Миры Рэя Брэдбери. Т. 6. Электрическое тело пою! — страница 30 из 61

— Фотографическая память!

— В самую точку! Диккенс, Гарди, Остен, По, Готорн — все попались в объектив старой фотокамеры и все эти годы ждут проявки: ждут возможности сорваться с моего языка. Пип, сам того не зная и не желая, я запер их там. Попроси, и я заговорю на разных литературных языках. Киплинг — первый. Теккерей — второй. Взвесь меня, я вешу столько же, сколько Шейлок. Потуши свет, и ты не отличишь меня от Отелло. Я — это они, Пип, все-все здесь, во мне!

— И что было потом?

— А потом, Пип, я еще раз посмотрел в то пятнистое стекло и сказал себе: «Мистер Диккенс, сэр, если все это правда, то не пора ли приниматься за свою первую книгу?»

«Пора, и немедленно!» — ответил я сам себе, купил бумаги, чернил и с тех пор неизменно пребывал в восторге и радости. Я был как лунатик, и я был искренне счастлив. Я писал, писал все книги своего заново обретенного Я. Это я, Чарльз Диккенс, писал их одну за другой.

Я путешествовал по необъятным просторам Северной Америки и прокладывал свои пути так, чтобы писать и выступать, выступать и писать — здесь преподавал, там размышлял, наполовину поддавшись своей мании, наполовину освободившись от нее, то узнаваемый, то неузнанный; задерживался в одном месте, чтобы закончить «Копперфилда», торчал в другом ради «Домби и сына», которого начал снежным рождественским днем после чая с Призраком Марли. Иногда я зимовал на маленьких ветреных полустанках, и ни одна душа не догадывалась, что рядом залег в спячку Чарльз Диккенс. Потом, очнувшись и встряхнувшись, как выдра по весне, я двигался дальше. Иногда целое лето проводил в одном городе, прежде чем меня успевали прогнать. О да, прогнать. Люди, подобные твоему мистеру Уйнески, Пип, никому не прощают фантазий, даже если от них нет никакого вреда. Видишь ли, мальчуган, у него просто нет чувства юмора. Это — безнадежно.

Он не видит, не понимает и не поймет никогда, что все мы делаем только то, что должны делать.

Одни смеются, другие плачут, третьи потрясают кулаками, но в итоге — то же самое: они должны это делать.

Земля кишит людьми; каждый в конце концов тонет, но, пока они живут, каждый по-своему гребет к далекому берегу.

А мистер Уйнески? Он привык к ножницам и не желает понимать мои перо и бумагу, на которую я вынужден выплескивать свою тоскующую английскую душу.

Мистер Диккенс спустил ноги с кровати и потянулся за саквояжем.

— Значит, пришло время собираться и уходить.

Я первым схватился за саквояж.

— Нет! Вы не можете уйти! Вы же еще не закончили книгу!

— Пип, милый мой, да ты просто не слушал…

— Но мир ждет! Вы не можете бросить «Два города» прямо посередине.!

Он тихо забрал у меня саквояж.

— Пип, Пип…

— Вы не должны, Чарли!

Он посмотрел мне в лицо — наверно, оно раскалилось добела, потому что он вздрогнул.

— Я жду! — закричал я. — И они — тоже!

— Они?..

— Чернь возле стен Бастилии. Париж! Лондон! Море у Дувра. Гильотина!

Я бросился к окнам и распахнул их настежь, словно ночной ветер и лунный свет могли принести в комнату звуки и тени, чтобы они прокрались по ковру к его глазам, а занавеси бились в фантастическом танце, и — могу поклясться — я действительно слышал и гул толпы, и скрип корабельных канатов, и звон острых клинков, и воинственные песни, видел головы, катящиеся, как капустные кочаны… все это принес полночный ветер. И Чарли тоже слышал…

— Ох, Пип, Пип…

Слезы опять покатились у него из глаз. Я уже держал наготове карандаш и блокнот.

— Да? — осведомился я.

— Где мы сегодня, Пип?

— Мадам Дефарж. Вяжет.

Он уронил саквояж. Он сел на край постели, и его руки зашевелились, начали перебирать спицы, распутывать нити, сплетать и расплетать пряжу. Он смотрел на руки и говорил, а я записывал; через несколько минут голос стал громче и увереннее, и весь остаток ночи…

— Мадам Дефарж… да… годится. Берем, Пип. Она…

— Доброе утро, мистер Диккенс! — Я ужом проскользнул на свое место. Мистер Диккенс уже ополовинил стопку блинов перед собой. Я откусил разок и тут увидел на столе, между нами, гораздо более высокую стопку листов бумаги.

— «Повесть о двух городах?» — замирая, уточнил я. — Вы… закончили ее?

— Готово. — Мистер Диккенс ел, опустив глаза. — Закончил в шесть утра. Работа была тяжелая. Готово. Сделано. Проехали.

— Ничего себе!

Послышался гудок поезда. Чарли поднял голову, потом внезапно встал, забыв про недоеденный завтрак, и поспешил в прихожую. Хлопнула входная дверь, я выскочил на крыльцо. Мистер Диккенс шел по дорожке от дома, и в руке у него был саквояж.

Он шел так быстро, что мне пришлось бежать в обход, чтобы перехватить нашего постояльца у железнодорожной станции.

— Мистер Диккенс, книга закончена, да, но она ведь еще не опубликована!

— Ты будешь моим душеприказчиком, Пип.

Он ускользал. Я бросился вдогонку.

— А «Дэвид Копперфилд»? А «Крошка Доррит»?

— Это твои друзья, Пип?

— Ваши, мистер Диккенс, Чарли… О черт, если вы не напишете про них, они никогда не будут жить.

