Craigslist. Я забиралась на пассажирское сиденье, каждая косточка тела болела, руки горели, к контактным линзам прилип сантиметр муки. И, жуя кусок пиццы пепперони, он умолял меня все бросить.
«Эти деньги того не стоят», – говорил он.
Дело было не в деньгах. Я хотела оставаться максимально занятой. По полной нагрузить свое тело, чтобы не было времени себя жалеть. Привязать себя к рутине, которая позволит мне держаться на плаву в оставшиеся месяцы до того момента, как мы с Питером навсегда расстанемся с Юджином. Возможно, таким образом я наказывала себя за неудачи в качестве сиделки или просто боялась того, что произойдет, если я снижу темп.
Если же я не была на работе, не готовила еду или не паковала вещи в доме, я уходила в небольшой коттедж в нижней части участка, чтобы писать песни. Я писала о Джулии и о том, как она была сбита с толку, принюхиваясь и крутясь возле спальни моей матери, о тренировках на беговой дорожке и ночах, проведенных на больничных лавках, о ношении обручального кольца матери и изоляции в лесу. Эти разговоры я хотела вести с людьми, но не имела такой возможности. Это были попытки разобраться в том, что случилось за прошедшие шесть месяцев, когда все, что, как мне когда-то казалось, я знаю о своей жизни наверняка, было уничтожено.
Закончив писать, я спросила Ника, метавшегося между Юджином и Портлендом, не сочинит ли он к ним музыку для гитары. После школы мы остались хорошими друзьями, и он с энтузиазмом отнесся к тому, чтобы помочь мне с альбомом. Ник познакомил меня с Колином, переселенцем с Аляски с собственной коллекцией винтовок. Он играл на барабанах и имел в городе студию, где мы могли записаться. С Питером на басу мы вчетвером записали альбом из девяти треков за две недели. Я назвала его Psychopomp.
К концу февраля большая часть содержимого дома была упакована в коробки. В марте исполнялось десять месяцев плена, и пришло время двигаться по жизни дальше. Мы с Питером нацелились на Нью-Йорк, где планировали обзавестись работой с графиком с 9 до 5 и, наконец, взять на себя обязательство перейти к нормальной взрослой жизни. Но прежде чем обрекать себя на ограниченный отпуск в обмен на корпоративную страховку, нам необходимо было как следует нацеловаться. На наши свадебные деньги мы с Питером решили устроить запоздалый медовый месяц в Корее. Мы посетим Сеул и Пусан и восполним несостоявшуюся поездку моей семьи на остров Чеджу, прежде чем вернуться к поискам работы.
В мессенджере Kakao, во многом благодаря Google Translate, я изо всех сил старалась с помощью коротких английских предложений и лоскутного корейского донести до Нами, что мы с Питером собираемся приехать. Нами написала свои ответы на корейском и отправила их Сон Ёну или Эстер, дочери Имо Бу, чтобы они перевели их на английский, затем скопировала и отправила их обратно мне, настояв, чтобы мы остановились в гостевой комнате в ее квартире.
Я не решалась принять ее предложение. Я желала общаться с Нами с тех пор, как она покинула Юджин, но преодолеть языковой барьер было чрезвычайно сложно. Я отчаянно стремилась, но была неспособна выразить тонкие оттенки своих чувств. А больше всего я боялась врываться в их жизнь. Последние четыре года квартира Нами и Имо Бу служила проходным двором для умирающих близких людей. Теперь, когда моя мать скончалась, последнее, чего бы я хотела, – это служить напоминанием о темных временах, бременем, которое Нами посчитает необходимым на себя взвалить.
Я часто думала о ней, просматривая старые письма и фотографии, найденные среди вещей матери, и изо всех сил пыталась решить, поделиться ли мне ими с ней или оградить ее от них. Эти фотографии помогли мне почувствовать себя ближе к матери. Я прежде не видела те, которые она унаследовала после смерти Ынми. Было волнительно рассматривать фотографии, отпечатанные на фотобумаге, окрашенной в коричневые тона, запечатлевшие мать в детстве, с короткими волосами и в кроссовках, всех трех сестер детьми, а также бабушку и дедушку, молодых и привлекательных.
Но я задавалась вопросом, вдруг Нами воспримет их совершенно иначе. На несрежиссированной цветной фотографии, сделанной в каком-то банкетном зале, можно было видеть трех сестер, выстроившихся в ряд от старшей до младшей и танцующих конгу[121] с родителями. Все были разодеты как на свадьбу. На заднем плане – элегантные узорчатые обои и шторы в тон. Возглавлял линию мой дедушка в белом галстуке и модном рыжевато-коричневом костюме. Халмони в розовом блейзере держалась за его талию сзади. Нами находилась в центре, ее сняли с закрытыми глазами, она смеялась, держась за бедра матери. Она стояла лицом к камере, не подозревая о ее присутствии, в огромных жемчужных серьгах и ярко-бирюзовом платье. Моя мать шла позади Нами, у нее была пышная завивка и короткая челка, и она выглядела очень стильно в своем черном смокинге. Ынми, последний вагон «паровозика», одета в скромное темно-синее платье в цветочек. Все, кроме Нами, смотрели вперед, к зрителю в профиль. Это была единственная из виденных мной фотографий, на которой халмони улыбается.
