Миры Урсулы ле Гуин. Том 12 — страница 2 из 41

Две задержки на Северной линии

1. По пути в Парагвананзу

Этой весной река сильно разлилась, затопив железнодорожную насыпь на всем протяжении от Брайлавы до Красноя. Двухчасовая поездка растянулась на полдня. Поезд переходил с одного пути на другой, подолгу стоял, медленно передвигался от одной деревни до прилегающей к ней следующей, через холмы провинции Мользен под неутомимым проливным дождем. Из-за дождя сумерки наступили раньше обычного, но сквозь полумрак виднелись чертополох, жестяные крыши, отдаленный сарай, одинокий тополь и тропинки, ведущие к вырисовывающейся в наступающей темноте ферме безымянной деревни, находящейся где-то к западу от столицы. Внезапно, через пятьдесят минут ожидания и неизвестности, сумрачный пейзаж за окном заслонило стремительное движение чего-то темного.

— Это товарный! Скоро поедем, — сказал моряк, который знал все на свете.

Семья из Месовала возликовала. Когда тропинки, чертополох, крыши, сарай и дерево появились снова, поезд действительно начал двигаться, и постепенно, равнодушно и медленно унылый пейзаж навсегда остался позади в дождливых сумерках. Семья из Месовала и моряк поздравили друг друга.

— Теперь, когда мы снова тронулись, самое большее еще полчаса — и мы наконец приедем в Красной.

Эдвард Орте снова открыл книгу. Прочитав страницу или две, он поднял голову. За окном почти совсем стемнело. Где-то вдалеке сверкнул и пропал свет фар одинокой машины. В темноте окна, под зелеными жалюзи на фоне мерцающего дождя Эдвард увидел отражение своего лица.

Он посмотрел на это отражение с уверенностью. В двадцать лет Эдвард невзлюбил свою внешность. В сорок — смирился и принял ее. Глубокие морщины, длинный нос, длинный подбородок — вот каков Эдвард Орте; он смотрел на отражение как на равного, без восхищения или презрения. Но форма бровей напомнила Эдварду, как часто люди говорили ему: «Как ты похож на нее», «У Эдварда мамины глаза». Как глупо — будто эти глаза не принадлежат ему, будто он не может претендовать на то, чтобы видеть мир самому. Тем не менее во вторые двадцать лет жизни он взял от этого мира все, что хотел.

Несмотря на различные пересуды и неудачное начало этого путешествия, Эдвард знал, куда едет и что случится. Брат Николас встретит его на Северной станции, повезет на восток через омытый дождем город в дом, где Эдвард родился. Мать поприветствует его, сидя в постели под розовой лампой. Если на сей раз дело обошлось легким приступом, мать будет выглядеть довольно неплохо и говорить тихим голосом; если же приступ оказался достаточно серьезным, чтобы напугать ее, она поведет себя неестественно оживленно и весело. Все зададут друг другу вопросы и ответят на них. Потом состоится ужин внизу, беседа с Николасом и его молчаливой женой, а потом Эдвард отправится спать, слушая дождь за окном спальни, в которой спал первые двадцать лет своей жизни. Почти наверняка сестра Реция убежит рано: вспомнит, что оставила в Соларии трех маленьких детей, и в панике спешно отправится домой, так же неожиданно, как уехала оттуда. Николас никогда не присылал Эдварду телеграмм, а просто звонил по телефону и зачитывал докторский отчет об очередном приступе. Зато Реция преуспела в наведении паники. Она избегала ухаживания за больной матерью и лишь время от времени высылала Эдварду телеграммы «ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО», о драматическом смысле которых оставалось только догадываться. Матери вполне хватало визитов Николаса дважды в неделю, и она не имела ни малейшего желания видеть Эдварда или Рецию. Незваные гости могли разрушить привычный распорядок дня и заставляли мать тратить накопленную энергию на показной интерес в делах детей, которые на самом деле уже давно не интересовали ее. Но Реция настолько нуждалась в соблюдении общепринятых традиций и приличий, что регулярно для достижения этого задействовала самые крайние методы. Когда кто-то получает телеграмму «ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО» и дело касается больной матери, он приезжает. Для определенных ходов в шахматах есть лишь определенные реакции. Эдвард Орте, более сдержанный и здравый сторонник общепринятых приличий, подчинял свою волю правилам без слова жалобы. Но все это напоминало ему игру в шахматы без доски, это катание по рельсам взад и вперед: все та же бессмысленная поездка три раза за два года — или за три года с первого приступа? — настолько бессмысленная, напрасная трата времени, что Эдвард даже не думал о том, едет ли поезд всю ночь, как ехал весь день, передвигаясь по холмам с одной запасной ветки на другую, не по основной колее, и не приближаясь к цели; Эдварду было абсолютно все равно.

Когда он сошел с поезда и во влажной сумятице, царящей на платформе, отблесках фонарей и отголосках Северной станции обнаружил, что никто его не встречает, то почувствовал себя разочарованным, обманутым. Хотя чувство было неуместным. Николас просто не выдержал бы пять часов ожидания, даже ради того, чтобы встретить брата. Эдвард сначала хотел позвонить домой и сообщить, что прибыл, а затем сам удивился, почему ему пришла в голову такая мысль. Все из-за дурацкого разочарования, что его никто не встретил. Он вышел из вокзала, чтобы поймать такси. На автобусной остановке возле стоянки такси ждал автобус № 41; Эдвард без промедления сел в него. Как давно — наверное, десять лет назад… пятнадцать… нет, еще больше — он ездил на автобусе через город по шумным улицам Красноя, темным и мерцающим в сумерках мартовской ночи. Свет уличных фонарей, отражавшийся в реках черного асфальта, напомнил Эдварду о временах, когда студентом он возвращался с поздних занятий в университете. 41-й остановился на старой остановке у подножия холма, и вошли двое студенток — бледные, серьезные девушки. Вода в Мользене, бегущем вдоль каменной набережной под старым мостом, поднялась очень высоко; все пассажиры вытягивали шеи, чтобы увидеть реку, и кто-то сказал за спиной Эдварда:

— Вода уже подбирается к складам за железнодорожным мостом.

Автобус стонал, покачивался, останавливался, кренясь на пути через длинные прямые улицы Трасфьюва. Орте надо было выходить на последней остановке. Автобус с единственным пассажиром в очередной раз со вздохом захлопнул двери и поехал дальше, оставляя за собой тишину еще не спящего пригорода, провинциальную тишину. Дождь шел не переставая. На углу около фонаря стояло молодое дерево, вздрагивающее под ярким светом, который пронзал его свежие зеленые листья. В путешествии не предвиделось более ни задержек, ни изменений. Последние полквартала до дома Орте прошел пешком.

Он тихонько постучал, открыл незапертую дверь и вошел. По непонятным причинам холл был ярко освещен. В гостиной звучал чей-то громкий, незнакомый голос. Может, там какая-то вечеринка? Неужели вечеринка? Эдвард снял пальто, чтобы повесить его на вешалку. В этот момент в холл вошел мальчик, попятился от неожиданности, остановился и посмотрел на вошедшего ясными смелыми глазами.

— Ты кто? — спросил Орте, и когда мальчик задал такой же вопрос и получил ответ, сказал: — Меня тоже зовут Эдвард Орте.

На мгновение у Эдварда закружилась голова. Он очень боялся таких внезапных головокружений, когда появлялось ощущение, будто он летит в разверзнувшуюся под ногами бездну.

— Я твой дядя. — Эдвард стряхнул со шляпы капли дождя и повесил ее. — А где твоя мама?

— В комнате с роялем. С организаторами похорон. — Мальчик продолжал глазеть на Эдварда, изучая его так спокойно, словно находился в собственном доме.

«Если он не отойдет в сторону, я не смогу пройти в комнату мимо него», — подумал Орте.

— О, Эдвард! — воскликнула Реция, входя в холл и видя брата. — Ах, бедный Эдвард! — И внезапно она разрыдалась.

Реция потянула Эдварда за собой и подвела к Николасу, который мягко и серьезно пожал брату руку и сказал ровным голосом:

— Ты уже уехал. Мы не могли дозвониться до тебя. Очень быстро, гораздо быстрее, чем ожидалось, но совершенно безболезненно в конце…

— Да, я понимаю, — ответил Орте, держа брата за руку. Под ним снова словно разверзлась пропасть. — Поезд… — пробормотал он.

— Почти ровно в два часа, — сказал Николас.

