой твари, какого-нибудь магического средства посильнее этой лягушки, которую она пришибла много месяцев назад как раз для такой вот оказии.
Она слышала, как Чарли дышит за дверью. Его родители в начале недели подались в какой-то городишко в Озаркских горах, оставив мальчонку дома одного, и он, страшась одиночества, пробежал почти шесть миль до лачуги Старухи — она приходилась ему не то теткой, не то двоюродной бабкой или еще кем-то, а что до ее причуд, так он на них не обращал внимания.
Но два дня назад, привыкнув к мальчишке, Старуха решила совсем оставить его у себя — будет с кем поговорить. Она кольнула иглой свое тощее плечо, выдавила три бусинки крови, смачно плюнула через правый локоть, ногой раздавила хрусткого сверчка, а левой когтистой лапой попыталась схватить Чарли и закричала:
— Ты мой сын, мой, отныне и навеки!
Чарли вскочил, будто испуганный заяц, и ринулся в кусты, метя домой.
Но Старуха юркнула следом — проворно, как пестрая ящерица, — и перехватила его. Тогда он заперся в ее лачуге и не хотел выходить, сколько она ни барабанила в дверь, в окно, в сучковатые доски желтым кулачком, сколько ни ворожила над огнем и ни твердила, что теперь он ее сын, больше ничей, и делу конец.
— Чарли, ты здесь? — спросила она, пронизывая доски блестящими острыми глазами.
— Здесь, здесь, где же еще, — ответил он наконец усталым голосом.
Еще немного, еще чуть-чуть, и он свалится сюда на приступку. Старуха с надеждой подергала ручку. Уж не перестаралась ли она — швырнула в скважину лишнюю щепоть, и замок заело. «Всегда-то я, как ворожу, либо лишку дам, либо недотяну, — сердито подумала она, — никогда в самый раз не угадаю, черт бы его побрал!»
— Чарли, мне бы только было с кем поболтать вечерами, вместе у костра руки греть. — Чтобы было кому утром хворосту принести да отгонять блуждающие огоньки, что подкрадываются в вечерней мгле! Никакой тут каверзы нет, сынок, но ведь невмоготу одной-то. — Она почмокала губами. — Чарли, слышь, выходи, уж я тебя такому научу!
— Чему хоть? — недоверчиво спросил он.
— Научу, как дёшево покупать и дорого продавать. Излови ласку, отрежь ей голову и сунь в задний карман, пока не остыла. И все!
— Э-э! — презрительно ответил Чарли.
Она заторопилась.
— Я тебя средству от пули научу. В тебя кто стрельнет из ружья, а тебе хоть бы что.
Чарли молчал; тогда она свистящим, прерывистым шепотом открыла ему тайну.
— В пятницу, в полнолуние, накопай мышиного корня, свяжи пучок и носи на шее на белой шелковой нитке.
— Ты рехнулась, — сказал Чарли.
— Я научу тебя заговаривать кровь, пригвождать к месту зверя, исцелять слепых коней — всему научу! Лечить корову, если она дурной травы объелась, выгонять беса из козы. Покажу, как делаться невидимкой!
— О! — воскликнул Чарли.
Сердце Старухи стучало, словно барабан солдата Армии спасения.
Ручка двери повернулась, нажатая изнутри.
— Ты меня разыгрываешь, — сказал Чарли.
— Что ты! — воскликнула Старуха. — Слышь, Чарли, я так сделаю, ты будешь вроде окошка, сквозь тебя все будет видно. То-то ахнешь, сынок!
— Правда буду невидимкой?
— Правда, правда!
— А ты не схватишь меня, как я выйду?
— Я тебя пальцем не трону, сынок.
— Ну, ладно, — нерешительно сказал он. Дверь отворилась. На пороге стоял Чарли — босой, понурый, глядит исподлобья.
— Ну, делай меня невидимкой.
— Сперва надо поймать летучую мышь, — ответила Старуха. — Давай-ка, ищи!
Она дала ему немного сушеного мяса, заморить червячка, потом он полез на дерево. Выше, выше… как хорошо на душе, когда видишь его, когда знаешь, что он тут и никуда не денется, после многих лет одиночества, когда даже «доброе утро» сказать некому, кроме птичьего помета да серебристого улиткина следа…
И вот с дерева, шурша между веток, падает летучая мышь со сломанным крылом. Старуха схватила ее — теплую, трепещущую, свистящую сквозь фарфорово-белые зубы, а Чарли уже спускался вниз, перехватывая ствол руками, и победно вопил.
В ту же ночь, в час, когда луна принялась обкусывать пряные сосновые шишки, Старуха извлекла из складок своего просторного синего платья длинную серебряную иголку. Твердя про себя: «Хоть бы сбылось, хоть бы сбылось», — она крепко-крепко сжала пальцами холодную иглу и тщательно прицелилась в мертвую летучую мышь.