Мишель — страница 41 из 54

— Ах, каналья! — Юрий вдруг вспомнил, как незнакомец посмотрел на него тусклыми глазами.

«Каналью» Сердюк отнес на свой счет и опечалился еще пуще. Юрий не стал утешать его. Вчерашнее предстало ему во всех подробностях: и лодка, на которую грузили что-то в ящиках, и корабль, распустивший парус…

— Слушай-ка, Сердюк, — сказал Юра, — а проверь-ка ты, братец, наши пакеты — на месте ли?

— Что им сделается, ваше благородие, — начал было Сердюк, однако осекся и принялся копаться в вещах, повсюду разбросанных по комнате с беспечностью, одинаково присущей как молодому офицеру, так и его денщику. Затем обернулся к Юрию. — Нету, — пробормотал он.

Юрий внезапно расхохотался.

— Ну вот, Сердюк, поздравляю с благим почином: мало что меня по голове треснули, так еще и ограбили!

И немало удивился, когда малоросс не нашел это обстоятельство забавным…

* * *

«Тамань — самый скверный городишко из всех приморских городов России».

Господин Беляев с гневом отшвырнул книжку «Отечественных записок». Лермонтов! Снова эта усатая физиономия и подпрыгивающая фигурка блудливого карлы, вызвавшая у него при первой же встрече непреодолимую гадливость… Но на сей раз к инстинктивной неприязни примешивалась ненависть совершенно холодная и рассудочная.

Повесть сама по себе заинтересовала Беляева мало. Взгляд уцепился за название, и в груди неприятно защемило. В Тамани действительно совершались перегрузки некоторых товаров на корабли, которые доставляли их потом горцам; дело было хорошо налажено и до сих пор не давало сбоев.

Господин Беляев, имевший специальное поручение — надзирать за этим районом, чтобы ничего подобного там не происходило, — был сильно огорчен, и это мало сказано. Он нарочно избрал Тамань для некоторых весьма темных операций, поскольку имел все возможности замутить там воду еще пуще, нежели намекал цыгановатый контрабандист в разговоре с назойливым барином.

Враги у Беляева имелись. Такие же скрытые, как и его деятельность. И Беляев на несколько минут задумался о них: кто бы мог дать Лермонтову подобное поручение — отправиться в Тамань и проследить за происходящим на берегу…

В самом деле — для чего же Лермонтов очутился прямо посреди осиного гнезда? Неужели молодого лоботряса в чине корнета действительно отправили с таким деликатным заданием? Нет, немыслимо.

Случайность? Чрезвычайно неприятная случайность — особенно если учесть, что у этой обезьяны в красном мундире есть пренеприятнейшее обыкновение: описывать решительно все, что промелькнуло у него перед глазами. Лермонтов обыкновенно не стеснялся в выборе сюжетов и прямо брал для своих сочинений действительно бывшие происшествия. Пока это касалось различных любовных переживаний со всякими легкомысленными особами — пусть; хоть и не всегда прилично. Вон, даже «Тамбовскую казначейшу» напечатали… Правда, с пропусками.

Но здесь — совершенно иное. Беляев несколько раз перечитал несколько страничек «Тамани». Не пропущено ни одной детали: место погрузки показано так, словно его нарочно осматривал полицейский чин, поднаторевший на сборе улик и сведений. Иди с книжкой в руке — да поглядывай себе по сторонам, не ошибешься. Внешность незнакомца — тоже. «Татарин», вишь! Только «ундина» немного могла сбить с толку, но это — в виде дани модному романтизму, а вот все прочее, вплоть до выговора местных жителей…

Книжка полетела на пол. Беляев закрыл глаза.

Разумеется, случались на его веку полновесные доносы, представленные в виде литературных произведений. Сочинители нередко развлекались, изображая своих приятелей и неверных подруг в весьма неприглядном виде, — такое тоже бывало. Но сейчас Лермонтов посмел опубликовать донос прямо на него, на господина Беляева! Догадывается ли хоть новопроизведенный поручик о том, на кого замахнулся? Да и вообще — что ему может быть известно?

Некоторое время Беляев холодно размышлял над этим, сопоставляя факты. Если доверять фактам, то получалось, что ничего поручик Лермонтов не знает. Творит, наподобие неосмысленного монгола, который поет себе во всю глотку обо всем, что ни встретит на пути: увидит птицу в небе — поет про птицу в небе, увидит след копыта лошадиного — поет про след копыта лошадиного…

Этим-то и опасен. Абсолютно точен. Поэт… Кажется, в той же книжке и стишки пропечатаны. Стишки Беляев читать не стал, в них ничего интересного. А вот повесть — очень некстати она появилась.

Итак, Лермонтов бывает, где не надо, видит, что не надо, и после доверяет бумаге — и всей честной и почтеннейшей публике то, чего бы не следовало.

И происходит это исключительно вследствие проклятых особенностей его нрава. Любопытен и болтлив, а в писаниях своих не щадит никого, и себя — того менее. Представитель «отрицательного направления» — того и гляди, войдет в моду! Достаточно дурен для того.

И стоило господину Беляеву от холодного анализа фактов перейти к рассмотрению личности самого поручика Лермонтова, как прежнее отвращение поднялось в нем, точно перед ним предстала противоестественная гадина, вроде младенца о двух головах или поросенка с лишней ножкой сбоку…

И спотыкаться об это недоразумение в офицерском мундире господин Беляев более не намерен. Существуют способы. Да, существуют различные способы.