— Мы весь день звонили на станцию, — сказала Реция. — Вся железная дорога выше Ариса затоплена. Бедный Эдвард, ты, наверное, совершенно измучился! И не знал весь день, весь день! — Слезы текли по ее лицу так обильно и легко, как дождь за окнами поезда.

Прежде чем пойти наверх и увидеть мать, Орте собирался задать Николасу несколько вопросов: был ли последний приступ на самом деле серьезным? принимает ли мать все те же лекарства? тяжелой ли ангиной она переболела? Эдвард все еще хотел задать эти вопросы, на которые пока так и не получил ответа. Николас же продолжал рассказывать ему о смерти матери, хотя Эдвард и не спрашивал, как все случилось. От долгого путешествия в голове его все еще царила какая-то неразбериха. Головокружение почти прекратилось, бездна закрылась, и он отпустил руку Николаса. Реция вертелась рядом, улыбаясь и плача одновременно. Николас выглядел напряженным и усталым, глаза его казались огромными за стеклами толстых очков. «А как, интересно, — подумал Эдвард, — выгляжу я сам? Чувствую ли горе?» Он заглянул в себя с опасением, но не нашел ничего, кроме продолжающегося неприятного легкого головокружения. Нет, горем это не назовешь. Не должен ли он хотеть плакать?

— Она наверху?

Николас рассказал о новых правительственных правилах, которые, по его мнению, являются наиболее разумными и деликатными. Тело отвезли в крематорий Восточного района; пришел человек с бумагами, чтобы договориться о церемонии прощания и церковной службе, и когда приехал Эдвард, они как раз уже все согласовали. Все вышли из холла, прошли в гостиную, представили Эдварду работника похоронного бюро. Затем Николас пошел проводить этого человека. Это его голос слышал Орте, когда вошел в дом. Громкий голос и яркие огни, как на вечеринке.

— Я встретил, — сказал Эдвард Орте сестре, немного помедлив, — маленького Эдварда. — И пожалел о сказанном, потому что племянник, названный в его честь, не мог быть этим мальчиком, который выглядел гораздо старше и который сказал, что фамилия его Орте. Или нет? Ведь фамилия должна быть Перен: Реция после замужества взяла эту фамилию. Но кто же тогда этот мальчик?

— Да, я хотела, чтобы дети тоже приехали, — говорила Реция. — Томас подъедет завтра утром. Надеюсь, дождь прекратится — дороги, наверное, ужасные.

Эдвард обратил внимание на ее ровные, цвета слоновой кости зубы. Ей уже — о, невероятно! — тридцать восемь. Он бы не узнал ее, встретив на улице. Реция посмотрела на брата серо-голубыми глазами.

— Ты устал, — сказала она тоном, который обычно раздражал Эдварда. Можно ли говорить людям, как они себя чувствуют?

Но сейчас эти слова понравились ему. Он не ощущал усталости, но, если выглядел устало или устал, сам того не замечая, наверное, у него все же было чувство, о котором он не знал, соответствующее чувство.

— Иди поешь чего-нибудь, этот человек ушел. Ты, наверное, умираешь от голода! Дети едят на кухне. О, Эдвард, все так странно! — сказала Реция, проворно увлекая его за собой.

На кухне было тепло и полно народу. Повар-домоправительница Вера, которая работала очень давно, хотя появилась в доме после того как уехал Эдвард, что-то приветственно пробормотала. Она расстроена, это понятно: сможет ли пожилая женщина с больными ногами найти новую работу? Конечно, Николас и Реция позаботятся о ней. Все дети Реции сидели за столом: мальчик, которого Эдвард встретил в холле, старшая сестра и малыш, которого все называли Рири, когда Эдвард видел его в последний раз, и к которому теперь все обращались по-взрослому: Рауль. Еще на кухне находилась кузина мужа Реции, которая жила с ними, — невысокая, угрюмая девушка лет двадцати. Жена Николаса Нина вышла из-за стола, чтобы поприветствовать Эдварда и обнять его. Когда она заговорила, Эдвард вспомнил о том, о чем не думал с тех пор, как получил письмо Николаса около двух недель назад. Николас и Нина усыновили ребенка — писал ли Николас, что это мальчик? Усыновление показалось Эдварду столь показным и ненужным поступком, что он еще раз внимательно перечитал письмо и подумал, что дело это неприятное и весьма смущающее, но сейчас не помнил, что именно написал Николас. И как-то неудобно спрашивать об этом Нину. Старушка Вера, пытаясь продемонстрировать свою нужность, настойчиво предлагала Эдварду чай, и ему пришлось сесть вместе со всеми в ярко освещенной шумной кухне, немного поесть и выпить чая.

Постепенно шум затих. Никто особо с Эдвардом не разговаривал; Нина смотрела на него своими печальными, темными глазами. Эдвард с облегчением начал понимать, что его обычно серьезное выражение лица и поведение могут быть приняты за хорошее владение собой и послужат щитом, за которым можно спрятать от самого себя отсутствие печали, спрятать нечто не существующее в пустой душе.

В завершение всего Эдварда не пустили спать в его комнате. Вообще все прошло не так, как он ожидал. Дом был переполнен. Оказалось, что с момента усыновления Николас и Нина отказались от квартиры в Старом квартале, переселились обратно в родительский дом и собирались жить там до тех пор, пока у них не появится шанс переехать в большую квартиру. Они жили в старой комнате Эдварда, а их ребенок — в бывшей комнате Николаса, Реция и трое ее детей устроились в детской, кузина — на тахте в гостиной, и для Эдварда не осталось ничего, кроме кожаной тахты, стоящей внизу, на застекленной веранде. Только комната матери пустовала. Эдвард так и не зашел туда. Он не ходил наверх. Реция принесла вниз шерстяные пледы, потом стеганое одеяло и наконец теплую пижаму Николаса.

— Здесь ужасно, бедный Эдвард, ужасно. Если ты наденешь вот это, то не замерзнешь. Ах, как все странно! — Она заплела волосы на ночь и надела розовый шерстяной халат. Реция выглядела доброжелательной, участливой, по-матерински прекрасной; ее лицо светилось, словно она слушала музыку. «Вот оно, горе», — подумал Эдвард.

— Все нормально, — сказал он.

— Но у тебя всегда по ночам мерзли ноги. Ужасно, что пришлось устроить тебя здесь. Не знаю, что мы будем делать, когда приедет Томас. О, Эдвард, мне бы так хотелось, чтобы ты женился, — ненавижу, когда люди одиноки! Я знаю, тебе все равно, но мне — нет. Занавески не закрываются, что ли? Ах, Господи Боже мой, я оборвала кайму. Что ж, здесь нечего закрывать, кроме дождя. — В глазах Реции стояли слезы. Она обняла Эдварда, и на мгновение его окутали ее тепло и сила. — Спокойной ночи! — сказала она и вышла, закрыв за собой стеклянную занавешенную дверь. Эдвард услышал голоса сестры и кузины в другой комнате.

Реция пошла наверх. В доме стало тихо. Эдвард поправил пледы, стеганое одеяло и лег на кушетку. Он читал книгу, за которую взялся в поезде: долгосрочный проект относительно целей и распределения фондов департамента, который в мае попадет в распоряжение их бюро. Дождь стучал в окно над кушеткой. У Эдварда замерзли руки. Внезапно в соседней комнате погас свет, стеклянная занавешенная дверь потемнела, и свет от маленькой настольной лампы показался очень тусклым. В соседней комнате спала кузина. Дом был полон неизвестных Эдварду людей. Ему было странно лежать на этой холодной кушетке, ночью, в дождь. Обычно на ней спали только летом, в жару. Поездка оказалась не такой, в какую он отправился. Приехать домой — вот оно, правильное направление, которое сейчас потеряло всякий смысл и окончилось в странном месте. Неужели беспорядок — это то, что все называют горем? «Она умерла, — подумал Эдвард. — Она умерла, а я лежу, удобно оперевшись на подлокотник кушетки, держу на согнутых под одеялом коленях открытую книгу, смотрю на страницы сто сорок четыре, сто сорок пять и жду собственной реакции на случившееся. Я уехал из дома так давно!» Сто сорок четыре, сто сорок пять… Взгляд Эдварда вернулся к книге. Он дочитал до конца главу. Часы показывали полтретьего ночи. Эдвард выключил лампу на бронзовой подставке и свернулся калачиком под одеялами, слушая, как дождь равномерно стучит в окно…

— Я еду в Парагвай, — сказал Эдвард моряку, расстроившись, что никто его об этом не спрашивает. — В Парагвананзу, столицу страны.

Через долгое-долгое время Эдвард встретил моряка около путей, затопленных половодьем. А когда, преодолев ужасные препятствия, он добрался до цели, до Парагвананзы, там оказалось все то же самое, что и здесь, дома.

2. Метемпсихоз

Когда пришло письмо от адвоката, Эдвард Руссе сначала даже не задумался о завещанном ему доме и лишь попытался выловить из потаенных глубин памяти хоть какие-то обрывки воспоминаний о внешности, характере или хотя бы походке брата маминого отца — двоюродного деда. Старик счел нужным оставить Эдварду дом в Брайлаве или сделал это по причине малочисленности наследников. Эдвард всю жизнь прожил в Красное; когда ему исполнилось девять или десять лет, он ездил вместе с мамой навестить родственников, живущих на севере, но из всего путешествия теперь мог вспомнить лишь тривиальные вещи: курицу с выводком цыплят на заднем дворе у корзины, человека, который громко пел, стоя на углу улицы у подножия огромного (как тогда показалось Эдварду) темно-синего холма. И от дедушки, которому принадлежал дом, и от его брата, который дом унаследовал, в памяти остались лишь громкие старческие голоса и ощущение неуютности, царящее в темных комнатах. Глуховатый старик, какой-то чужой и совершенно не похожий на Эдварда и его родственников. Висящие на печи скрещенные мечи с плетеными рукоятками и гравированными лезвиями — шашки. Эдвард никогда раньше не видел шашки. Ему не разрешали играть с этими красивыми мечами. Даже сам старик никогда не притрагивался к ним, никогда их не полировал. Если бы Эдварду разрешили взять шашки, он бы начистил потемневшие лезвия. А сейчас ему было стыдно за неблагодарность своего ума, в котором сохранились лишь воспоминания о детской зависти — и ни единого мимолетного впечатления о человеке, который подарил ему дом, — даже если на самом деле Эдварду дом вовсе не нужен и он предпочел бы, чтобы старик не вспоминал о нем, неблагодарном внучатом племяннике, который совершенно не помнил своего двоюродного деда.

Что ему делать с этим домом в Брайлаве? Что ответить на письмо адвоката? Эдвард работал в бюро жилищного строительства, получал скромную зарплату, никогда не связывался ни с какими адвокатами и вообще остерегался их. Его жена придумала бы, как ответить на письмо; она обладала чутьем на такие вещи и вдобавок хорошими манерами. Представив, что написала бы Елена, Эдвард накропал короткое, вежливое послание адвокату, отправил его, а затем фактически сразу забыл и о двоюродном деде, и о наследстве, и о собственности в Брайлаве. Он был сильно загружен, поскольку взял на себя дополнительно дело реорганизации и упрощения ведения отчетов, в котором хорошо разбирался. Окружающие сказали бы, что Эдвард стремится потерять себя в работе, но ему всегда нравилась его работа, нравилась до сих пор, и он знал, что не может в ней потеряться. Напротив, он постоянно находил себя в работе, в выполненных заданиях, видел себя в коллегах. На каждом углу улицы, ведущей к бюро, он встречал самого себя, возвращающегося с работы домой на улицу Сайдрс, где его ждала Елена, преподающая в колледже прикладных искусств, ждала каждый день, кроме вечеров по средам, когда она вела занятия с четырех до шести.

Дни Эдварда всегда перемежались такими тире, разделяясь не на периоды, а на перерывы между ними, паузы, пустые места, в которых он останавливал сам себя, чтобы не оканчивать мысль, чтобы даже не пытаться завершить мысли, у которых больше нет конца. Так же было и в этом случае: Елена не вела занятия с четырех до шести по средам, потому что она умерла от аневризмы сердца три месяца назад. И всегда мысли Эдварда вели к одному и тому же, останавливались, уплывали в бесконечность и там разрушались, как в печи крематория.

Эдвард знал, что справился бы со своим несчастьем быстрее, без этих пауз, не думая постоянно об одном и том же, если бы хорошо спал. Но теперь он мог спать не более двух или трех часов, а потом просыпался и лежал без сна столько же, сколько ему удалось проспать. Он попробовал пить, потом принимал снотворное, которое порекомендовал друг. И то и другое принесло ему пять часов сна, два часа кошмаров и день болезненного отчаяния. Тогда Эдвард принялся читать во время ночных бодрствований. Читал все подряд, но предпочитал историю — историю других стран. Иногда в три часа ночи он плакал, читая про Испанию в эпоху Ренессанса, и не замечал собственных слез. Он не видел снов. Все сны забрала с собой Елена, и они ушли вместе с ней уже слишком далеко, чтобы найти обратную дорогу к Эдварду. Сны затерялись, иссякли, высохли где-то в той плотной каменистой темноте, в которую ушла Елена, очень медленно, с трудом, не дыша, прокладывая путь вперед. Эдвард чувствовал, что она теперь где-то далеко, в каком-то другом измерении, которое он даже не мог себе представить.

Пришло второе письмо из Брайлавы. В конверте из толстой бумаги, тяжелом и зловещем. Покорившись судьбе, Эдвард открыл его. Письмо адвоката оказалось коротким. Сдержанно, расплывчато, в виде предложения, с должной предосторожностью адвокат сообщал, что, поскольку дела стоят на месте, Эдвард должен знать: если он решит продать дом, то получит за него хорошие деньги (учитывая профессиональную квалификацию Эдварда, адвокат полагал, что тот хорошо информирован в данном вопросе). Далее адвокат — Эдвард представил себе седовласого мужчину лет шестидесяти, чисто выбритого, с длинной верхней губой — заметил, что в северном отделении адвокатского бюро в Красное есть несколько агентов по недвижимости с хорошей репутацией, на тот случай, если Эдвард не хочет заниматься этим делом сам. Однако, поскольку в доме остались личные вещи, могут потребоваться, хотя бы ненадолго, личное присутствие наследника и его решение относительно мебели, бумаг, книг и прочих вещей, которые могут представлять собой материальную, денежную или памятную ценность. К письму прилагались какие-то документы — судя по внешнему виду, акты, описания и прочее, касающееся собственности, — и старый, довольно потертый кожаный мешочек с шестью ключами на стальном кольце.

Странно, что адвокат прислал ключи, не дождавшись очередного ответа Эдварда и не познакомившись с ним лично. Именно ключи придали конверту странную форму и сделали его тяжелым. Эдвард с любопытством вытащил их, положил на левую ладонь и стал рассматривать. Два одинаковых ключа — судя по всему, от старой, респектабельной передней двери. Других четыре оказались совершенно разными: один бы подошел, вероятно, к висячему замку, другой — с брелоком в виде бочонка — был похож на ключ от часов, третий — плоский железный — по-видимому, от подвала или кладовой, и последний — из латуни, с замысловатыми выемками — вероятно, от какой-то старой мебели, платяного шкафа или секретера. Эдвард с нарастающим беспокойством вообразил латунную замочную скважину в резном красном дереве, полки за стеклом, какие-то бумаги в полупустых выдвижных ящиках.

Эдвард попросил два выходных в конце месяца. Он поедет в Брайлаву в среду вечерним поездом, вернется в воскресенье. Достаточно. Встретится с адвокатом, увидит дом, договорится, чтобы его очистили от ненужных вещей и выставили на продажу. Заодно, делая все эти дела, он сможет посмотреть город, где родилась и провела детство его мать. А на деньги, вырученные за дом, он поедет в Испанию.

Шальные, не заработанные деньги надо тратить сразу, иначе они принесут беду. А сколько стоит поездка в Египет? Эдварду всегда хотелось увидеть пирамиды. Одетых в красные плащи, как в кино размахивающих шашками, охраняющих сокровища Египта английских солдат, численность которых уменьшалась на глазах равнодушного сфинкса, как исчезает вода, льющаяся на песок. Ему хотелось побывать в Сахаре, в этом пекле, огромной пустыне.

Поезд резко дернулся и снова остановился. В купе пока больше никого не было; молодая пара, занявшая места напротив, громко смеялась в коридоре. Они шутили с друзьями, стоящими на платформе, но наконец закричали, помахали руками и, балуясь, громко захлопнули окно, когда поезд тихо и целенаправленно заскользил вперед. Глаза Эдварда наполнились слезами, и, переводя дыхание, он тихонько всхлипнул. Приведенный в ужас отчаянным положением, в которое его ввергло всепоглощающее горе, он стиснул кулаки, закрыл глаза и притворился, что спит, хотя лицо его пылало, а дыхание не было равномерным. Он заранее проклинал Египет, чертов Египет, проклятые Толедо и Мадрид. Слезы высохли. За окном, в тихой дымке сентябрьского полудня, проплывали северные пригороды, дороги и виадуки.

Молодая пара вернулась в купе, они больше не смеялись и не разговаривали, все их оживление оказалось показным — для друзей на Северной станции. Эдвард продолжал смотреть в окно. Поезд плавно шел на север, поравнявшись с набережной Мользена. Река была широкой, спокойной, гладкой, бледно-голубая вода струилась меж низких берегов. Вдоль реки, залитые поздним солнечным светом, росли ивы. Дымка сгущалась; впереди, на севере, как будто там шел дождь, виднелась тяжелая гряда синих облаков. Эдвард рано ушел с работы, чтобы попасть на пятичасовой экспресс. Он прибудет в Брайлаву в полшестого, всю дорогу двигаясь вдоль реки. Глядя на спокойную воду, Эдвард задремал.

В четверть шестого раздался страшный шум, после чего наступила тишина. Пока Эдвард вставал с пола купе, где по непонятным причинам оказался, молодой человек пнул его в плечо.

— Осторожнее! — взбешенно крикнул Эдвард, поднимая портфель, который тоже валялся на полу.

В коридоре слышались тихие взволнованные голоса.

— Ой, ой, ой, ой, — монотонно повторяла молодая женщина.

Голоса превратились в гул, как в студенческой аудитории на перерыве; шум раздавался и в поезде, и вдоль путей: крики, восклицания, жалобы. Выяснилось, что поезд столкнулся с сенокосилкой — двигатель ее заглох на переезде — и никто не пострадал, кроме водителя косилки, который погиб. Паровоз сошел с рельсов, и до тех пор, пока из Брайлавы не придет другой паровоз, поезд будет стоять. Еще одна пауза, очередное тире, вместо очередного периода жизни — не-прибытие. Эдвард немного побродил вдоль путей под поздним сентябрьским солнцем. Другой паровоз прибыл лишь около семи часов, с юга, а не с севера, и потянул поезд назад, на запасную ветку местной станции под названием Исестно, которая даже не упоминалась в графике Северной линии Красной — Брайлава. Тем временем наступили сумерки, начался дождь, и пассажиры с нетерпением ждали, пока починят пути, пока приедет паровоз из Брайлавы и оттянет поезд обратно на основной путь. В результате Эдвард прибыл на станцию Самени в пол-одиннадцатого.

В поезде пассажиров не кормили, на мрачной станции Исестно тоже не продавали ничего съестного, но Эдвард не чувствовал голода, продвигаясь к выходу под ярко освещенными сводами похожей на пещеру станции Самени с портфелем в руке — единственным багажом, взятым в дорогу. Сойдя наконец с поезда, он чувствовал себя взволнованным. Он собирался приехать в полседьмого, найти около вокзала отель, поужинать, но сейчас ему не хотелось есть стоя в вокзальном буфете вместе с другими пассажирами. Эдвард хотел домой. Люди спешили мимо него, проходили через высокую дверь и исчезали в дождливой ночи.

— Такси?

— Пожалуй, да, — ответил Эдвард.

— Куда вам, сэр?

— Улица Каменни, четырнадцать.

— Это в районе Предгорья, — сказал водитель такси, и в памяти Эдварда всплыли название района и темно-синие скалы, нависавшие над поющим человеком, стоящим у холма.

Такси тронулось, громыхнув заляпанными грязью окнами и дверями. В машине было темно и уютно. Эдвард погружался в сон, в замешательстве заставлял себя проснуться и снова засыпал.

— Четырнадцать, вы сказали?

— Да.

— Похоже, это здесь. Вот двенадцатый дом.

Эдвард не видел номера. Но дом стоял, шел дождь, вокруг — лишь деревья и темнота. Эдвард заплатил водителю, который попрощался сухим, вежливым голосом с северным акцентом.

Три каменные ступеньки, растущие вокруг кустарники и что-то вроде ограды или решетки; номер «14» над довольно богато украшенной деревянной дверью. Странный город, странная улица, непонятно чей дом. Первый из двух одинаковых ключей подошел к замку. Эдвард открыл дверь, заглянул внутрь и поднялся на две ступеньки, оставив дверь за спиной приоткрытой, чтобы в случае чего ретироваться.

Непроглядная тьма, сухо, холодно. Стук дождя по высокой крыше. И никаких других звуков.

Эдвард нащупал выключатель справа от двери. И почувствовал, что должен сказать: «Я пришел». Кому? Он включил свет.

Передняя была гораздо меньше, чем казалась в темноте. У Эдварда сначала сложилось впечатление, что он находится в каком-то огромном, практически неограниченном пространстве, но теперь он увидел, что стоит в тихой запущенной передней старого дома в дождливую ночь. Потертая и грязноватая ковровая дорожка покрывала пол, выложенный красивыми черными и серыми плитками. Чья-то шляпа из старого войлока, шляпа двоюродного дедушки, одиноко лежала на невысоком комоде. Под потолком — люстра из желтоватого мутного стекла.

Дверь за спиной Эдварда все еще оставалась приоткрытой. Он вернулся, закрыл ее и автоматически положил ключи в карман брюк.

Ступеньки вели наверх и влево. За ними находился коридор: двери справа и в дальнем конце, обе закрыты. Справа, вероятно, гостиная, а дальняя дверь ведет на кухню. Где-то здесь должна находиться и столовая — может, по пути на кухню; именно в темной столовой Эдвард когда-то слышал громкие старческие голоса. Надо бы заглянуть в комнаты, но он очень устал. В последние несколько ночей Эдвард очень плохо спал и от этой поездки с ее волнениями, чужой смертью и долгой задержкой в пути все еще плохо себя чувствовал. Коридор — прекрасно, старая шляпа — очень хорошо, но этого было вполне достаточно. Желтоватый свет озарял ступеньки так же тускло, как и переднюю. Эдвард пошел наверх, держась за узкие, потертые лакированные перила. На верхней ступеньке он повернул, прошел по коридору к последней двери, открыл ее и включил свет. Он не знал, почему выбрал именно эту дверь и бывал ли на верхнем этаже этого дома в детстве.

Эдвард оказался в спальне, возможно, самом большом помещении дома. Может, в этой комнате когда-то спал его двоюродный дед, может, тут он и умер, если только не скончался в больнице, или это — комната его дедушки, или никто не использовал ее тридцать лет. В спальне было чисто, царил небольшой беспорядок, кровать, стол, стулья, два окна, камин. Постель застелена аккуратно и чисто, старое голубое покрывало туго натянуто. В тусклой стеклянной люстре отсутствовала лампа.

Эдвард поставил портфель у кровати.

Ванная комната находилась на другом конце коридора. Сначала Эдвард подумал, что вода отключена: труба застонала, когда он повернул вентиль. Но затем кран выплюнул ржавчину, изрыгнул потоки красной жижи, и наконец пошла чистая вода. Ему хотелось пить. Эдвард стал пить прямо из крана. Вода оказалась очень холодной, пахла ржавчиной и имела необъяснимый северный привкус.

В коридоре стоял старый книжный шкаф со стеклянными полками. Эдвард на минутку остановился возле него, но тусклое сияние лампы еле освещало названия каких-то неизвестных Эдварду книг. Он не хотел читать, а потому пошел в спальню и откинул голубое покрывало. Постель была застелена тяжелыми льняными простынями и темным одеялом. Эдвард разделся, повесил пиджак и брюки в пустой стенной шкаф, выключил свет, лег в холодную постель в темной комнате, которая казалась зловещей из-за света отдаленного уличного фонаря, мерцающего сквозь дождь, или из-за загадочных теней, отбрасываемых листьями. Эдвард вытянулся, положил голову на твердую подушку и заснул.

Проснулся он солнечным утром, лежа на боку, глядя на скрещенные кавалерийские шашки, которые висели на печи.

«Это орудия, — подумал Эдвард, — назначение которых так же ясно, как назначение иголки или молотка. И цель их, причина существования и назначение — смерть; они сделаны, чтобы убивать людей». Слегка гравированные и до сих пор не отполированные лезвия несли смерть, фактически даже его собственную, которую Эдвард теперь видел ясно и спокойно, потому что, пока глаза его рассматривали шашки, мозг думал о том, что находится в других комнатах, которые он не видел прошлой ночью. И комнаты эти, ключи от которых лежали у Эдварда в кармане, вернут его к жизни; он попросит перевести его на работу в бюро в Брайлаве, увидит цветение вишен в горах в марте, второй раз женится. Все это будет потом, а пока хватит этой комнаты, скрещенных шашек, солнечного света; Эдвард прибыл на свою станцию назначения.

КН

Думаю, доктор Спики — замечательный человек. И то, что он сделал, — просто прекрасно. Я в это верю. И верю, что людям нужна вера. Если бы я не верила в него, не знаю, что могло бы случиться.

А если бы доктор Спики не верил в себя — разве он достиг бы исполнения своей мечты? Откуда бы он взял мужество? Нет, его дела только доказывают его искреннюю самоотверженность.

Конечно, было время, когда многие пытались очернить его. Говорили, что он рвется к власти. Это неправда. С самого начала он стремился лишь к одному — помогать людям строить новый, лучший мир. Те, кто называли его властолюбцем и диктатором, — та же компания, что говорила, будто Гитлер безумен, и Никсон безумен, и все лидеры мира — безумцы, и гонка вооружений — безумие, и растрата природных ресурсов — безумие, и вся мировая цивилизация — самоубийственное безумие. Такие люди других слов просто не знают. Вот и доктор Спики не избежал этой участи. Но он-то как раз и расправился с безумием, верно? Так что он с самого начала был прав и имел полное право верить в себя.

Я пришла к нему на работу, когда его назначили главой Психометрического бюро. Я поначалу работала в ООН, а когда небоскреб ООН в Нью-Йорке заняло Мировое правительство, меня перевели на тридцать пятый этаж, в главные секретарши к доктору Спики. Я уже тогда знала, какой это ответственный пост, и еще за неделю до начала работы как на крыльях летала. Я мечтала познакомиться с доктором Спики, потому что уже тогда он был знаменитостью. На работу я пришла ровно в девять утра, секунда в секунду, и когда появился доктор Спики… это было чудесно. Он был так добр! Сразу видно было, какой груз ответственности лежит на нем, но он был так здоров, так оптимистичен и ходил так легко, что мне казалось, у него резиновые мячики в подошвах зашиты. Он улыбнулся, пожал мне руку и сказал таким дружелюбным, уверенным голосом: «А вы, должно быть, миссис Смит. Я о вас слышал много добрых слов. Замечательная у нас получится команда, миссис Смит!»

Потом он, конечно, называл меня по имени.

В тот, первый год мы были заняты по большей части Информацией. Надо было разъяснить Президиуму Мирового совета и всем странам-участницам цель и смысл теста КН, прежде чем приступать к его повсеместному внедрению в жизнь. Это было и для меня очень полезно, потому что, подготавливая информационные сообщения, я и сама о нем узнала. Порой, когда я печатала под диктовку, сведения исходили из уст самого доктора Спики. К маю я стала таким «экспертом», что смогла самостоятельно подготовить к публикации «Базовый информационный листок по тесту КН» — по запискам доктора Спики. Это была потрясающе интересная работа. Я поверила в план Теста, как только поняла его. Это относилось и ко всему персоналу конторы и бюро. Искренность и научный энтузиазм доктора Спики были заразительны. С самого начала мы обязаны были проходить Тест раз в квартал; некоторые секретарши очень волновались по этому поводу, но я — никогда. Было очевидно, что Тест нужен. Если ты набрал менее 50, приятно знать, что ты психически нормален. Но даже если у тебя больше 50, это тоже хорошо, потому что тебе можно помочь. И в любом случае всегда полезно узнать правду о себе.

Как только Информационный отдел заработал как часы, доктор Спики вплотную занялся тренировкой оценщиков и планированием сети Лечебных центров — только он их переименовал в центры Превышения КН. Это уже тогда казалось нам титаническим трудом. Но мы и представления не имели, насколько он окажется грандиозным!

Как и предсказывал доктор, мы отлично сработались. Трудиться приходилось не покладая рук, но и награда была велика.

Один из тех чудесных дней я помню ясно. Я сопровождала доктора Спики на заседание совета Психометрического бюро. Представитель Бразилии объявил, что его страна принимает рекомендации бюро о всеобщем тестировании — мы знали, что так и случится. Но затем выступили делегаты Китая и Ливии и тоже одобрили рекомендации! Лицо доктора Спики сияло как солнце! Я бы так хотела вспомнить, что именно он сказал по этому поводу, особенно китайскому представителю, потому что Китай — очень большая страна и его решение было особенно важно. Но, к сожалению, как раз в этот момент я меняла ленту в диктофоне. Это было что-то вроде: «Господа, сегодня исторический день для всего человечества». А потом он заговорил об эффективном устройстве Диагностических центров, где будет проводиться Тест, и центров Превышения, куда будут направляться пациенты, набравшие более 50 очков, и о том, как нам организовать инфраструктуру проведения и оценки результатов Теста в мировом масштабе, и так далее. Он всегда был очень скромен и практичен. Он всегда предпочитал говорить о том, как сделать дело, а не о том, как это важно. «Когда знаешь, чем ты занят, остается подумать только об одном — как это выполнить» — вот как он говорил, и это чистая правда.

С этого момента мы смогли передать информационную программу подотделу и сосредоточиться на том, Как Это Выполнить. Что за восхитительные то были времена! Государства одно за другим присоединялись к Плану. Когда я вспоминаю, сколько трудов на нас навалилось, то думаю, что просто чудо, как мы все не свихнулись! К слову сказать, некоторые служащие конторы не выдержали ежеквартального Теста. Но большинство работавших в центральном офисе, с доктором Спики, остались вполне психически стабильны, хоть нам и приходилось сидеть на работе до полуночи. Думаю, нас вдохновляло его присутствие. Он всегда был спокоен и оптимистичен, даже когда оказывалось, что надо подготовить 113 000 китайских оценщиков за три месяца. «Всегда можно найти «как», если знать «зачем»», — говорил он. И мы находили.

Только сейчас, вспоминая, осознаешь, какой масштабной была эта работа — куда больше, чем мог вообразить кто-либо из нас, даже сам доктор Спики. Менялось все. Сейчас это понимаешь, только когда сталкиваешься с реалиями прошлого. Можете ли представить — когда мы начинали планировать всеобщее тестирование Китая, мы внесли в график лишь 1100 центров Превышения с общим штатом в 6800 человек? Теперь это выглядит шуткой! Но я правда вчера просматривала старые бумаги, чтобы удостовериться, что все разложено по порядку, и видела самый первый план охвата Китая, с этими самыми цифрами, черным по белому.

Думаю, доктор Спики не осознавал всей грандиозности стоящей перед нами проблемы, потому что, будучи великим ученым, он был еще и оптимистом. Несмотря ни на что, он продолжал надеяться, что средний уровень КН будет падать, и не мог заставить себя поверить, что всеобщее применение теста КН приведет к разделению человечества на Пациентов и Персонал.

Когда большая часть России и все африканские государства приняли рекомендации и занялись претворением их в жизнь, дебаты в Генеральной ассамблее Мирового правительства разгорелись с новой силой. Именно в этот период так много грязи было вылито на Тест и доктора Спики. Я страшно злилась, читая стенограммы дебатов в «Уорлд Таймс». Когда я сопровождала доктора Спики на заседания ассамблеи, мне приходилось самой выслушивать людей, которые оскорбляли доктора лично, подвергая сомнению чистоту его побуждений, научную честность и даже обвиняя его во лжи. Многие из этих типов были не просто отвратительны, но явно психически неуравновешенны. Но доктор ни разу не вышел из себя. Снова и снова он доказывал, что тест КН действительно, буквально, в строго научном понимании показывает уровень психической нормальности человека и результаты его могут быть проверены сертифицированными психометристами. Так что противникам Теста оставалось только кричать о «свободах» и обвинять доктора Спики и Психометрическое бюро в попытках «превратить мир в один огромный дурдом». Но доктор всегда отвечал тихо и твердо, что свобода теряет смысл для ненормальных. То, что кажется свободой, может обернуться систематическим бредом, лишенным связи с реальностью. Чтобы выяснить, так ли это, нужно всего лишь пройти Тест. «Душевное здоровье и есть свобода! — внушал он. — Говорят: «Вечная бдительность есть цена свободы» — и теперь мы заполучили недремлющего сторожевого пса: тест КН. Только проверенные воистину свободны!»

На это, конечно, возразить было нечего. Кто раньше, кто позже, но даже делегаты из тех стран, в которых противники Теста были сильны, вызывались пройти тест КН, чтобы доказать, что их душевное состояние позволяет брать на себя ответственность за судьбы мира. Те, кто проходили Тест успешно и оставались на своих постах, принимались за всеобщую проверку в своих странах. Бунты, демонстрации и кошмары вроде поджога обеих палат английского парламента (где размещался Североевропейский центр КН), Ватиканского восстания и взрыва водородной бомбы в Чили были, разумеется, работой фанатиков-безумцев, опирающихся на самые нестабильные элементы населения. Эти фанатики, как указали в своем меморандуме Президиуму доктор Спики и доктор Вальтраут, намеренно возбуждали и использовали широкоизвестный эффект массового психоза, «безумия толп». Единственным возможным ответом на массовый бред подобного рода могло стать немедленное увеличение темпов тотальной проверки в пораженных странах и немедленный запуск программы «Психолечебница».

К слову сказать, доктор Спики переименовал центры Превышения КН в Психолечебницы своей волей. Он воспользовался любимым словечком собственных противников. «На латыни, — говорил он, — слово asylum означает «убежище». Пусть спадет черная тень со слова «психолечебница», со слова «душевнобольной», со слова «дурдом»! Да! Ибо психолечебница — это место исцеления души, где беспокойные обретают мир, слабые — силу, где пленники неадекватного восприятия действительности пробивают себе дорогу к свободе. Так примем же это слово с гордостью! С гордостью пойдем в психолечебницу, чтобы трудом вернуть себе Богом данное душевное здоровье или помочь другим, менее удачливым, возвратить себе это неотъемлемое право. Пусть одни лишь слова будут написаны над дверями любой психолечебницы в мире — «Добро пожаловать!»»

Это цитата из его прекрасной речи перед Генеральной ассамблеей в день, когда Президиум объявил о начале всеобщего тестирования. Раз-два в год я прослушиваю эту запись. Конечно, у меня слишком много работы, чтобы впадать в депрессию, но порой так хочется услышать слова одобрения. Тогда я слушаю речь доктора Спики и всегда возвращаюсь к своим обязанностям с новым воодушевлением.

Если учесть, сколько работы предстояло проделать, — результаты проверок почему-то всегда оказывались немного выше, чем предсказывали аналитики Психометрического бюро, — Президиум Мирового правительства замечательно справился с проведением всеобщего тестирования ударными темпами за два года. Долгое время — почти шесть месяцев — казалось, что результаты стабилизировались, когда примерно половина проверенных имела КН выше 50, а половина — ниже. Тогда мы полагали, что, если перевести в персонал Психолечебниц сорок процентов душевноздоровых, оставшиеся справятся с такой рутинной, но важной работой, как сельское хозяйство, энергоснабжение, транспорт и тому подобное. Но эту пропорцию выдержать не удалось. Оказалось, что шестьдесят процентов душевноздоровых требуют включить их в персонал, чтобы не разлучаться с отправленными в Психолечебницы близкими. Вот тогда начались проблемы с поддержанием порядка. Но даже в первоначальных планах предусматривалось оставить на территориях Психолечебниц фермы, заводы, электростанции и проводить там реабилитационную трудотерапию, так что в случае острой необходимости Психолечебницы можно было перевести на самообеспечение. Этим занимался весь свой срок президент Ким, и события доказали его мудрость. Такой был милый, мудрый старичок. Я прекрасно помню день, когда доктор Спики зашел ко мне в кабинет, и я сразу ощутила — случилась беда. Не то чтобы он был особенно подавлен или слишком бурно выражал свои эмоции, но походка доктора утратила всегдашнюю упругость, и голос чуть подрагивал от истинной скорби, когда он произнес: «Мэри-Энн, боюсь, у меня для вас печальная новость». Потом он улыбнулся, чтобы успокоить меня — он ведь знал, с каким напряжением мы работаем, и не хотел, чтобы лишние нагрузки сказывались на наших ежеквартальных Тестах. «Это президент Ким», — сказал доктор, и я сразу поняла — президент не заболел и не умер.

«Больше пятидесяти?» — спросила я, и доктор ответил все так же тихо и скорбно: «Пятьдесят пять».

Бедняжка президент. Он так усердно трудился эти три месяца, в то время как душевная болезнь уже гнездилась в нем! Это было грустно, но в то же время послужило и предупреждением. Как только президент Ким был госпитализирован, немедленно начались консультации на самом высшем уровне, и было принято решение тестировать руководящих работников не ежеквартально, как всех остальных, а ежемесячно.

Но еще до этого решения средние результаты Теста пошли вверх. Доктора Спики это не слишком взволновало — он предсказывал, что в переходном периоде к Мировому Душевному Здоровью такой подъем возможен. По мере того как число душевноздоровых за стенами Психолечебниц становилось все меньше, нагрузки становились все больше, а с ними возрастал и риск нервного срыва — то, что и случилось с президентом Кимом. Позднее, говорил доктор, когда все больше выздоровевших начнут покидать Психолечебницы, нагрузка уменьшится. Кроме того, когда Психолечебницы будут не столь переполнены, персонал сможет перейти к индивидуальной работе с пациентами, что, в свою очередь, приведет к резкому увеличению числа выздоровевших. И, наконец, когда процедура лечения будет доведена до совершенства, во всем мире не останется Психолечебниц. Все люди Земли будут или душевноздоровыми, или выздоровевшими — как любил говорить доктор Спики, «неонормальными».

Правительственный кризис начался с неприятностей в Австралии. Некоторые чиновники Психометрического бюро обвинили австралийских оценщиков в фальсификации результатов Теста. Но это было невозможно, так как все компьютеры бюро связаны с Центральным банком данных Мирового правительства в Кеокуке. Доктор Спики заподозрил, что австралийские оценщики подделали сам Тест, и настоял на их немедленной проверке. Конечно, он оказался прав. То был заговор, а подозрительно низкие результаты проверок в Австралии объяснялись нарушением процедуры Теста. Многие заговорщики при независимой проверке показали КН более 80! Государственное правительство в Канберре проявило непростительную небрежность. Признай они свою вину, все бы сошло им с рук. Но они запаниковали, перебрались на овцеводческую ферму где-то в Кливленде и попытались отделиться от Мирового правительства. (По мнению доктора Спики, типичный массовый психоз: бегство от действительности, затем следует фуга и кататония.) К сожалению, Президиум был парализован — Австралия отделилась за день до того, как президент и Президиум должны были проходить ежемесячный Тест, и они боялись увеличить свой КН принятием ответственных решений. Так что этим печальным случаем вызвалось заняться Психометрическое бюро. Доктор Спики сам полетел на ядерном бомбардировщике и помогал разбрасывать листовки. В отваге ему было не отказать.

Когда австралийский инцидент разрешился, оказалось, что большая часть Президиума, включая президента Сингха, набрала больше 50 пунктов, а потому их обязанности временно взяло на себя Психометрическое бюро. Что было вполне разумно — Мировое правительство к этому времени занималось исключительно проведением Теста, обучением Персонала и организацией самообеспечения Психолечебниц.

Если перейти на личности, это означало, что доктор Спики, как глава Психометрического бюро, становился и. о. президента Соединенных Штатов Мира. Я, как его личная секретарша, конечно, страшно им гордилась. Но ему высокое положение никогда не ударяло в голову.

Он был так скромен! Порой, представляя меня новым знакомым, он говорил: «Это Мэри-Энн, моя секретарша. — И добавлял, подмигнув: — Если бы не она, я бы давно набрал больше пятидесяти!»

Бывали моменты, когда я теряла надежду, потому что общий КН мира все рос и рос. Однажды я глянула на еженедельный результат: средний КН был равен 71.

«Доктор, — сказала я тогда, — мне порой кажется, что весь мир сходит с ума!»

«Посмотрите на это с другой стороны, Мэри-Энн, — ответил он. — Посмотрите на всех пациентов Психолечебниц — я знаю, их уже три целых и одна десятая миллиарда при 1,8 миллиарда Персонала — но посмотрите на них! Они проходят лечение, они занимаются трудотерапией на заводах и фермах, они постоянно помогают себе и друг другу достичь душевного здоровья. Разумеется, средний коэффициент нормальности сейчас очень высок. Все они безумны. Но ими нельзя не восхититься. Они борются за душевное здоровье. И они… победят! — Он глянул в окно и, чуть покачиваясь на пятках, добавил тихо, как бы про себя: — Если б я не верил в это, как бы я мог жить дальше?»

Я знала, что он думает о своей жене.

Миссис Спики набрала 88 при первой же всеамериканской проверке. Уже много лет она находилась на территории Психолечебницы Большого Лос-Анджелеса. И если кто-то еще думает, что доктор Спики не был искренним в своих убеждениях, вспомните об этом! Он пожертвовал ради них всем.

Но даже когда Психолечебницы вошли в рабочий режим, когда мы справились с эпидемией в Южной Африке и с голодом на Украине и в Техасе, тяжкий груз не спал с плеч доктора Спики, потому что с каждым месяцем работников Психометрического бюро становилось все меньше. Кто-нибудь обязательно проваливался на ежемесячном Тесте, и его отправляли в Бетесду. В машинописном бюро никто больше месяца-двух не задерживался. И пополнять штат становилось все сложнее, потому что многие здоровые молодые люди шли добровольцами в Персонал, работать в Психолечебницах. Неудивительно — жизнь за решеткой была куда легче и приятнее, чем снаружи. Все так уютно, столько новых друзей и знакомых — я положительно завидовала этим девчонкам! Но я-то знала, в чем состоит мой долг.

По крайней мере, в здании ООН, давно уже переименованном в Психометрическую башню, стало намного спокойнее. Порой целыми днями во всем небоскребе не было никого, кроме меня, доктора Спики и уборщика Билла (набиравшего ежеквартально 32 пункта, как часы). Все рестораны были закрыты, как и большая часть Манхэттена, но мы устраивали такие чудные пикники в бывшем зале Генеральной ассамблеи! А тишину постоянно нарушали звонки откуда-нибудь из Буэнос-Айреса или Рейкьявика, потому что у и. о. президента постоянно спрашивают совета по разным вопросам.

Но 8 ноября прошлого года — я никогда не забуду этот день, — когда доктор Спики диктовал мне план мирового экономического роста на следующую пятилетку, он внезапно прервался и спросил:

— Кстати, Мэри-Энн, какой у вас КН?

Мы проходили Тест за два дня до того — шестого числа. Мы всегда проходили его в первый понедельник месяца. Доктор Спики никогда не позволил бы исключить себя из правил Всеобщего Тестирования.

— Двенадцать, — ответила я и только потом сообразила, что это довольно странный вопрос. Нет, конечно, мы часто упоминали в разговоре свои коэффициенты, но странно было, что доктор поинтересовался моим, прервав важное государственное дело.

— Чудесно! — Доктор помотал головой. — Мэри-Энн, вы чудо! Это меньше, чем в прошлом месяце, верно?

— Мой КН всегда колеблется между 10 и 14, — ответила я. — Тут ничего нового, доктор.

— Когда-нибудь, — произнес он, и лицо его обрело то вдохновенное выражение, с которым он произносил свою эпохальную речь о Психолечебницах, — когда-нибудь нашим миром будут править люди, достойные править. Люди, чей КН равен нулю! Нулю, Мэри-Энн!

— Господи, доктор, — шутливо заметила я, хотя его возбуждение меня немного обеспокоило, — даже вы никогда не набирали меньше трех, да и то было почти год назад.

Он посмотрел как бы сквозь меня — очень неприятно.

— Когда-нибудь, — произнес он все с той же интонацией, — ни у кого в мире не будет КН более 50! А когда-нибудь не останется никого с КН более 30! Более 10! Лечение будет усовершенствовано. Я лишь диагност. Но лечение будет совершенствоваться! Мы найдем панацею! Когда-нибудь… — Он все смотрел на меня, а потом спросил: — Знаете, сколько я набрал в понедельник?

— Семь, — наугад бросила я. Семь он набрал в прошлый раз.

— Девяносто два, — ответил он.

Я рассмеялась, подумав, что он так шутит. Чувство юмора у него всегда было бесовское. Но я решила, что пора нам уже вернуться к плану мирового экономического роста, и весело заметила:

— Это не очень удачная шутка, доктор.

— Девяносто два, — повторил он, — и вы мне не поверите, Мэри-Энн, но это все из-за дынек.

— Каких дынек, доктор? — спросила я.

И вот тут-то он кинулся на меня через стол и попытался прокусить мне яремную вену.

Я применила захват дзюдо, позвала уборщика Билла, а когда тот пришел — вызвала робофельдшера, чтобы отвезти доктора Спики в Психолечебницу Бетесда.

Это случилось полгода назад. Я навещаю доктора Спики каждую субботу. Очень печальное зрелище. Он в округе Маклин — это у нас палата для буйных, — и каждый раз, видя меня, он визжит и исходит пеной. Но я не принимаю это на свой счет. Нельзя обижаться на душевнобольных. Когда Лечение будет усовершенствовано, его вылечат. А я пока держусь. Билл подметает на этажах, а я занимаюсь Мировым правительством. Это вовсе не так трудно.

Мелочь

— Мелочь, — пробрюзжала тетушка, когда я положила обол ей под язык. — Там, куда я направляюсь, мне потребуется куда больше.

Мелочь — это точно. Тетушка почти не изменилась за последние часы, только дышать перестала.

— Прощай, тетя, — сказала я.

— Я еще никуда не ухожу! — огрызнулась тетушка. Вечно она на меня злится. — В этом доме есть комнаты, куда я даже не заглядывала.

Не пойму, о чем это она? В нашем доме всего две комнаты.

— Странный привкус у этого обола, — заявила тетка после долгой паузы. — Где ты его взяла?

Я не хотела объяснять ей, что это был мой талисманчик, круглая медная бляшка, а не монета, которую я таскала в кармане больше года, с тех пор, как подобрала ее у ворот кирпичного завода. Конечно, я как могла оттерла бляшку, но способность чувствовать вкус у тетушки всегда была отличной, и теперь она ощущала привкус дорожной пыли, собачьего дерьма, дробленого кирпича и кровавометаллический привкус меди. Так что я сделала вид, что не поняла вопроса.

— Странно, что у тебя хоть что-то нашлось, — продолжала тетушка. — Если через месяц у тебя хоть цент в кармане останется, я буду очень удивлена. Бедняжка! — Тетушка вздохнула бы, если бы еще дышала.

Я и не знала, что она будет беспокоиться обо мне даже после смерти, и расплакалась.

— Вот и хорошо, — удовлетворенно заметила тетушка. — Только не затягивай. Я далеко не пойду. Мне ужасно интересно, что же за той дверью, куда я не заходила.

Когда тетушка встала, она уже выглядела совсем молодой, моложе, чем в день моего рождения. Она легкими шагами пересекла комнату и отворила дверь, которой я раньше не видела.

— Лайла! — воскликнула она радостно и удивленно.

Лайла — это ее сестра, моя мама.

— Лайла, Господи! — проговорила тетушка. — Неужто ты ждала здесь одиннадцать лет?

Ответа матери я не расслышала.

— Мне очень жаль, что приходится бросать девочку, — сказала тетушка. — Я делала все, что могла, очень старалась. Она славная. Прямо не знаю, что теперь с ней будет!

Тетушка никогда не плакала, а теперь у нее и слез не осталось, но от ее беспокойства за меня, от страха и жалости к себе я опять разрыдалась.

Тогда мать вылетела из той, новой комнаты в облике мотылька и увидела, что я плачу. Живущим слезы кажутся солеными, а умершим — сладкими, и они поначалу обожают сладости. Я этого тогда не знала, а только радовалась, что мама снова рядом, пусть даже в образе мотылька. То была радость размером с мотылька.

Больше в доме ничего не осталось от матери, а она свое получила; так что тетушка двинулась дальше.

Комната оказалась большой и довольно сумрачной, как склад, освещаемый лишь через потолочное окно. Вдоль одной стены стояли в ряд веретена, обмотанные льняной пряжей, под лучом света из оконца громоздился ткацкий станок. Тетушка всю жизнь была хорошей ткачихой и пряхой, и даже сейчас клубки тонкой нити, такой ровной, точно она сама пряла ее, искушали ее; станок был готов к работе, и челнок лежал рядом. Но ткацкое дело неспешное. Если она сейчас начнет свой саван, то работа затянется надолго, и как бы ей ни хотелось лечь в могилу подобно всем приличным людям, она не любила бросать едва начатые дела. Поэтому она так и беспокоилась о том, что со мной случится. Дела домашние она уже решилась оставить недоделанными (все равно ими никто не занимается — так чего и нервы портить?), а о своем саване, скрепя сердце, позволила позаботиться окружающим. Она надеялась, что у меня хватит соображения выбрать ей, по крайней мере, чистую и не слишком драную простыню. Но перед искушением пощупать нить с одного из веретен, покатать в пальцах, проверяя на крепость и ровность, тетушка устоять не могла; так и пошла дальше, катая ниточку между большим и указательным пальцами.

