Нынешняя весна была для меня какой-то странной. Вечерами, когда в нашем переулке начинало густо пахнуть бензином, влажной корой деревьев и мокрой землей, когда в воротах собирались парни и девушки, слышались переборы гитары, раздавался возбужденный девичий смех, мне делалось тревожно, одиноко и немного грустно.
Однажды вечером, когда я сидел дома над уроками, мне вдруг стало невмоготу. Сам не понимая своего раздражения, я со злостью смахнул со стола учебники, сорвал с вешалки пальто и выбежал на улицу. Мне захотелось туда, где много людей, где ярко горит электрический свет, где можно толкаться в толпе и каждую минуту ждать чего-то. Я не знал, чего именно, но чувствовал, что мне это необходимо.
И вот по вечерним улицам бесцельно бродили как бы два человека. Один из них, стройный, слегка надменный юноша с насмешливыми, умными глазами и гибкой поступью, в элегантном пальто с поднятым воротником и, может быть, с сигаретой во рту (таким я себе представлялся). Другой — щуплый, пятнадцатилетний мальчишка, с надутым и растерянным лицом, в потертом пальто. Таким — увы! — я был на самом деле.
Весной наши свидания с Аней тоже сделались совсем иными. Мы виделись теперь часто — почти через день — и как-то очень неспокойно. Встречаясь, мы становились подозрительны друг к другу и постоянно раздражались по пустякам. Я никогда не думал, что могу быть таким раздражительным. Мы нигде не бывали: ни в театре, ни в кино. Только ходили по улицам, почти не разговаривая, и глазели по сторонам. Заметив, что Аня смотрит на какого-нибудь парня моего возраста (а если старше, то еще хуже), я сразу начинал злиться.
— Чего ты уставилась? — спрашивал я.
— Оставь, пожалуйста, — раздраженно отвечала Аня. — Почему я не могу посмотреть, если у него модное пальто?
— Я тоже буду смотреть, — угрожающе говорил я.
— Смотри. Испугал!
Я находил в толпе нарядную девицу и говорил:
— Смотри, какое у нее модное пальто.
— Господи, какая кикимора! — восклицала Аня. — Ну и вкус же у тебя, Гарик!
И начинала хохотать, запрокидывая голову.
Эта ее привычка запрокидывать голову почему-то выводила меня из себя. Я заметил, что Аня хохочет, запрокидывая голову, даже в тех случаях, когда вполне хватило бы просто улыбки.
Может быть, поэтому мне не очень хотелось идти на следующее свидание. Временами у меня появлялось ужасное подозрение: Аня мне просто-напросто надоела.
Я пугался этой мысли. Неужели я ко всему прочему еще и донжуан! Я с жаром принимался убеждать себя, что Аня — красавица, превосходный человек, отличница. Я должен быть счастлив, что она меня полюбила. И, конечно, я счастлив. Вот честное слово, счастлив…
Мне удавалось себя убедить, и я шел на свидание почти что с охотой. Но стоило нам с Аней встретиться, как мне в голову опять лезло проклятое: «Надоело».
Мы даже почти не целовались. И совсем не говорили нежных слов, как раньше.
Мне кажется, я знаю, с какого времени изменились наши отношения.
Однажды Аня пригласила меня к себе. Она хотела, чтобы я познакомился с ее отцом. Но отца дома не оказалось. В комнатах было пусто и темно. Аня повернула выключатель. Комната с мягким ковром на полу и полированной мебелью залилась нежным зеленоватым светом.
Сначала нам было очень весело. Мы бегали и дрались подушками, которых на тахте было великое множество. Но получилось как-то так, что я загнал хохочущую Аню в угол и стал отнимать подушку, которую она держала за спиной.
— Отдай! — кричал я весело. — Отдай, а то получишь!
Я даже обхватил Аню, чтобы удобнее было дотянуться до подушки. Мне вдруг сразу сделалось очень неловко и тревожно.
Аня вздрогнула, бросила на пол подушку и обеими руками оттолкнула меня. Я испуганно выпустил ее, и она торопливо отошла в другой конец комнаты.
Несколько секунд мы молчали, потому что не знали, о чем говорить.
— Кстати, Верезин, у тебя вышла задачка по алгебре? — спросила потом Аня каким-то противным, неестественным голосом.
— Когда же я ее мог сделать, — проворчал я, — если мы целый день вместе болтаемся?
Аня взглянула на меня с раздражением.
— Я не сделала русский, — сказала она после паузы. И, запнувшись, добавила: — Может, ты пойдешь домой?
— Да, да, — подхватил я с облегчением. — Задачка, по-моему, трудная.
И оттого, что нам обоим хотелось расстаться, мы попрощались очень по-дружески. Даже радостно.
После этого Аня стала относиться ко мне гораздо холоднее. А я обнаружил, что у нее много недостатков. До того я их тоже видел, но охотно мирился с ними. Иногда я даже заговаривал о них с Аней (в частности, это было после истории с нашей зарплатой). Но она от этого сейчас же выходила из себя. Я умолкал, полагая, что всегда успею ее перевоспитать.
Теперь же ее недостатки не давали мне покоя: и то, что она, проходя по улицам, смотрится в витрины и улыбается себе; и то, что у нее мало подруг, а про самую закадычную из них — Иру Грушеву — она охотно говорит, будто та безвкусно одевается и не умеет вести себя в обществе.
