го стона. Смотрел бы в Любкины глаза и хладнокровно улыбался. Или, может, сказал бы: «Да здравствует мировая пролетарская революция!»
— …А ну, сторонись! — закричали сзади.
Федя отскочил и вовремя: чуть не положила ему на плечо голову костлявая лошадь — он заметил, что глаза у нее чернильные, глубокие, и в них такая тоска…
Медленно идет лошадь, ноги ее разъезжаются на мокрых булыжниках. Мимо Феди плывет крытый черный фургон, и на нем белыми буквами: «Тиф». Рядом шагает старик в грязном халате поверх пальто, вожжи легонько подергивает. Глянул сурово на Федю, зашевелил сухими губами:
— Не смотри, сынок, не надо тебе на ее, безносую, смотреть.
Но уже не может Федя оторвать взгляда: из задка фургона торчат ноги, две босые, посиневшие, с грязными пятками, и две в разношенных лаптях.
«Мертвяки. От тифа померли, — догадывается Федя.- А вдруг и мамка помрет?..» — И ужас наполняет его, и сердце так начинает стучать, будто оно перебралось в голову. Тоскливо, страшно, невыносимо становится Феде, и он бежит по переулку, расплескивая холодные лужи. Какой он тихий, пустынный, этот переулок, ни одного человечка не видно, будто все, кто живет тут, поумирали от тифа.
Вот, наконец, и Киевская. Тут всегда шумно — народу полным-полно. Знакомая улица, однако изменилась она. Или погода виновата: серое низкое небо над крышами, ветер сердито хлопает плакатом, что натянут над мостовой. Новый плакат. С трепетом читает Федя грозные слова: «Враг у ворот. К оружию, товарищи!» Наверно, поэтому так хмуры лица людей, так молчаливы они. И еще вся улица курится дымом — буржуйки из окон повысовывались, вот и дымят, и от этого Киевская на себя не похожа, как будто насупилась.
— …Чтоб зенки у тебя повылазили! Чтоб подавился ты своей картошкой! — истошно кричит женский голос.
— Расстрелять его, гадюку!
— На беде нашей наживается, змей!
Рев нарастает из переулка, по которому на базар ходят. И видит Федя: выводит оттуда солдат с винтовкой наперевес растрепанного бледного человека, толстого, с отвислыми щеками. На его засаленном ватнике болтается дощечка, и на ней написано: «Спекулянт!!» А вокруг солдата и человека с дощечкой женщины в клубок свились, размахивают руками, и стоит над ними рев.
— На месте его кончить надо было!
— Ишь, на горюшке-то нашем ряшку отожрал! А у солдата лицо каменное, застывшее, только
мускул шариком катается под щекой.
— Спокойствия, граждане, — говорит он хрипло.- Соблюдайте революционную дисциплину. — Но голос его тонет в гвалте и выкриках.
Нарастает гул над Киевской. Видит Федя: отряд рабочих идет. Большой отряд, даже земля чуть вздрагивает под его мерным шагом. Винтовки, винтовки, винтовки… Суровые лица — молодые, старые, безусые, заросшие. Винтовки, винтовки…
— Большевики, — говорит кто-то тихо за спиной Феди.
— Какие большаки? — удивляется старушка, похожая на засушенную воблу. — Во, гляди: и большие есть и маленькие.
Идет и идет отряд. Винтовки, винтовки, винтовки- над головами. Суровые лица у рабочих — враг у ворот…
«Да ведь это на фронт, наверно! — догадался Федя.- Значит, точно, нашим выступать сегодня!»
Федя уже бежит по улице. Конечно, выступать! Вон когда отец сказал, что недельки через две, а уж два месяца прошло. Эх, если б не Мишка-печатник, обязательно Федя тоже поехал бы на фронт. Уж он бы придумал, как это сделать.
Вот и типография, и два каменных льва стеклянный подъезд охраняют. Мокрые львы, холодные, наверно, совсем замерзли.
«Прямо к Мишке пойду», — решил Федя. И тут он увидел, что на воротах типографского двора нет замка. Странно. Всегда он висел, огромный, ржавый, и попасть к Мишке-печатнику можно было только через дежурку деда Василия, по внутренней крутой лесенке.
От нехорошего предчувствия сжалось Федино сердце… Он подошел к воротам, толкнул их — ворота легко открылись, пробежал через двор и замер: сарай, в котором жил Мишка, открыт. И пусто было в нем.
— Мишка! Мишка! — в отчаянии закричал Федя. — Где же ты, Мишка? Выходи! Ну, пожалуйста!..
Федя обыскал весь маленький двор. Медведя не было ни за штабелями мокрых, с подтеками, дров, ни за пустыми ящиками, — нигде не было.
«Может быть, он убежал? — думал Федя, и слезы уже катились по его щекам. — Но ведь ворота открыты. Значит… украли?»
— Мишку украли! — Федя влетел в дежурку.- Дедушка Вася, нашего Мишку украли!
Федя так закричал, что кошка Ляля, спавшая на столе у керосиновой лампы, сердито зашипела и опрометью метнулась в открытую дверь, а дед Василий схватил винтовку и загремел ею.
— Что-то ты глупости говоришь. Как это украли?
— А так. Нету Мишки-и…- Федин голос дрожал от слез.
Вместе с дедом Василием они поднялись в наборный цех, и в типографии началась паника: «Мишку-печатника украли!»
Федю обступили рабочие, были тут дядя Петя с папой, прибежал из своей комнаты Давид Семенович и, узнав, в чем дело, сразу уронил пенсне. Со всех сторон кричали:
— Не может быть!
— Разве медведя украдешь!
— Али подшутил кто?
— Когда его последний раз видели?
