Мишель плачет в супермаркете — страница 28 из 44

«Что она сказала?» – снова спросил отец.

Ке закрыла глаза и поморщилась от раздражения.

«Вы двое такие эгоистичные!» – взорвалась она, выбегая из комнаты. Отец последовал за ней на кухню. Я осталась рядом с матерью, которая все еще улыбалась, ее полуприкрытые глаза затянулись безмятежной пеленой.

«Не делай этого, – сказал он. – Она умрет со дня на день, и ты это знаешь».

Я слышала, как они вдвоем топают наверх, в спальню Ке, она собирается уйти, а мой отец пытается убедить ее остаться. Я молча прислушивалась к скрипу половиц, пока они шли по коридору, отец, не добившись своего, шагал тяжелой поступью. Его голос был низким и приглушенным, а ее – нервным и непоколебимым, а затем отец спустился по лестнице, прыгая сразу через две ступени.

Папа вернулся в спальню, запыхавшийся, с выражением паники на лице, будто только что совершил ужасную ошибку. Он попросил меня подняться наверх и поговорить с ней. Я неохотно пошла, мое сердце колотилось. Меньше всего мне хотелось умолять ее остаться. Я желала, чтобы она ушла.

Когда я добралась до комнаты для гостей, ее сумка лежала на кровати открытой, и она быстро и энергично собирала свои вещи.

«Ке, почему вы это делаете?»

«Мне пора уходить», – ответила она. В ее голосе не было ярости, но она казалась суровой и несговорчивой. Она застегнула сумку на молнию, сняла ее с кровати и понесла вниз по лестнице.

«Пожалуйста, не уходите вот так, – сказала я, следуя за ней. – По крайней мере, не уходите в гневе. Завтра мой отец отвезет вас в аэропорт».

«Мне очень жаль, дорогая. Но мне пора идти».

Она сидела на скамейке на крыльце со своим багажом, как я предполагала, в ожидании такси. На улице становилось холодно, и я слышала звон колокольчиков со стороны беседки, под которой я проходила во время брачной церемонии. И в этот момент я задалась вопросом, что такого Ке знала о моей матери, чего не знала я. И куда ее вообще отвезет водитель. Было уже за полночь, и она не сможет вылететь в Джорджию до утра.

Я вернулась в комнату родителей, а отец снова вышел, чтобы продолжить свои попытки.

«Мама, Ке уезжает», – сказала я, возвращаясь к ее постели. Я боялась, что она не знает, что происходит, расстроится из-за того, что мы рассердили Ке, попросит меня за ней погнаться и убедить ее остаться. Но вместо этого она просто посмотрела на меня с широкой мечтательной улыбкой.

«Я думаю, она отлично повеселилась», – сказала она.

Глава 13. Тяжелая рука

Через два дня после отъезда Ке мать вскочила на ноги от новой ужасной боли. Она не вставала уже несколько дней, но то, что прокладывало себе путь сейчас, было чем-то совершенно иным. Должно быть, что-то в ее раздутом животе выросло и сместилось, прижалось к внутренним органам и вызвало такое мучительное ощущение, что пронзило пенистый потолок обезболивающих как пуля. Ее глаза расширились от ужаса, но взгляд был направлен вдаль, как будто она нас не видела. Она держалась за живот и кричала: «АХ ПЭО! АХ, ПЭО!»

Боль.

Мы с отцом лихорадочно вводили ей под язык жидкий гидрокодон. Минуты казались часами, пока мы прижимали ее к себе, снова и снова уверяя, что это пройдет. Наконец она уснула глубоким сном. Мы с отцом так и лежали, прижавшись к ней с обеих сторон. Мое сердце затопила непреодолимая печаль. Доктор нам солгал. Он обещал, что она не почувствует никакой боли. Он сказал, что в этом и заключается его работа. Он посмотрел ей в глаза, дал обещание и нарушил его. Последнее слово моей матери – боль.

Мы так боялись, что это повторится, что решили полностью засыпать ее лекарствами. Медсестры хосписа приходили два раза в день, чтобы проверить ее состояние и по мере необходимости доставить препараты. Они сказали, что мы поступаем правильно, и оставили нам брошюры, в которых были указаны номера телефонов, по которым можно позвонить, когда это произойдет, и чего ожидать дальше. Нам ничего не оставалось делать, кроме как время от времени ее переворачивать, каждый час подпирать ее тело подушками, чтобы не было пролежней, и похлопывать ее губы губкой, чтобы они не потрескались. Это было все, что мы могли для нее сделать.

Дни проходили за днями, а мама так и не пошевелилась. Не имея контроля над своим телом, она продолжала мочиться в постель. Дважды в день нам с отцом приходилось менять вокруг нее простыни, снимая с нее пижамные штаны и нижнее белье. Мы думали перенести ее на хосписную койку, но так не и решились.

Когда мама стала совершенно беспомощной, мы с папой неожиданно принялись за уборку дома. Мы открывали ящики, в которых прежде никогда не рылись, и лихорадочно высыпали их содержимое в черные мешки для мусора. Складывалось ощущение, что мы пытаемся предвосхитить неизбежное, как если бы мы знали, что после маминой реальной смерти заниматься этим нам будет еще тяжелее.

