Он был большой и серый, с корпусом из гладкого пластика и напоминал обычный холодильник, только положенный на бок. В высоту он был чуть выше бедра, а двери открывались вверх, так что в него можно было заглянуть сверху. В Юджине он стоял возле стиральной машины, и матери приходилось каждый раз вокруг него крутиться, когда она выгружала белье.
В каждом отделении стояли квадратные коричневые пластиковые контейнеры для хранения разных видов кимчи. Я глубоко вдохнула, то ли втайне надеясь ощутить аромат банчана, который мать хранила в нем все эти годы, то ли опасаясь, что резкий запах разнесется по квартире бабушки Питера. Могу поклясться, что уловила слабый запах красного перца и лука, хотя в основном холодильник пах чистым пластиком. Я заглянула внутрь. Контейнеры были чем-то наполнены, но это никак не могли быть остатки кимчи. Холодильник простоял на складе несколько месяцев, и кимчи наверняка бы уже страшно воняло гнилью. Я схватила один из контейнеров и вытащила за коричневые ручки, удивившись его весу. Поставила контейнер на кухонный стол и отстегнула пластиковую крышку с боков.
Вместо чонгака и тонбэчу, бурно выделяющего газ дончими[138], и землистого живительного намуля[139] в сосуде, в котором мать хранила и лелеяла все свои банчаны и ферментированные пасты, находились сотни старых семейных фотографий.
Они не были разложены по порядку, в соответствии с определенным периодом времени или местом. Фотографии родителей до моего рождения: отец перед снежной скульптурой, сгорбленный на морозе, руки в карманах. Он худой, с густыми черными волосами и усами, в синих джинсах и коричневом пуховике. Это пленка Fujicolor HR, цвета которой обладают волшебным, ностальгическим качеством.
Мои детские фотографии, на многих я голышом – на сиденье красного трехколесного велосипеда на лужайке перед домом; на кухонном табурете у стола; прислонясь к дверному косяку с коробкой цветных карандашей и молотком для ксилофона, разложенными передо мной на ковре. На корточках на траве с рукой, погруженной в пластиковую банку с кукурузными палочками, глядя в камеру, как дикая собака.
Я знала, что за объективом была мать. Запечатлевала и сохраняла мгновения моей жизни. Мои простые радости. Мой внутренний мир. На одной фотографии я лежу на маленьком лоскутном одеяле на полу в гостиной, залитой бликами света, льющимися из выходящего на север окна. Помню, что притворялась, будто плыву по широкой реке, и все мои пожитки собраны здесь на этом импровизированном плоту. А вот еще одна фотография, сделанная издалека. И, хотя на снимке изображена лишь одинокая малышка, сидящая на полотенце, разложенном на подъездной дорожке, – и трудно догадаться, что это ковер-самолет, дрейфующий в порывах бокового ветра, – я вижу на нем и маму. Я вижу ее, хотя она вне кадра, стоит на крыльце с одноразовой камерой, прижатой к одному глазу, и все время наблюдает за мной из дверного проема. Я слышу, как она велит мне наклонить голову, стоя перед детским креслом-качалкой и облачая меня в новое желтое платье. «Ман се», – инструктирует мать, пока я просовываю голову в ворот платья и продеваю руки в рукава. А затем она собирает гольфы с Микки Маусом в гармошку, прежде чем натянуть их мне на ноги. Я ищу ее в окружающей обстановке, в расписных голландских домиках, в фарфоровых балеринах и хрустальных фигурках животных. И вижу ее отражение в каждом выражении своего лица: вот я ищу ее одобрения, застигнута врасплох, блаженно поглощена безделушкой, которую она мне подарила.
Питер пришел посмотреть на фотографии. Я плакала, роясь в огромной куче. Его бабушка и мать тоже рассмотрели детские фото.
«Какая очаровательная маленькая кореянка», – воскликнула его бабушка, щурясь и поднося фотографию близко к лицу.
«Ах, боже, это платье, – взвизгнула Фрэн, указав на фотографию из небольшой стопки, образовавшейся у нее на коленях. – Сразу видно, что мама просто обожала тебя наряжать».
В старой игровой комнате, куда родители Питера устроили нас ночевать, пока Питер спал, я снова просмотрела фотографии. Больше всего мне нравились испорченные, объективно плохие снимки с мамой. Вот она случайно моргнула, да так и вышла с закрытыми глазами. Импровизированная фотосессия в местной аптеке Rite Aid. Мать улыбается и позирует перед картонной декорацией ко Дню святого Валентина. Стоит рядом с детским аттракционом, работающим от монет, у прохода с винными бутылками, у витрины с шезлонгами. Неожиданный снимок у двери гаража, когда она наполовину закрыла багажник своего белого «Исузу Трупер». Я снова там, наблюдаю, как она проходит вдоль водительской стороны и обходит машину, чтобы выгрузить продукты, как всегда, в больших солнцезащитных очках, с полуоткрытым ртом, будто пойманном на полуслове, и я слышу ее просьбу убрать камеру.