В конце концов, на одной из перемен мы с Аней поссорились. Эта ссора была непохожа на прежние. Мы не на шутку разозлились друг на друга и наговорили много обидных слов.
Весь урок мне было не по себе. Неужели это конец? Я готов был себя убить за то, что я дурак и не умел ценить своего счастья. Как я смел думать, что Аня мне надоела!
Едва дождавшись звонка, я позвал:
— Аня, подойди на минутку!
— Отстань! — сказала Аня, но все-таки подошла. — Ну что? — спросила она.
— Неужели мы поссорились на всю жизнь?
— Не знаю.
— Я так не согласен.
— Подумаешь!
— Аня! Мы не сможем жить друг без друга.
— Ты же сам всегда начинаешь ссориться.
— Мы не будем больше ссориться, — твердо сказал я. — Я это беру на себя.
В ту минуту мне казалось, что я действительно никогда больше не буду ссориться с Аней.
Аня заколебалась.
— Ладно, — сказала она потом. — Но это в последний раз. Еще раз обидишь — значит, не любишь.
— Ага! — в восторге завопил Супин, который незаметно подошел сзади. — Любишь, плюнешь, поцелуешь…
Вокруг засмеялись. Мишка Сперанский помрачнел и отвернулся.
— Что ты сказал?! — в бешенстве крикнул я. Выдвинув левое плечо, как нас учили в секции, я шагнул к Супину.
— Жених и невеста, — пропел Супин, отступая, и наткнулся на Гуреева.
— Ты чего? — лениво спросил Гуреев, даже не вынимая рук из карманов.
Супин растерялся.
— А чего? — перестав улыбаться, неуверенно сказал он. — Посмеяться нельзя. Подумаешь, боксеры!
— И боксеры! — медленно сказал Гуреев. — Понял?
— А что он понять-то должен? — подбегая, закричал Борисов. — Вы уж слишком задаетесь.
Остальные тоже возмущенно загалдели. Особенно визжали девчонки.
— Тихо! — крикнул Мишка (он был единственным человеком в классе, который мог прикрикнуть так, чтобы его послушались). Когда все стихли, он с упреком сказал мне и Сашке: — Договорились же не выделяться…
II
Все-таки я не понимаю наших ребят. Едва нас записали в секцию, как в классе стали говорить, что мы выделяемся («выделяться» на школьном языке означает зазнаваться, задирать нос).
Мы, пятеро боксеров, действительно сдружились. Но, во-первых, до этого никому не должно быть дела. А во-вторых, это же естественно. Теперь мы проводили вместе в два раза больше времени, поэтому и дружба у нас была вдвое крепче.
Мы всегда держались кучкой. На перемене я частенько говорил Мишке и Гурееву:
— Слушай, старик! Вчера я репетировал прямой правой (так сокращенно называется у боксеров прямой удар правой рукой). Что-то, мне кажется, не так. Проверь, пожалуйста.
Я показывал прием. Ребята отмечали мои ошибки. У каждого, конечно, было свое мнение.
В другой раз Мишка говорил:
— Старики! У меня не выходит перекрестный левой. (В этом не было ничего удивительного. О таком ударе мы даже не слыхали. Мишка, наверное, прочел о нем в одной из книг по боксу, которые оптом купил у парня из десятого класса. Он проделал это с такой быстротою, что мы даже не успели сообразить, какое богатство он у нас перехватил.) Посмотрите, — говорил Мишка и устанавливал меня или Сашку Гуреева так, чтобы можно было продемонстрировать перекрестный левой.
Конечно, класс моментально окружал нас. Ребята один за другим тоже начинали пробовать удары. Мы дружелюбно посмеивались и, называя их «стариками», объясняли, как надо применять тот или иной удар.
Мы были тогда легкомысленными новичками, которым в диковинку такие обычные предметы, как пневматическая груша или эластичные бинты. В секции, едва Званцев отворачивался, мы тыкали друг друга кулаками. Чуть он выходил на минутку из зала, мы напяливали пухлые, чем-то похожие на подушку боксерские перчатки и лезли на ринг. А это нам категорически запрещалось.
Григорий Александрович очень сердился. Застав нас на ринге, он давал подзатыльник тому, кто не успевал встать в строй, и раздраженно говорил, что тренирует боксеров, а не сосунков.
Мы смущенно притихали и особенно старательно выполняли упражнения. Но обращаясь к нам в такие дни, Званцев все равно называл нас «шмакодявками», а не «стариками». Мы молчали до конца тренировки, а потом униженно просили его:
— Григорий Александрович, мы больше не будем! Зовите нас опять «стариками».
Вообще Званцев был для нас чем-то вроде учителя в начальной школе. Пока мы не переходим в пятый класс, этот учитель кажется нам всемогущим. Я не помню, чтобы мы хоть раз сорвали урок у Елизаветы Захаровны (так звали учительницу, которая вела нас первые четыре года). Мы были твердо убеждены, что она знает все на свете.
Но после того, как мы перешли в пятый класс, все изменилось. Теперь наш классный руководитель преподавал у нас только один предмет. Вполне можно было предположить, что ботанику, например, он знает хуже, чем мы. Вслед за этой мыслью приходили и другие, еще более дерзкие. Если мы стали взрослыми, значит, нам можно делать все то, что раньше запрещалось. А если это так, то почему бы нам не сорвать, например, урок?