— Я вчера вечером корми-и-ил… — Федя никак не мог сдержать слезы. — Жмых мы с ним е-ели…
— А ну пошли во двор! — сказал дядя Петя.
На месте происшествия выяснили: кто-то сбил с ворот замок, потом открыл сарай и… Дальше было трудно что-либо представить. Было ясно одно: медведя погрузили в телегу — две колеи в мягкой земле уходили от самых ворот. Но как ворам удалось это сделать? Это оставалось тайной. И когда произошла кража?
— Скорее всего ночью, — предположил Давид Семенович. — Или рано утром. А то бы хоть кто-нибудь да видел.
Но никто ничего не видел: ни рабочие типографии, ни дед Василий («Я что? Я тута в дежурке сидю, можно сказать, в проходной»), ни жители дома, окна которого выходили к воротам.
Весь день Федя, Яша Тюрин и другие рабочие бродили по городу — искали Мишку-печатника. Но все было напрасно: медведь и его похитители как сквозь землю провалились.
Измученный, вконец расстроенный, вернулся Федя в типографию. Ну что теперь делать? Мама в больнице, отец на фронт уезжает, и Мишка-печатник пропал… Останется Федя в городе один-одинешенек, все его забудут, и умрет он от тоски…
Федя так себя расстроил, что уже не мог сдержать слез, когда открыл дверь с табличкой «Коммунист».
Смотрит, а в комнате папа, дядя Петя и Давид Семенович: неясные они, расплываются — слезы смотреть мешают. Вошел Федя, и все замолчали враз.
«Обо мне небось говорили,- догадался Федя.- Ишь, улыбаются».
— Ну, чего? — спросил Федя, сел на диван и насупился.
— Смотри, какой сердитый! — Давид Семенович взял и подмигнул Феде.
И тут отец подошел к Феде, обнял его за плечи, заглянул в глаза. Добрые у него глаза. И внимательные.
— Был я сейчас в больнице. Пустили меня…
— К маме? — встрепенулся Федя. — Чего она? Плохо, да? — И голос его вдруг стал тоненьким, как будто не его, а Любки-балаболки голос.
— Да нет, Федюха! Лучше нашей мамке. Перевели ее в барак для выздоравливающих. Однако еще, говорят, недельки две-три продержат. И вот договорились мы с ней… — Отец помедлил, улыбнулся.
— Ну? — прошептал Федя.
— Возьмем мы тебя с собой, на фронт.
— Ура-а! — закричал Федя и бросился к отцу на шею.
— Только будешь ты во втором обозе. Повару помогать. И из второго обоза — ни на шаг. Матери я обещал. Понял?
— Да… — И тут Федя заплакал вдруг и уткнулся в жесткую отцовскую щеку.
Потом трое взрослых, таких хороших мужчин, посмотрев друг на друга и с облегчением вздохнув, ушли из тесной комнатки с табличкой «Коммунист» на двери, и Давид Семенович сказал уже через порог:
— Там на столе есть кое-что. Закуси. Дядя Петя добавил:
— И поспи немного. Перед дорогой необходимо. Федя услышал, как Давид Семенович весело запел в коридоре:
Я люблю вас, Ольга!
На столе под газетой с большой статьей «Картофельный фронт» лежал на тарелке кусок холодной вареной баранины с прожилками, похожими на стекло, две серые лепешки, в стакан с откушенным краешком был налит домашний квас, и в нем плавала крохотная соломинка. Давно Федя не ел такого вкусного обеда. Поев с аппетитом, он лег на диван и закрыл глаза.
У Феди было и грустно, и легко, и как-то ново на душе, наверно, потому, что ждала его неизведанная жизнь, дальние дороги и испытания.
ПРОВОДЫ
Когда Федя проснулся, на столе уже горела керосиновая лампа, темнота безлико прильнула к окну, Давид Семенович что-то быстро дописывал за столом, а перед диваном стоял отец.
— Одевайся, Федюша,- сказал он. — Отряд уже весь на улице. На вокзал идем.
— Выступаем? — Федя пружиной вскинулся с дивана.
— Выступаете, брат. — Давид Семенович перестал писать. — Торопиться, Дмитрий, надо. Вон уже больше часа ночи.
— Да, пора, — сказал отец. — Быстрее, Федор.
Идет по ночным чутким улицам отряд. Морозную тишину будит тяжелый шаг. Где-то впереди крикнет иногда отец:
— Левой! Левой! Левой!
И Федя старается шагать левой, но никак не попадает в общий ритм — ноги у него все-таки еще маленькие. Потом он ведь рядом с художником Нилом Тарасовичем пристроился, а у него вон шажищи какие — два Фединых, это уж точно.
Идет по городу рабочий отряд. Ночь. Еле-еле светится небо над крышами. Первый легкий мороз бодрит кровь. Идет отряд защищать пролетарскую революцию, насмерть стоять за первое в мире государство рабочих и крестьян. Идет отряд…
— Левой! Левой! Левой!..
И Федя Гаврилин тоже в этом отряде. И хоть нет у него винтовки, он тоже будет сражаться с беляками.
— Левой! Левой!..
Киевская; белоколонный дом имени Карла Маркса, в котором раньше жил губернатор; площадь Свободы; длинная, грязная, тесная улица — ее так и не успели переименовать, и она называется Ездовой. И вот — вокзал.
Он встречает отряд шумом, суетой, свистками паровозов. Где-то далеко играет оркестр. И костры горят в разных концах Вокзальной площади, у костров сгрудились люди с винтовками, люди в солдатских шинелях, в гражданских пальто, в ватниках, перепоясанных пулеметными лентами. Косматые огромные тени мечутся по площади. Пахнет дымом, паровозной гарью, конским теплым навозом. Кто-то орет истошно: