Мишель — страница 11 из 54

— Я должен привести вас к присяге, ваше превосходительство, — сказал наконец Траскин, — и записать ваше показание.

— Показание о чем? — осведомилась Мария Ивановна.

— О том, что вы никакой ссоры у себя в доме не слышали.

Генеральша повела плечом:

— Разумеется.

Когда она удалилась, оставив после себя небольшой листок бумаги с подписью, из комнат как будто ушел большой, пышный праздник, и начальник штаба вновь оказался брошен на растерзание пыльным будничным дням.

Глава третьяВ ПОЛДНЕВНЫЙ ЖАР В ДОЛИНЕ ДАГЕСТАНА

Вечером того же дня к подполковнику Унтилову явился человек, назвавшийся московским книготорговцем Петром Семеновичем Глазуновым, и так настойчиво просил принять его, что требование было уважено.

Частная квартира пятигорского плац-майора мало чем отличалась от казенного помещения, где он проводил дневные часы. Темно-зеленый цвет стен словно нарочно для того был создан, чтобы являть полный отказ от роскошного, пламенного сияния здешних дней; сквозь приспущенные шторы мало лучей пробивалось. Два портрета кисти крепостного живописца прошлого столетия являли унтиловских пращуров; во всей красе были выписаны украшения их одежд, а также ожерелья, кольца и портрет государыни Екатерины, зажатый в пальцах у Унтилова-деда; что до ручек, то они на портретах были кукольно-маленькими, как будто ненастоящими. Впрочем, по семейному преданию, сохранилась дедовская перчатка — и, судя по ее размерам, живописец уклонился от истины совсем ненамного.

Других украшений в комнате не было; спальня была обставлена еще проще.

Московский книготорговец был введен в гостиную и оставлен наедине с портретами, которые и созерцали некоторое время сюртук посетителя, его немного растерянное и вместе с тем огорченное лицо.

Унтилов вышел в домашней куртке со шнурами; по всему его виду было ясно, что за день он утомлен, однако готов уделить гостю пару минут и даже угостить его чаем.

От чая, впрочем, москвич отказался — едва ли не с ужасом: должно быть, воспитанный в традициях московского хлебосольства, он мгновенно вспомнил о том, каким обязан быть истинный московский чай — и как далеки от сего идеала все прочие чаи, подаваемые в иных уголках необъятной России,

— Прошу простить вторжение, — сказал книготорговец Глазунов. — Впрочем, оно будет кратким…

— Располагайтесь, — проговорил Унтилов. — Вы меня должны извинить — я за день утомился и потому непременно должен буду сесть; так что и вы садитесь — так будет приличнее разговаривать.

Глазунов тотчас пристроился на край стула и уставился на плац-майора расширенными, немигающими глазами.

— Собственно, только один вопрос… Отчего до сих пор не предали его земле?

Унтилов закаменел. Потом очень осторожно осведомился:

— Кого, если позволите?..

Брови на лице гостя разъехались к вискам, глаза округлились, рот сложился трубочкой — как будто Глазунов намеревался произнести: «О!»

Затем он сказал:

— Поручика Лермонтова…

Унтилов молча смотрел на него. Длинные узкие морщины, тянувшиеся вдоль его носа и рта, превратились в настоящие ущелья, — как будто к кончикам усов привесили по тяжелому грузу и оттянули с их помощью щеки.

Затем Унтилов осторожно спросил:

— Однако откуда такая уверенность, что это именно поручик Лермонтов?

— Позвольте! — сказал Глазунов, пытаясь привстать и снова усаживаясь — видимо, вспомнив о предыдущих словах плац-майора. — Но я ведь его хорошо знал в Москве… Он ведь был поэт, Мишель Лермонтов, стихи сочинял — вы, верно, знали… Ими, говорят, и государь интересовался… — При назывании государя Глазунов опять привскочил и на миг выкатил глаза, после же опять опустился на сиденье. — В моей лавке виделись, да и вообще — в Москве… — Он сделал широкий неопределенный жест, характеризовавший как нельзя лучше Первопрестольную с ее неизбежными хождениями в гости по кузинам, подругам кузин, кузинам кузин, тетушкам подруг, подругам тетушек — и так далее, до бесконечности… На мгновение Унтилову представились моря чая и горы пышных кулебяк, выпекаемых в виде румяных поросят с лимончиком в пятачке. Затем видение растворилось.

Постетитель глядел на плац-майора с горестным удивлением.

— Каково же было мое огорчение, когда я увидел, что Мишель мертв!

Унтилов ухватился за последнюю фразу:

— Вы узнали, что поручик Лермонтов убит?

— Я не узнал это, — возразил Глазунов, — я увидел это.

— Вы, позвольте, визионер?

Глазунов вспыхнул, вскочил, забегал по комнате, а затем подбежал к портретам пращуров и как-то сник под их пристальным взором.

— Я не визионер! Не понимаю, отчего вы надо мной насмешничаете… Мишель лежал на обочине дороги, в десяти верстах от Пятигорска…

— В десяти? Не в четырех?

— Полагаю, я не мог бы так сильно ошибиться в расстоянии, — сказал москвич. — Я давний путешественник и хорошо знаю своих лошадей.

— И как давно вы его там видели? — очень тихо спросил Унтилов.

— Вчера! — ответил книготорговец Глазунов. — Я видел его на пути сюда. Говорю вам, так и было… Но для чего казак? Собственно, я хотел узнать, совершилось ли уже погребение, потому что сперва я поехал в Железноводск и здесь оказался только сегодня… Но сердце, — тут он осторожно коснулся своего сюртука с левой стороны, — сердце болит…

Унтилов встал, приблизился и взял его за руки. Все преграды, все барьеры между этими незнакомыми людьми вдруг оказались сломлены, сметены в единое мгновение, и в тот миг они как будто читали друг в друге: Глазунов ощущал глухое отчаяние своего собеседника, а Унтилов — недоумение и острую печаль заезжего москвича.

— Расскажите, — шепотом попросил Унтилов. — Сядьте и расскажите все… все, что вы видели.

Глазунов пожал плечами и скорее отошел от плац-майора, торопясь разрушить неприятное, болезненное их единство.

— Извольте. Я ехал сюда, чтобы поправить здоровье, — у меня есть предписание врачей, если вас это интересует…

Унтилов махнул рукой, решительно отказываясь от подробностей.

— Верстах в десяти от города… Возможно, в восьми, не ближе… Я увидел казака. Он стоял на обочине дороги, чуть в стороне, и охранял нечто. Когда я приблизился, движимый вполне естественным в подобных случаях любопытством, казак велел мне отойти. — Тут Глазунов слегка надул щеки и более низким, чем его естественный, голосом проговорил: «Проезжайте, господин, не дозволено!»

Глазунов остановился, покусал губы. Затем встретился глазами с Унтиловым и очень просто, почти по-детски добавил:

— Я ведь узнал его. Это он был, Мишель. И как лежал! Как будто летел и пал с небес, сраженный внезапным выстрелом! Руки раскинуты, лицо, одежда — все в грязи.

— Может, вы обознались? — тихо спросил Унтилов. — Лицо-то было в грязи!

— Her, — москвич горестно шлепнул губами, — не обознался. Мишель. Этот меня стал отгонять — «не положено, барин, проезжайте-ка…», но я не мог и шевельнуться.

— Вы верхом изволили приехать? — спросил Унтилов.

— Нет, в собственном экипаже… Я вышел, когда заметил казака, — пояснил книготорговец. — Он так лежал… Укоризной, — и Глазунов чуть покраснел.

Унтилов постукивал пальцами по ручке кресла.

— И каковы были ваши действия?

— Я стал говорить казаку: «Как тебе не стыдно, братец, это ведь русский офицер лежит убитый, а у него лицо грязное и не покрыто. Возьми хоть мой платок, сотри грязь!»

С этими словами Глазунов полез в карман и извлек измурзанный белый карманный платок.

— Вот, — предъявил он. — Казак меня начал отгонять, сердился, потом стал несчастный — ясное дело, боялся, что от начальства нагорит. Я и уехал прочь… Так он до сих пор там лежит?

Унтилов встал, забрал платок, навис над сидящим Глазуновым, который вдруг завертелся на стуле.

— Я вас попрошу, господин Глазунов, — медленно проговорил Унтилов, — этого происшествия никому не рассказывать… Поручик Лермонтов, погибший при печальных обстоятельствах, был достойно предан земле. Платок ваш я сохраню в память о незабвенном Мишеле. Благодарю вас… и прощайте.

Глазунов неловко откланялся и вышел.

Унтилов остался один. Платок, скомканный и грязный, лежал перед ним на столике, рядом с тонкошеим графином, на котором была искусно нарисована взлетающая цапля. Предки, с портретом покойной государыни и с тоненьким кружевным платочком в кукольных пальчиках, созерцали друг друга и одновременно с тем оглядывали испытующими глазами комнату. Потомок их схватился за седеющие волосы у висков и сильно дернул. Застонал.

— Как мог он узнать поручика Лермонтова, если Лермонтов уже погребен? — спросил сам себя Унтилов. — Обознался? Почему казак? Отчего лицо в грязи? Дождь был, не могло быть никакой грязи… Да нет, что я говорю, какая грязь, какая обочина дороги, если его тем же вечером доставили в дом Чилаева и гам обмыли… И похоронили.

Но мятый платок оставался и упорно, с московской настырностью, твердил совершенно обратное.

В комнатах совершенно стемнело, свеча угрожающе трещала, предрекая свой близкий конец, и сумрак надвигался неизбежно. Унтилов сидел не шевелясь. Белое пятно на столе не исчезало — даже когда стало совсем темно, оно сделалось бледно-серым и, как казалось, едва заметно шевелилось.

Наконец Унтилов поднялся из кресла и ушел спать.

* * *

Утром следующего дня Петр Семенович Глазунов, уже успокоенный, с приличной на лице печалью, возлагал цветы к простому камню с надписью «Михаил», установленному на кладбище.

Филипп Федорович Унтилов, напротив того, совершенно взъерошенный, после дурно проведенной ночи, седлал лошадь, намереваясь отправиться по дороге из Пятигорска и поискать загадочного казака, охранявшего загадочное тело. В одном Унтилов не сомневался: тот покойник никак не мог являться поручиком Лермонтовым, поскольку поручика Лермонтова видело множество народу в те два дня, что протекли с момента его смерти. Даже портрет остался.

Нервное состояние всадника передалось и коню; он тонко ржал, мотал головой и грыз удила — хотя обычно радовался предстоящей прогулке.