Одной из последних просьб Ынми к матери была «начни посещать церковь», но мать ее так и не исполнила. Мама была единственной в семье, кто не исповедовал христианство. Она верила в некую высшую силу, но ей было тесно в рамках организованной религии, даже несмотря на то, что именно религия тесно объединяла большую часть корейской общины в Юджине. «Как можно верить в Бога, когда происходит нечто подобное?» – говорила она.
Ее самым большим выводом из смерти Ынми явилось то, что можно пройти процедуру химиотерапи двадцать четыре раза и все равно умереть. А она ни за что не хотела подвергать себя подобному испытанию. Когда матери впервые поставили диагноз, она обязалась пройти два курса лечения, а если они окажутся безуспешными, сказала она нам, она не будет продолжать. Если бы не мы с отцом, я не уверена, согласилась ли бы она на это вообще.
К концу июля у матери заканчивался второй курс химиотерапии. Побочные эффекты стали менее выраженными, и уже через две недели онколог должен был определить, уменьшился ли размер опухоли.
Мне пришло время вернуться на Восточное побережье. На первые полторы недели августа у моей группы был запланирован тур, последние концерты, которые мы пока планировали отыграть. После этого я собираю вещи, которые оставила в Филадельфии, и навсегда возвращаюсь в Орегон.
Мать заверила меня, что хочет, чтобы я уехала, но, когда она стояла на крыльце с Ке и махала рукой, пока мы с отцом уезжали в аэропорт, я видела, что она плачет. Часть меня хотела выскочить из машины и броситься к ней, как в романтическом фильме, но я знала, что это ничего не изменит. Теперь нам оставалось только надеяться и ждать. Все, что я могла, это сознавать в глубине души, что она рада, что я все-таки к ней вернулась.
В Филадельфии было душно. Воздух был настолько пропитан влагой, что, двигаясь, казалось, что плывешь. Для меня было шоком после трехмесячного уединения в лесу снова оказаться среди такого количества людей. Было заметно, что мои друзья понятия не имеют, что мне сказать. Они смотрели на меня так, будто обдумывали этот вопрос, но отговорили себя от всего, что придумали. Группе, с которой я тусовалась, на самом деле подобное было несвойственно. Мы выражали привязанность, копаясь в комплексах друг друга, и для большинства из нас это была неизведанная территория.
Через несколько недель Питер переходил на новую работу: преподавать философию в качестве адъюнкт-профессора[96] в небольшом колледже в пригороде. Я посоветовала ему отправить резюме еще до того, как мама заболела, но теперь он не решался дать свое согласие, поскольку это означало еще один сезон вдали друг от друга. Но я понимала, что это слишком важная возможность карьерного роста, чтобы ее упустить. Я предложила ему поработать хотя бы в течение семестра, а во время зимних каникул мы могли бы вновь вернуться к этому вопросу. В конце концов мы решили переехать в Портленд, когда моя мама выздоровеет. Мы могли бы найти там новую работу, и я бы навещала ее по выходным.
А пока Питер взял полторы недели отпуска в ресторане, чтобы играть на бас-гитаре в турне с Яном, Кевином и мной, поскольку Девен отправился на гастроли с другой группой в надежде стать «большим Джимми Фэллоном». Наше первое выступление состоялось в небольшом баре в Филадельфии, метко названном «Пожар», так как он находился по соседству с пожарной станцией. Оттуда мы направились на юг через Ричмонд и Атланту, чтобы дать несколько концертов во Флориде, а затем поехали на запад, в Бирмингем и Нэшвилл. Повсюду царила духота. Большинство мест, где мы выступали, представляли собой площадки для выступления самодеятельных коллективов без окон и кондиционеров. Каждый вечер наша одежда пропотевала насквозь, и часто дома, в которых мы ночевали, были настолько убогими, что казалось более гигиеничным избегать душа. В фургоне едко пахло немытым телом и несвежим пивом. Перед лицом жизни и смерти большая дорога, когда-то полная надежд и возможностей, незнакомцы, которых она приютила, такие творческие и щедрые, свет образа жизни – раньше такой чарующий, начали тускнеть.
Родители заверили меня, что дома я ничего не пропускаю. К маме возвращаются силы, и остается только ждать. И все же я испытывала чувство вины. Я корила себя, уверенная в том, что должна быть с ними в Орегоне, а не сидеть на заднем сиденье пятнадцатиместного «Форда» где-то за пределами Форт-Лодердейла и есть такитос[97] на заправке. Я смотрела на длинные участки шоссе I‑95 и сознавала, что в следующее свое турне отправлюсь очень нескоро.
После выступления в Нэшвилле мы тринадцать часов гнали прямиком в Филадельфию. На следующий день я собирала оставшиеся вещи, а Питер вернулся за стойку ресторана, наверстывая пропущенные во время гастролей смены. И тут мне позвонили.
«Тебе следует сесть», – сказал отец.
Я уселась на полу своей спальни между наполовину упакованными картонными коробками. И затаила дыхание.
«Это не сработало», – прохрипел он. Я слышала, как он на другом конце провода разрыдался, его дыхание было учащенным.
«Она не уменьшилось… совсем?» – спросила я.