В конце концов, на Кавказе идет война — быть может, вообще не придется предпринимать никаких излишних действий; достаточно лишь подождать. Как там говорили восточные мудрецы? «Сядь на берег реки и жди, пока вода пронесет мимо тебя труп твоего врага…»

Подождем. Но — недолго. От силы — год.

Он сжал зубы. В зеркале, робко заглядывавшем в комнаты из гардеробной, далеко, за раскрытыми дверями, отразилось серое лицо, напряженные скулы, бешеные глаза. Длилось это миг; затем господин Беляев взял себя в руки, но зеркало, казалось, запомнило жуткое отражение и затаило его в своих глубинах.

Глава десятаяРЕКИ СМЕРТИ

— Я этого Лермонтова, сказать по правде, на дух не переношу, — говорил в дружеском кругу Руфин Дорохов. Его почти не слушали, чаша ходила по кругу, и никто не замечал, что вино в ней дурное. — Столичный франт, трубка с янтарем, а у самого ногти в траурной кайме. И глядит — эдак удивленно, как будто опомниться не может: «Где это я оказался? И кто сии пренеприятнейшие рожи?» — Дорохов для убедительности скроил отвратительное лицо. — Родня у него при штабе, у этого Лермонтова! Помяните мое слово, он себя еще покажет… Для чего он просил перевода из батальона в штаб? Поближе к начальству! Адъютант! Тьфу!

— Ты к нему чересчур строг, Руфин Иванович, — лениво возразили Дорохову откуда-то с правого фланга пирушки. — Такими адъютантиками вечно затыкают такие дырки, куда обычный офицер и не сунется, ибо занят своими солдатами…

Дорохов взъелся, на мгновение сделался трезвее, а потом, от гневной вспышки, разом захмелел еще больше.

— Я? Строг? Я — мягчее… розы! Это Лермонтовым будут дырки затыкать? Да у него сорок дядьев — и все генерал-губернаторы. Они его быстро отсюда вытащат. Навешают на куриную грудь орденов — и обратно в Питер, шаркать по паркетам.

— Кстати, не похоже, чтобы Лермонтов так уж хотел отсюда «вытаскиваться», — возразил «ужасному Дорохову» опять тот же молодой офицерик.

— Жди — он тебе, пожалуй, искренне расскажет, что у него на уме! — ярился Дорохов. — Да таких, как он, в любом полку — десяток! Он служить не хочет, вот и все объяснение, а нас презирает…

— Ты, Руфин Иванович, лучше остановись, а то, пожалуй, договоришься до того, что поручик Лермонтов на нас доносы пишет…

— Не пишет, а… что он там, кстати, начальству про нас рассказывает?

— Да ничего не рассказывает! — сказал молодой офицер, которого все называли ласково «Саша Смоковников». — Я был раз и сам слышал. Он все бабушку вспоминает да всякие смешные случаи, бывшие в Петербурге…

— Бабушку?

— Ну да, у Лермонтова — бабушка… Чудная старуха, и со всеми его друзьями дружит.

Саша тоже не обладал оригинальной внешностью, но его, в отличие от Лермонтова, в полку любили: вокруг этого молодого человека каким-то образом всегда устанавливалась глубокая внутренняя тишина. Хотелось погрузиться в эту тишину и испить ее, сколько получится, — впрок.

— Все равно, он неприятный, — сказал Дорохов упрямо. — Вчера, к примеру, поручик Пелымов при нем рассказывал об одном деле и употребил выражение, которое Лермонтову показалось неудачным. Ну конечно! Лермонтов же у нас литератор! Он и насмеялся — а Пелымов, между прочим, говорил чистую правду и от души…

Разговор постепенно становился общим. Другой офицер заинтересовался, отставил чашу, тотчас, впрочем, похищенную его соседом.

— О чем Пелымов-то рассказывал?

Дорохов махнул рукой:

— Мелкая стычка, но дело действительно было неприятное… Пелымов, должно быть, модных романов начитался — и в заключение своей повести неосторожно сказал: «Словом, выбрались мы из ада…» А Лермонтов все это время слушал с якобы удивленным видом, и когда Пелымов про ад-то упомянул, Лермонтов и встрял: «Прошу, говорит, прощения, — не вполне ясно, из какового?» Пелымов смутился, что немудрено, когда тебя перебивают, и сдуру еще спрашивает: «Что именно, простите?» Он, Лермонтов, разумеется, своего не упустил. «Из какового зада вы изволили вчера выбраться?» Пелымов покраснел — до слез, повернулся и ушел, а Лермонтов только плечами пожал и…

Дорохов не договорил — у костра засмеялись. Дольше прочих крепился Саша Смоковников, но вот сдался и он: зажмурил глаза и растянул губы в улыбке; смех задрожал в его горле.

— Ну вас! — Дорохов обиделся. Впрочем, обиды хватило ненадолго — он схватил чашу, разом опорожнил ее и объявил, что отправляется спать.

* * *

Переведенный высочайшим указом из лейб-гвардии Гусарского полка в Тенгинский пехотный полк, поручик Лермонтов отправился на левый фланг Кавказской Линии, в Чечню.

Юрий любил Кавказ — как любил его и Мишель; в этом они сходились; но Юрию, помимо прочего, нравилось «покорять»: он страстно обожал мгновения, о которых в точности знал, что надлежит испытывать страх, и в то же время никакого страха не испытывая. Нравился ему и враг. Не было никаких сомнений в том, что окончательно