— Как-нибудь обойдется. — Он свернул за угол.

— Чарли, погодите. Я придумаю… новое название. «Записки Пиквикского клуба». Точно, «Записки Пик-викского клуба»!

Поезд подползал к перрону. Чарли прибавил шагу.

— А в придачу — «Холодный дом», Чарли, и «Тяжелые времена», и «Большие-.» Мистер Диккенс, послушайте! «Большие надежды»! О черт!

Он был уже далеко впереди, и мне оставалось только кричать ему вслед:

— Ну и ладно, давайте катитесь отсюда! Проваливайте! Знаете, что я собираюсь сделать?! Вы не заслуживаете чтения! Нет, не заслуживаете! Так вот, ни сейчас, ни потом мне и в голову не придет дочитывать «Повесть о двух городах»! Только не я! И никто другой! Ни за что! Никогда!

На станции звякнул колокол. Паровоз увеличивался на глазах. Но мистер Диккенс замедлил шаг. Он остановился посреди тротуара. Я подошел и уставился ему в спину.

— Пип, — негромко сказал он, — ты действительно сделаешь то, что сказал?

— Да вы! — выкрикнул я. — Вы — ничтожество, вы… — я порылся в памяти и выдал: — Клякса горчичная, картофелина недорытая!..

— Ба, «Обманщик Пип»?

— Обманщик! И мне плевать, что случилось с Сидни Картоном!

— Ну почему же, эта вещь намного, намного лучше всего, что я когда-либо делал, Пип. Тебе обязательно надо ее прочесть.

— Почему?!

Он повернулся и посмотрел на меня огромными грустными глазами:

— Потому что я написал ее для тебя.

Последние мои силы ушли на то, чтобы огрызнуться:

— И что с того?

— И теперь, — сказал мистер Диккенс, — я опоздал на поезд. И у меня есть сорок минут до следующего.

— Ладно, значит, мы успеем, — заявил я.

— Куда успеем?

— Кое с кем встретиться. Одна встреча, Чарли, и я обещаю вам, что обязательно дочитаю вашу книгу. Это недалеко. Вон там, Чарли.

Он оглянулся.

— Там? Это библиотека?

— Всего десять минут, мистер Диккенс, дайте мне десять минут, всего десять, Чарли, ну пожалуйста.

— Десять?

Он, как слепой, позволил мне довести себя до библиотеки, поднялся по ступеням и испуганно, бочком, протиснулся внутрь.

Библиотека походила на каменоломню, десять тысяч лет не знавшую дождя.

В ту сторону — тишь. В другую — безмолвие. Здесь время отдыхало между книгами завершенными и еще не начатыми. Здесь никто не умирал, никто не рождался. Библиотека, как и все ее книги, просто была.

Мы ждали на краю безмолвия.

Мистер Диккенс дрожал. А мне внезапно подумалось, что за все лето я его ни разу здесь не видел. Он боялся полок с художественной литературой, боялся, что мы придем туда и встанем перед его книгами, уже написанными, изданными, переплетенными, с библиотечными штампами на титулах, зачитанными до дыр, скучно и аккуратно расставленными по порядку. Стал бы я его мучить…

Мистер Диккенс сжал мой локоть и прошептал:

— Пип, что мы здесь делаем? Пойдем отсюда. Здесь…

— Послушайте! — прошептал я.

Откуда-то издалека, из-за книжных холмов, донесся шелест — словно бабочка шевельнулась во сне.

— Будь я проклят! — Глаза у мистера Диккенса полыхнули огнем. — Я знаю этот звук.

— Еще бы!

— Кто-то пишет, — произнес он, затаив дыхание, и кивнул собственной догадке.

— Да, сэр.

— Пишет… пером. И пишет… пишет…

— Что?

— Стихи, — выдохнул мистер Диккенс. — Точно. Кого-то нет в этой комнате, до него — бездна, тысячи фатомов глубины, и он, Пип, могу поклясться, пишет стихи. Именно! Росчерк, еще росчерк, нажим, снова длинный росчерк — это не цифры, Пип, не вычисления, не какая-нибудь статистика. Чувствуешь ритм, волны, чувствуешь стремительность? Стихи, ей-Богу, да, сэр, несомненно, стихи!

— Мэм, — позвал я.

Шорох прекратился.

— Не мешай ей! — прошептал мистер Диккенс. — У нее вдохновение. Пусть работает!

Бабочка зашелестела снова.

Росчерк, росчерк, нажим, еще, еще… Остановка. Росчерк, росчерк. Я наклонил голову. Я пошевелил губами, как мистер Диккенс. Мы замерли в неизвестности, подались вперед, чуть касаясь прохладного мрамора; воздух трепетал под сводами сокровищницы, отзвуки бродили по подземелью.

Росчерк, росчерк, нажим, еще, еще. Тишина.

— Давай, — кивнул мне мистер Диккенс.

— Мэм! — снова позвал я негромко, но настойчиво.

Что-то прошелестело по коридору.

Перед нами стояла библиотекарь, женщина без возраста — ни молодая, ни старая; без собственного цвета — ни светлая, ни смуглая; неопределенного роста — ни высокая и ни маленькая, довольно хрупкая. Наверное, она часто разговаривает здесь сама с собой, в сумраке стеллажей, отгородивших библиотеку от всего мира, и голос ее звучит не громче шороха переворачиваемых страниц. Поступь ее настолько легка, что, кажется, она не идет, а скользит меж полок, будто на невидимых роликах.

Она шла, и свет ее лица прокладывал дорожку в полумраке. Ее губы двигались, она была занята словами, живущими в глубокой пещере затуманенных глаз.