Она оказалась очень кстати, потому что из новой комнаты тетушка вышла в коридор с множеством дверей, и каждая вела в новую комнату или зал, так что без льняной ниточки легко можно заблудиться.

Комнаты были чистые, немного пропыленные и почти пустые. В одной тетушка наткнулась на брошенную игрушку, грубо вырезанного деревянного коня — передние ноги срослись вместе, задние тоже, этакий двуногий мустанг с глазками-кругляшками. Взгляд показался тетушке знакомым, только не вспомнить, откуда.

В другой комнате, узкой и длинной, лежало на прилавке множество непользованной кухонной утвари и сковородок, да еще три костяные пуговицы в ряд.

В конце длинного коридора, куда завел тетушку приманчивый отблеск металла, громоздилась какая-то машина, совершенно ей незнакомая.

В комнатушке без окон стоял густой запах, заполняя темноту, как живой зверь. Оттуда тетушка поспешно выскочила.

Хотя любопытство ее и разгорелось — тетушка и не знала, что у нее в доме столько комнат, — долгие блуждания и тишина давили на сердце. Тетушка постояла немного у дверей комнаты с запахом, принимая решение — с этим она никогда не мешкала, — и принялась наматывать нить на растопыренные пальцы левой руки, выбираясь из лабиринта. На это уходило почти все ее внимание, и, подняв взгляд, тетушка с недоумением обнаружила себя в комнате, где еще вроде бы ни разу не бывала — а должна была бы запомнить, уж больно тут просторно. Стены были сделаны из очень красивого мелкозернистого серого камня, а по нему золотой проволокой были выложены странные фигуры, вроде созвездий, какими их изображают астрологи, — тонкие проволочки, соединяющие звезды или их скопления. Свод был высокий и светлый, пол — из черного мрамора, истертый множеством ног. «Как в церкви, — подумала тетушка, — только не в религиозной» (клянусь, она так и подумала). Еще узоры на стенах походили на картинки в учебнике, а комната — на зал большой городской библиотеки; книг в нем не было, но недвижная тишина, очень тетушке приятная, придавала залу величие и покой. Так что усталая тетушка решила там и отдохнуть.

Она присела на пол — мебели-то не было — в углу близ той двери, куда уводила ее нить. Тетушка всегда любила иметь за спиной надежную стену. На открытом месте она чувствовала себя неудобно и постоянно оборачивалась через плечо. Хотя кто ей сейчас может навредить? «Ничего, — подумала она про себя, усаживаясь, — всякое бывает».

Пока она отдыхала, взгляд ее приковывали узоры из золотой проволоки. Некоторые фигуры казались знакомыми. Ей начало казаться, что эти узоры на самом деле — карта лабиринта, в котором она находится, что проволочки изображают коридоры, а звездочки — комнаты. Первый коридор, ведущий в комнату с веретенами, она опознала с уверенностью; но дальше, там, где должна была располагаться старая часть дома, узоры куда больше напоминали карту звездного неба, каким оно выглядит ранней зимой. Тетушка решила, что она таких карт не понимает, но продолжала всматриваться, блуждая взглядом от звезды к звезде, пока не нашла свой путь. Она встала и, наматывая на руку льняную нить, пошла назад.

Я все еще плакала в комнате. Мать моя ушла. Мотыльки ждут годами, прежде чем вылупиться, но живут всего лишь день. Гробовщики уже уходили, и мне пришлось последовать за ними, а заодно и тетушка пошла на похороны, хотя очень не хотела покидать дом. Она пыталась взять свою кудель, но нить оборвалась, едва тетушка вышла за порог. Я слышала, как она ругнулась шепотком, как ругалась всегда, просыпав сахар или оборвав нить: «Черт!»

Похороны нам не понравились. Тетушка впала в панику, когда могилу начали засыпать землей. «Мне душно! Мне душно!» — кричала она и напугала меня так, что мне казалось, будто это я кричу и задыхаюсь, и я упала в обморок. Люди подняли меня, помогли добраться до дому. А мне было так стыдно и муторно, что я потеряла тетушку.

Одна наша соседка, не самая хорошая, пожалела меня и была очень добра. Она говорила так умно, что я набралась храбрости и спросила: «Где моя тетушка? Она вернется?» Но соседка не знала и только пыталась меня утешить. Я не такая умная, как другие люди, но знаю, что мне нет утешения.

Соседка убедилась, что я смогу себя обиходить, и вечером прислала ко мне свою дочку с обедом. Я съела — было очень вкусно. Я ведь ничего не ела, пока тетушка ходила по другой части дома.

Ночью, в темноте, я лежала в спальне совсем одна. Поначалу мне было хорошо и весело, потому что я была сыта и представляла себе, что тетушка лежит на соседней кровати, как всегда лежала. Потом мне стало страшно, и страх рос в темноте.

Из пола посреди комнаты вылезла тетушка. Красные плитки вздыбились и потрескались. В дырку просунулась ее голова, потом пролезло все тело. Она была темной, как земля, и совсем маленькой — не то что раньше.

— Оставь меня! — воскликнула она.

Я была слишком испугана, чтобы ответить.

— Отпусти меня! — вскричала тетушка.

Но это была совсем не моя тетушка, это была лишь старая ее часть, вернувшаяся с кладбища, из-под земли, потому что я думала о ней. А я не хотела видеть этой ее части, не хотела, чтобы она вернулась.

— Уходи! Прочь! — воскликнула я и закрыла голову руками.

Тетушка заскрипела тихонько, как плетеная корзинка. Я так долго жмурила глаза, что чуть не заснула. А когда посмотрела снова, никого в комнате не было — только темное пятно в воздухе и плитки на полу как новые. И я заснула.

Когда я проснулась на следующее утро, солнце било в окно и все было в порядке, только я не могла ступить на то место, где моя тетушка лезла сквозь пол.

После той ночи я боялась плакать, чтобы мои слезы не вернули ее пить их сладость или бранить меня. Но в доме было так одиноко с тех пор, как ее похоронили. Я не знала, что мне без нее делать. Пришла соседка, говорила, что мне надо найти работу; а на следующий день явился человек, сказал, что его послали кредиторы, и унес чемодан с одеждой и постельным бельем. Вечером в тот же день он пришел еще раз, потому что видел, что я одна, только заперла дверь. Поначалу он говорил ласково, просил его впустить, потом принялся тихонько угрожать мне, но я не отвечала. На следующий день приходил кто-то еще, но я приперла дверь кушеткой. Может, это была дочка соседки, но я боялась выглянуть и отсиживалась в задней комнате. Приходили чужие люди, стучали, но я не отвечала, и они уходили.

Я сидела в задней комнате, пока не увидела дверь, через которую в тот день прошла тетушка. Тогда я отперла ее сама. Я была уверена, что тетушка там. Но комната оказалась пустой. Пропали и ткацкий станок, и веретена, и никого там не было.

Я выглянула в коридор, но дальше не пошла. Сама я бы никогда не отыскала дороги в бесконечных коридорах и не разобралась бы в узорах звезд. Я была так напугана и несчастна, что вернулась назад, заползла в собственный рот и там спряталась.

Вытащила меня тетушка. Она была страшно сердита — я всегда испытывала ее терпение. Она говорила: «Давай же!» — и тянула меня за руку, да еще раз бросила: «Как тебе не стыдно!» Когда мы дошли до берега реки, она сурово оглядела меня, умыла мое лицо темной речной водой и пригладила мне волосы ладонями.

— Ну так я и знала, — вздохнула она.

— Прости, тетушка, — прошептала я.

— Ну ладно, — ответила она. — Пошли. Да смотри в оба!

С другой стороны реки приплыла лодка, и ее сейчас привязывали к причалу. Мы побрели туда через камыш и сумерки. Солнце зашло, но ни луны, ни звезд не было на небе, и ветра не было. Река была так широка, что я не видела другого берега.

Тетушка торговалась с лодочником. Я не вмешивалась — меня-то всегда все обсчитывают. Тетушка вытащила обол из-под языка и болтала не умолкая:

— Моя племянница. Что, неужели не понятно?! Конечно, за нее никто не платил! Она же не виновата. Я пришла с ней, чтобы присмотреть за нею. Вот плата. Да, это за нас обеих. Нет уж! — Она отдернула руку, едва показав блестящий медный кругляшок. — Это когда мы будем на том берегу!

Лодочник скривился, но принялся отвязывать веревку.

— Ну, пошли же! — сказала тетушка и, шагнув в лодку, протянула мне руку. Я последовала за ней.

Восток