Естественные фотографии, где она не позирует. Вот она сидит на диване, и я вижу, как ее любовь изливается мне навстречу, сама того не осознавая, я поворачиваюсь спиной, открывая подарок от Ынми. Откинувшись на спинку стула, она собирается сделать глоток пива. Сидит на ковре в гостиной нашего старого дома и смотрит на что-то за кадром, ночная рубашка спадает с одного плеча. Я вижу шрам от прививки на ее плече, тот, который выглядел так, будто она обожглась об автомобильную зажигалку. И вспоминаю, как он разжигал все ее страхи, что у меня тоже когда-нибудь появятся шрамы. Ведь ее долг – защищать меня от всего, о чем я могу позднее пожалеть.
Она была моей защитницей, моим хранилищем. Она приложила все усилия, чтобы сохранить свидетельства моего существования и развития, запечатлевая меня в образах, сохраняя все мои документы и вещи. Она владела всем объемом знаний о том, какой я останусь в памяти. Время моего рождения, мои невысказанные желания, первая прочитанная книга. Формирование каждой черты характера. Каждая хворь и маленькая победа. Она наблюдала за мной с беспримерным интересом, неиссякаемой преданностью.
Теперь, когда ее не стало, некому было всем этим интересоваться. Знания, будучи незаписанными, умерли вместе с ней. Остались лишь документы и мои воспоминания, и теперь мне самой предстояло разбираться в себе, опираясь на знаки, которые она оставила после себя. Как горько для ребенка восстанавливать в памяти образ своей матери.
Раньше я думала, что ферментация – это контролируемая смерть. Предоставленный сам себе, кочан плесневеет и разлагается. Становится гнилым, несъедобным. Но если его подвергнуть брожению и правильно хранить, ход его распада меняется. В процессе расщепления сахаров образуется молочная кислота, защищающая его от порчи. Выделяется углекислый газ, и рассол окисляется. Кочан стареет. Его цвет и текстура изменяются. Вкус становится более терпким и острым. Он существует во времени и трансформируется. Так что это не совсем контролируемая смерть, потому что он наслаждается совершенно новой жизнью.
Воспоминаниям, хранящимся в моей душе, я не могла позволить разложиться. Нельзя было допустить проникновения травмы, способной их испортить и обесценить. Об этих моментах требовалось позаботиться. Культура, которую мы разделяли, была активна, кипела в моей душе и генах, и мне необходимо было ее впитывать и взращивать, чтобы она во мне не умерла. Чтобы иметь возможность однажды ее передать. Уроки матери, свидетельства ее жизни жили во мне, в каждом моем движении и поступке. Я была тем, что она оставила после себя. Если я не могла быть с матерью, я буду ею.
Прежде чем отправиться обратно в Нью-Йорк, я поехала в Элкинс-Парк. Хотелось помыться в корейской бане, куда я привезла родителей и Питера на следующий день после их первой встречи. Прежде чем войти в женскую раздевалку, поставила туфли в небольшой ящик. Затем нашла свой шкафчик и разделась. Я старалась не торопиться и аккуратно сложила одежду в компактную стопку, мое тело естественным образом сгорбилось в попытке прикрыться.
Когда я была ребенком, рядом с квартирой халмони был тимчжильбан, куда приходили корейские женщины всех поколений, чтобы понежиться обнаженными в ваннах с разной температурой и вместе попотеть в парных и саунах. Каждый год мать доплачивала за скраб всего тела, так что после получасового отмокания мы вдвоем лежали рядом на покрытых винилом массажных столах, а две банные аджуммы в бюстгальтерах на косточках и мешковатых трусах методично нас терли, имея в своем распоряжении лишь кусок мыла и пару грубых варежек из люфы, пока мы не становились розовыми, как новорожденные мышата. Процесс занимает чуть меньше часа и завершается тем, что вы с отвращением замечаете собственную грязь в виде отталкивающих клочьев скрученных серых ниток, прилипших к поверхности стола. Затем аджумма выливает огромный пластиковый таз с теплой водой, чтобы ополоснуть стол, приказывает вам перевернуться и все повторяется сначала. К тому времени, как вы сделаете полный оборот вокруг себя, вы почувствуете, будто потеряли два фунта омертвевшей кожи.
Внутри в ваннах находились несколько пожилых женщин с дряблой кожей и обвисшими животами. Я старалась вежливо отводить взгляд, хотя иногда ловила их периферическим зрением, любопытствуя, как стареет тело, и думая о том, что мне никогда не придется увидеть, как покрывается морщинами мать.
После того как я полчаса попарилась, аджумма, одетая в белый бюстгальтер и трусы в тон, позвала меня лечь на виниловый стол. Она посмотрела на меня так, будто не понимая, как я здесь оказалась.
Она молчала, пока занималась моим телом, произнося лишь дежурные фразы:
«Повернитесь».
«На бок».
«Лицом вниз».
Я смотрела, как серые нити сползают с моего тела и скапливаются на столе, и мне было любопытно, больше или меньше старой кожи у меня, чем у других ее клиентов. Когда я лежала на левом боку, как раз перед последним поворотом, она остановилась, как будто только что заметила.
«Вы кореянка?»
«Нэ, Соул-эсо тэонассоё»[140]