Миры Роберта Чамберса — страница 38 из 49

— Сюда не достанет, — бормочет Перелешин. Громыхает так, что земля вибрирует под ногами. Он мчится сквозь сквер, прикрыв голову. Сигналят «амбулансы», пахнет дымом. Ракета угодила меж высоток по улице Дерех Царфат.


— Где Жабка?

— Жабка спит. Где ты шлялся?

— Дышал свежим воздухом.

— Она хотела, чтобы ты уложил её спать.

— Прости, я не посмотрел на часы.

— От тебя воняет.

Под презрительным взглядом он пьянеет сильнее.

— Вик, у меня тоже нервы на пределе. Неизвестно, что нас ждёт. Я могу выпить сто грамм. Война…

— Она тебя ждала. — В глазах жены слёзы — не текут по щекам, но стоят, как опрокинутые озёра. Увернувшись от протянутой руки, Вика уходит на кухню. В следующий раз он увидит её в морге, среди других трупов, извлечённых из — под руин.

Сирена то замолкает, то снова взвывает. Бомбы падают, как за бездушие свергнутые боги. Перелешин включает альбом, в записи которого участвовал и чувствует себя абсурдно счастливым, как святые перед смертью.

Глотая из горлышка ром, он думает: «Я могу развестись, но остаться хорошим отцом для Сони. Я буду свободен».

Что — то приближается сверху, с небес. Дом падает, музыка умолкает, вылезают кости, жена умирает в цементном крошеве.


Каркоза была мёртвым городом, несмотря на редких статистов и автомобили. Как декорации, которые возвели, но пока не использовали. Как разорившиеся парки развлечений, ветшающие под дождём. Петляя промозглыми улочками, Перелешин натыкался на подсказки к неозвученной загадке. Таинственные символы, вмурованные в материю мартовского дня. Глаза, нарисованные на штукатурке средневекового храма. Грузовик с огромным пластмассовым пупсом в кузове. Многочисленные объявления «Куплю волосы», навязчивые, как мысли о гнёздах из волос, о существах, нуждающихся в человеческих волосах.

Ориентируясь по карте, Перелешин вышел к центру. Широкий проспект разделяла посередине кленовая аллея. Первые этажи домов отвели под булочные, кафе и магазины. Каркоза не привлекала туристов. Что здесь фотографировать? Чем хвастаться в социальных сетях? Мелкой речушкой, журчащей в низине? Замшелыми химерами на коньках крыш? Заколоченным алхимическим музеем?

Лужи отражали свинцовое небо. «Небо, — думал Перелешин, — это место, откуда падают бомбы». Пятнадцать лет назад он полз, как червь, по уничтоженному миру, глотал пыль и слушал ветер в ушах, кричал, но крик не пробивался сквозь гул. Кость торчала из плеча, лилась кровь. Он не ощущал боли. Квартира стала скопищем бессмысленных безобразных углов, триумфом экспрессионизма. Куда — то подевался потолок — нельзя существовать без потолка, если небеса тебя ненавидят. Обломки стен с синими обоями, спальня дочери. Он переполз завалы и собственный вопль раздался из соседнего измерения.

Имя. Слово, с которого заново началась его вселенная.


Спинку лавочки оседлали подростки. Все состоящие из шипов: шипастые ботинки, проклёпанные куртки, стержни в ушах и бровях, крашеные волосы выставлены иглами. В музыкальную бытность такие мальчишки и девчонки тусовались у рок — клуба на Рубинштейна, в «Castle Rock» и «Сайгоне». Только крутые прикиды они мастерили себе сами, а не покупали в бутиках.

Панки передавали по кругу вино; впервые за много лет Перелешину захотелось смочить горло алкоголем. При виде чужестранца компания осклабилась. Девушка с синей чёлкой и серьгой в носу крикнула что — то по — французски. Её дружки загоготали, а Перелешин ускорил шаг.

Он обратился к условному Богу, теоретическому творцу, непроизносимому Тетраграмматону.

«Однажды ты вернул мне дочь, она была живой под обломками, спасибо. Отдай мне её опять».

Хохот панков утих за поворотом. Перелешин замер возле витрины. Старинные тома возлежали на бархате, дразня язычками ляссе.

«Ещё один вариант начала истории, — подумал Перелешин. — Вариант с висельником».


Висельника звали Сергей Мазанцев. Он был из тех Сергеев, которых все зовут «Серёгами». Жилистый, подвижный, нахальный. Перелешин повидал таких репатриантов: им словно бы удавалось перевезти за границу родной воздух и они ходили внутри этого воздуха, как в коконе. Вместе с ними передвигался неровно вырезанный контур СНГ.

Мазанцев эмигрировал с мятежного востока Украины. Из разбомбленного квартала Перелешин перебрался в тихий и живописный пригород Хайфы, там же позже поселился Мазанцев. Две войны сделали их соседями.

В спортивном костюме, бритый, плавный, как ящерицы и убийцы, Мазанцев напоминал торгаша. И не догадаешься, что его квартира напичкана книгами. Мазанцев был книжным торгашом.

Похоронив Вику, Перелешин не впускал женщин ни в свой дом — уютный домик с огородом и панорамными окнами, — ни в сердце. За пятнадцать лет вдовства у него были быстротечные романы, ни к чему не обязывающие свидания. Он занимался оптовыми поставками в крупной фирме, а остальное время уделял воспитанию дочери. Первый год после смерти жены был самым тяжёлым. Потом полегчало.