У меня возникло ощущение, будто он просунул свою руку глубоко мне в горло и сжал мое сердце в кулаке. Я провела столько времени, сдерживая слезы, пытаясь стать глыбой стоического позитива, чтобы убедить себя в том, что впереди нас непременно ждет чудо исцеления. Неужели все было зря? Черные вены, клочья волос, ночи в больнице, страдания матери – зачем все это было?
«Когда нам сказали… Мы просто сидели в машине и смотрели друг на друга. Все, что мы могли сказать, это: ну вот и все».
Я понимала, что отец не был готов к тому, что моя мать откажется от лечения. У меня создалось впечатление, что он надеется, что такое решение меня возмутит и мы вдвоем объединим свои усилия и вдохновим ее продолжать. Но было трудно не заметить, что химиотерапия уже украла последние крохи достоинства матери и, что, если найдется что-то еще, лечение заберет и это. С тех пор как ей поставили диагноз, она доверяла нам принимать за нее многие решения, быть ее защитниками, умолять медсестер и врачей, от ее имени ставить под сомнение назначение лекарственных препаратов. Но благодаря Ынми я знала, что, если два курса химиотерапии не помогут матери избавиться от рака, она хотела бы прекратить лечение. Я чувствовала, что это ее решение мне необходимо уважать.
Мама забрала у отца телефон. Тихим, но решительным голосом она сказала мне, что хочет, чтобы мы все вместе съездили в Корею. Ее состояние выглядело стабильным, и, хотя врач отговаривал их от этого, казалось, что пришло время выбрать жизнь, а не смерть. Ей хотелось получить возможность попрощаться со своей страной и старшей сестрой.
«В Сеуле есть небольшие рынки, на которых ты еще не была, – сказала она. – Я никогда не водила тебя на рынок Кванчжан, где аджуммы уже много лет готовят биндэтток и разные виды чон».
Я закрыла глаза и позволила слезам свободно течь. Я попыталась представить нас снова вместе в Сеуле. И перед внутренним взором встала картина: тесто из маша, шипящее в жире, мясные котлеты и устрицы в яично-пшеничном кляре; мать, объясняющая все, что мне необходимо знать, пока еще не слишком поздно, и показывающая все места, которые, как мы всегда предполагали, у нас еще будет время увидеть.
«Затем, через неделю, Нами забронирует нам красивый отель на острове Чеджу. В сентябре там идеальная погода. Будет тепло, но не слишком влажно. Мы сможем вместе расслабиться и полюбоваться пляжем, а вы увидите рыбные рынки, где продаются самые разнообразные морепродукты».
Чеджу славился своими хэнё – женщинами-ныряльщицами, которые на протяжении поколений обучались задерживать дыхание без акваланга, добывая морские ушки, морские огурцы и другие подводные деликатесы.
«Может быть, я сниму все это на камеру. Я могу сделать документальный фильм или что-то в этом роде. О нашем времени там», – сказала я. Это был мой инстинкт – все документировать. Использовать что-то столь уязвимое, личное и трагическое в качестве творческого артефакта. Я осознала это, как только произнесла это вслух, и стала самой себе противна. Стыд расцвел и вытолкнул меня из той мечты, которую она нарисовала. И реальность вернулась со всей своей тошнотворной ясностью.
«Я просто… Омма, я просто не могу в это поверить…»
Я поджала колени к груди и громко рыдала, часто икая, лежа на деревянном полу спальни, чувствуя, будто все мое существо вот-вот откажется бороться. Впервые она меня не отругала. Возможно, потому, что она больше не могла прибегнуть к своей сакраментальной фразе. Потому что вот они, слезы, которые я так долго приберегала.
«Гвенчан-а, гвенчан-а, – сказала она. – Все в порядке, все хорошо». Такие знакомые корейские слова, нежное воркование, которое я слышала всю свою жизнь, гарантировавшее мне, что любая боль пройдет. Даже умирая, мать предлагала мне утешение, ее материнский инстинкт подавлял любой личный страх, который она могла испытывать, но искусно скрывала. Она была единственным человеком в мире, который мог мне сказать, что все каким-то образом наладится. Эпицентр бури, спокойный свидетель того, как она сметает все на своем пути.
Глава 10. Жизнь и смерть
Отец забронировал мне билет из Филадельфии в Сеул. Там я встречусь с родителями, и после двух недель в Корее мы все вместе вернемся обратно в Орегон.
Наступило раннее утро того дня, когда Питер должен был отвезти меня в аэропорт. Солнце только начало всходить, придавая романтический ореол нашему грязноватому кварталу с пустыми коробками из-под холодного чая Arctic Splash, сметенными в груды опавших листьев, полем Малой лиги, окруженным высоким сетчатым забором.
«Может быть, нам стоит пожениться, – небрежно сказала я. – Чтобы моя мама могла присутствовать на свадьбе».
Сонный Питер искоса на меня взглянул и вновь сосредоточился на дороге. Теплый оранжевый луч рассвета яркой полосой скользнул по линии его глаз. Он не ответил, просто сжал мою руку, что было досадно. Как и все остальные, он никогда не знал, что в таких случаях ответить. Его метод утешения заключался в том, чтобы просто лежать рядом со мной в тишине, пока мои эмоции себя не исчерпают и я не успокоюсь. Однако, нужно отдать ему должное: подобная тактика всегда срабатывала.