Теперь они все были призраками. Остался только центр. Я попыталась взглянуть на фотографию глазами Нами, представляя, как их тела медленно исчезают из кадра на этапе монтажа, растворяясь, как в фильмах, где персонаж возвращается в прошлое и меняет обстоятельства своего настоящего.
Однажды мама рассказала мне о том, как Нами пошла к гадалке. Та предсказала, что Нами подобна щедро дающему дереву. Ее судьба – давать приют и пищу, стоять твердо, расти высоко и обеспечивать тенью отдыхающего под нею путника, но у ее основания всегда будет лежать топорик, медленно бьющий по ее стволу, постепенно подтачивающий ее силы.
Все, о чем я могла сейчас думать, это: «А вдруг я – тот самый топорик?» Нами заслуживала личного пространства, уединения и тихой, спокойной семейной жизни. Мне не хотелось вмешиваться в ее жизнь, но одновременно я сознавала, что она – единственный оставшийся на свете человек, способный понять, что я на самом деле чувствую.
В конце марта, всего за несколько дней до моего двадцатишестилетия, папа отвез нас с Питером в аэропорт. Мы обнялись на прощание, переполненные смешанными эмоциями. Наш отъезд завершал первую главу траура по маме, и, хотя мы с отцом беспокоились о том, как сложится дальнейшая жизнь каждого из нас, мы в равной степени испытывали облегчение, что избавляемся друг от друга.
Питер отправлялся в Азию впервые, и я была очень рада, что впереди его ждет паломничество, которое я совершала раз в два года. Мы с мамой всегда летали в Сеул рейсами Korean Air. Перед входом в самолет она выхватывала из стопки аккуратно сложенную корейскую газету и, пристегиваясь, с волнением просматривала знакомые тексты, к которым у нее почти не было доступа дома. Стюардессы, красивые кореянки с длинными черными волосами и идеально гладкой молочного цвета кожей лица, совершали последнее дефиле вдоль проходов. Постепенно, как во время вылазок в H Mart, пространство, через которое мы перемещались, обретало контуры и цвет, а впечатление от пункта назначения возникало задолго до приземления, как если бы рождалось самим салоном самолета.
Мы уже были в Корее. С соседних сидений доносились знакомые мелодии и ритмы ее языка, а мимо с идеально прямыми спинами на черных высоких каблуках маршировали стюардессы в своих отглаженных пудрово-голубых куртках, шейных платках в тон и юбках цвета хаки. Мы с мамой поедали пибимпап с соусом кочудян из миниатюрных тюбиков размером с дорожную зубную пасту, и слышали призывы тех, кто все еще дожидался своей порции лапши в стаканчике Шин.
Когда мы с Питером заняли свои места, первые признаки иллюзии вспыхнули снова, и сквозь гул турбины на меня хлынули знакомые звуки корейского языка. В отличие от других языков, которые я пыталась выучить в старшей школе, отдельные корейские слова я понимаю изначально. Не существует однозначного перевода, который бы связывал один язык с другим. Обрывки корейского просто существуют где-то в глубине моей души – слова, наполненные собственным чистым смыслом, а не их английскими заменителями.
В первый год жизни я, должно быть, слышала гораздо больше корейского, чем английского. Пока отец был на работе, дом был полон женщин, укладывавших меня спать под колыбельную «джаджанг-джаджанг» («Баю-бай») и праздничное воркование на хангыль-фразах, таких как «Мишель-а»[122] и «айго чакхэ» («Какая хорошая»). Телевизор работал в фоновом режиме – корейские новости, мультфильмы и дорамы наполняли комнаты изобилием корейской лексики. А над всем этим ревели громовые раскаты голоса моей бабушки, акцентирующего каждую долгую гласную и певучий ритм отчетливым корейским рычанием, выходившим из глубин горла, как шипение кошки или звук отхаркивания мокроты.
Мое первое слово было корейским: «омма». Еще будучи младенцем, я чувствовала важность своей матери. Именно ее я видела чаще всего, и на темном краю зарождающегося сознания уже понимала, что она моя. Фактически она была моим первым и вторым словом: омма, потом мама. Я звала ее на двух языках. Уже тогда я, должно быть, знала, что никто никогда не будет любить меня так же сильно, как она.
Путешествие, когда-то будоражившее меня приятным волнением, теперь наполняло страхом, поскольку я сознавала, что в первый раз мы с Нами будем говорить без Ынми, моей матери или Сон Ёна, которые могли бы переводить. Нам придется придумывать, как общаться без посредника.
Как я могу рассчитывать на поддержание отношений с Нами, используя словарный запас трехлетнего ребенка? Как мне найти слова, чтобы в достаточной степени выразить внутренний конфликт, который я переживаю? Теперь, когда нет матери, осталось ли нечто, что связывает меня с Кореей или ее семьей? И как сказать по-корейски «топорик»?
В детстве мои тети часто меня дразнили, спрашивая, кролик я или лиса.