В доме было тихо, если не считать ее дыхания, ужасного сосущего звука, похожего на заключительное шипение кофейника. Иногда оно полностью прекращалось, и мы с отцом на целые четыре секунды замолкали, гадая, неужели это конец. Потом она вновь начинала ловить ртом воздух. В оставленной брошюре хосписа сообщалось, что эти интервалы со временем будут увеличиваться, пока в конечном итоге ее дыхание полностью не остановится.

Мы ждали ее смерти. Последние дни мучительно тянулись. Все это время я боялась внезапной смерти, но теперь задавалась вопросом, как вообще возможно, что сердце матери все еще бьется. Уже несколько дней она ничего не ела и не пила. Меня уничтожала мысль о том, что она может просто умереть от голода.

Большую часть времени мы с отцом лежали молча по обе стороны от нее, наблюдая, как ее грудь вздымается в попытке вздохнуть, считая секунды без дыхания.

«Иногда я думаю о том, чтобы зажать ей нос», – сказал отец.

Между рыданиями он опустил лицо ей на грудь. Это должно было шокировать, но только не меня. Я не винила его. Мы не выходили из дома несколько дней, боясь того, что можем пропустить решающий момент. Я спрашивала себя, как он вообще может спать по ночам.

«Я знаю, ты бы хотела, чтобы на ее месте был я. Мне бы тоже этого хотелось».

Я положила руку ему на спину. «Нет», – тихо сказала я, хотя в самых гадких уголках своей души действительно этого хотела.

Первым из жизни должен был уйти он. Мы никогда не рассматривали сценарий, в котором она умирает раньше его. Мы с мамой даже обсуждали, переедет ли она в Корею или выйдет замуж повторно, будем ли мы жить вместе. Но я никогда не говорила с отцом о том, что мы будем делать, если она умрет первой, потому что это казалось совершенно невероятным. Он был бывшим наркоманом, который пользовался общими иглами в Нью-Хоупе в разгар кризиса СПИДа, выкуривал пачку в день с девяти лет, годами практически купался в запрещенных пестицидах, работая дезинсектором, каждый вечер выпивал две бутылки вина, водил машину пьяным и имел высокий уровень холестерина. А мама умела садиться на шпагат и до последнего времени выглядела так молодо, что в винных магазинах у нее спрашивали документы.

Мама знала бы, что делать, и когда все бы закончилось, мы стали бы еще ближе друг другу. Но папа беззастенчиво паниковал, был явно напуган, а мне бы хотелось, чтобы он от меня свои чувства скрывал. Он отчаянно пытался любыми способами избавиться от этой мучительной боли и был готов жить дальше без меня.

Когда он ушел, чтобы заняться организацией похорон, я решила остаться дома. Я надеялась на последние слова, на минуты общения. В хосписе нам сказали, что такое может случиться. Что умирающие способны нас услышать. Ведь существует вероятность того, что она сможет перед смертью вернуться в сознание, посмотреть мне в глаза и сказать что-нибудь убедительное, напутственное слово. Мне нужно было быть рядом, если это произойдет.

«Омма, ты здесь? – прошептала я. – Ты меня слышишь?»

Слезы начали капать с моего лица на ее пижаму.

«Омма, пожалуйста, проснись, – крикнула я, словно пытаясь ее разбудить. – Я не готова. Пожалуйста, омма. Я не готова. Омма! Омма!»

Я звала маму на ее языке, на моем родном языке. Мое первое слово. В надежде, что она услышит зов своей маленькой девочки, и, как квинтэссенция матери, внезапно наполнившаяся потусторонней силой, достаточной для того, чтобы поднять машину и спасти своего попавшего в ловушку ребенка, она ради меня вернется. Проснется всего лишь на мгновение. Откроет глаза и простится со мной. И что-нибудь мне скажет, что угодно, лишь бы ее слова помогли мне двигаться вперед, убедили, что все получится. А больше всего мне отчаянно хотелось, чтобы ее последним словом не было боль. Что угодно, что угодно, только не это.

Омма! Омма!

Те же самые слова мама повторяла, когда умерла ее мама. Это корейское рыдание, гортанное, глубокое и первобытное. Тот же звук я слышала в корейских фильмах и мыльных операх, его же издавала моя мать, оплакивая мать и сестру. Мучительное вибрато, распадающееся на четвертные ноты стаккато и опускающееся, как будто падая с целого ряда небольших уступов.

Но ее глаза не открылись. Она вообще не двигалась. Она просто продолжала дышать, паузы между дыханием с каждым часом становились все длиннее, звуки ее судорожных вдохов звучали все реже и реже.

Питер прибыл позднее на той же неделе. Я забрала его из аэропорта и отвезла в небольшой суши-бар на ужин. Мы вдвоем выпили бутылку саке, и в ресторане я снова расклеилась, не в силах есть. Мы вернулись домой в девять и остановились в дверях комнаты моих родителей, где рядом с ней лежал отец.

«Мама, приехал Питер, – почему-то сказала я. – Я отправляюсь спать наверх. Люблю тебя».

Мы заснули в моей детской кровати. У нас не было секса с тех пор как мы поженились, и, засыпая, я задавалась вопросом, как я вообще смогу этим заниматься. Я просто не способна снова раствориться в радости, удовольствии или хоть на мгновение себя потерять. Возможно, потому, что это кажется неправильным, как предательство. Если я действительно ее люблю, я не имею права вновь испытывать подобные чувства.