Соня росла стремительно — быстрее, чем он желал бы. Она была особенной девочкой, пусть эта фраза из уст отца и звучит предвзято. Запоем читала книги, опережая школьную программу по литературе. С Гарри Поттера перепрыгнула сразу на Чехова. Собралась крошечная музыкальная группа: Соня освоила электронные барабаны, а Перелешин импровизировал на гитаре. Пройдя этап «буду рок — звездой, как папа», Соня барабаны забросила; распад дуэта оказался для отца драматичнее, чем изгнание из настоящего ансамбля в девяностом. Соня увлеклась актёрским мастерством. Штудировала учебники, записалась на курсы. Перелешин оплатил пластическую операцию по удалению шрама с виска дочери. Он сделал всё, чтобы детство Сони было счастливым.

Перелешин носил в ателье флэшки и упаковывал распечатанные фотографии под плёнку. Соня говорила, это ужасно мило и старомодно. На снимках его Жабка хохотала, перепачканная мукой, кривлялась, кормила чаек во время единственного визита в Петербург (родителя Перелешина умерли, связь с Россией окончательно прервалась); Соня купалась в море, тискала мопса, обнималась с подружками, перевоплотилась в Фредди Крюгера для хэллоуинской вечеринки и в Ромео для школьного спектакля, выложила в Интернет фото в нижнем белье и была наказана. Три альбома содержали фотографии Сони со службы на базе Баэр — Шева. Перелешин шутливо грозил переквалифицироваться в армейского раввина, надзирателя за кашрутом, чтобы контролировать дочь. На тех снимках Соня напоминала юную Вику.

Перелешин никогда не говорил дочке, что хотел развестись с её мамой, что развёлся бы, если бы не трагедия.

Пока Соня отдавала Родине долг и заваливала соцсети фотографиями со сборов, в доме напротив поселился украинский хлопец Серёга. А так как воздухом своим говорливый Серёга готов был делиться со всеми, Перелешин периодически болтал с книготорговцем. Завидев соседа, Мазанцев спешил через дорогу, широко улыбаясь щербатым ртом.

— Ну и денёк! — частил он. — Бегаю, говорю, круглые сутки.

— И что набегал?

— Дык вот! — Серёга извлекал из олимпийки бумажный свёрток. Мозолистые пальцы с обкусанными ногтями удивительно бережно освобождали от упаковки книгу. — Киплинг, — восхищённо произносил вороватый мужичок в палёном «Адидасе». Или: Брокгауз. Или: Дидро.

Подпив — у Мазанцева случались запои, — он поведал, едва не прослезившись, что в Донецке оставил тонны дореволюционных изданий. «Я был акулой на толкучках», — сказал он.

Перелешин подумал: Мазанцев, отлично ориентирующийся в литературе, истории, географии, использовал внешнюю обманчивую простоту, затрапезность, обкатывая клиентов. Нюх на первые издания, раритеты, автографы у букиниста был феноменальный. Он тратил несколько сот шекелей, скупая в книжных лавках обшарпанные тома и перепродавал втридорога. Мотался по стране, прибирая к загребущим лапам библиотеки отъезжающих за границу книгочеев. В июле целую фуру пригнал из Иерусалима и сообщил доверительно Перелешину: «Пить буду неделю».

А в августе повесился. И никому его книги и атласы оказались не нужны.

Соня задувала свечи на праздничном торте: восемнадцать штук, двадцать, двадцать три. И в это же самое время во Франции, в пронизанном сквозняками отеле, чёрная тень висельника липла к обоям, как опухоль.


По безлюдным улицам Каркозы ветер носил конфетные обёртки.

Перелешин перевёл взор с заплесневелой стены на дисплей телефона.

Известие о том, что дочь собирается снимать квартиру, он принял скрепя сердце. Было страшно в пятьдесят лет остаться одному в пустом доме. Но Соня убедила:

— Папочка, я буду приезжать на шабат, звонить каждый день и это не другая галактика, а всего — то час езды.

Она держала слово. Приезжала и звонила регулярно. Ежедневно писала, присылала смешные картинки. В телефоне сотни сообщений. Переписка оборвалась зимой. Почти два месяца — ни письмеца, а затем, как авиаудар среди ночи, фотография без подписи. Театральная афиша.

Точно такая же афиша, но сырая и потрёпанная, висела на кирпичном фасаде по rue de l‟Oubli. В двадцать три Соня не оставила идею блистать на сцене. В свободное от учёбы время посещала различные кастинги, сыграла эпизодическую роль в телесериале. Роль была до обидного короткой, пара реплик. Перелешину хотелось спросить режиссёра, чем он думал, не дав такой талантливой актрисе проявить себя. Но как связана мечта израильской девушки о кино и эта уродливая афиша в зловонном переулке Каркозы?

«The Yellow Sign» — гласила жёлтая надпись на чёрном фоне. По левому краю вздыбилась тощая жёлтая фигура, непомерно высокая. Жёлтая тень жёлтого человека диагонально перечеркнула лист.

«Тридцатого марта, — сообщала лаконичная афиша по — английски. — Легендарный спектакль в “Хале”».

Перелешин поднял взгляд. Над узкой дверью располагались четыре буквы. HALA. Табличка «Closed» на цепи. Перелешин подёргал ручку — заперто. Клуб? Театр? Чем бы ни была «Хала», двадцать девятого марта она не впускала посетителей.

Перелешин растеряно заозирался. Пешеходная дорожка полого уходила вверх, мимо закрытых заведений у подножья кривых пятиэтажных муравейников. Замкнутые двери, замкнутые ставни. Провода, протянутые между зданий.