Мишн-Флэтс — страница 16 из 67

— Ты куда мое кресло дел?

Он имел в виду впечатляющих размеров вращающееся кресло из искусственной кожи. В свое время отец заказал его аж в Нью-Йорке, и двадцать лет службы оставили на кресле глубокий отпечаток — в буквальном смысле.

— Отослал каменному Линкольну в Долину Монументов. Старина приустал стоять.

— Нет, я серьезно, — грозным тоном сказал отец. — Ты куда дел мое любимое кресло?

— Отдал Бобби Берку. Он найдет на него желающего.

— Это было мое кресло!

— Нет, собственность департамента полиции.

Отец осуждающе покачал головой. Бестолковый у него сын, ни черта в жизни не понимает!

С тех пор как я наткнулся на труп и все завертелось-закружилось, я почти не виделся с отцом. Он все время проводил дома, а я дома только ночевал, да и то не каждый день.

Отец днем рубил дрова — запас уже столько, что пол-Версаля можно отапливать добрый месяц. Вечера он коротал перед телевизором.

Бутылок я больше не находил, да и пьяным его вроде бы никогда не видел. Хотя выглядел он слегка не от мира сего — посторонний мог бы даже решить, что он регулярно понемногу закладывает за воротник. Я же понимал, что это не алкоголь, а просто тоска после смерти матери.

Он был потрясен — не столько самой смертью, к ней мы были подготовлены, он был потрясен противоестественным отсутствием матери. Те, кто понес невосполнимую утрату, рано или поздно совершают страшное открытие: мертвые исчезают навсегда.

Поначалу это понимание существует только в сознании — как абстракция, как теоретическое знание. И только позже до человека доходит. Я понимаю отца, потому что и мое ощущение утраты сродни легкому пьяному туману.

Я сел за шерифский стол. Годами это был стол моего отца. Я почти ничего не менял. Убрал только ящик для жалоб и пожеланий и табличку «Жалобы и пожелания суйте, пожалуйста, в дырку сзади!» — у нас с отцом немного разное понимание юмора.

— Ты что — пришел навестить свое кресло? — спросил я. — Или хотел о чем-то поговорить?

— Ты знаешь, о чем я пришел поговорить.

Поскольку я молчал, он встал и прошелся по комнате. Казалось, он уже забыл о причине своего визита.

— М-да, немало, немало лет протирал я задницу в этом участке! — произнес он задумчиво.

Я возвел глаза к небу. Жалость по отношению к самому себе ему никак не идет. Да и насчет протирания штанов он перегибает.

Подчиненных гонять — гонял, а чтобы самому перетрудиться — такое случалось редко.

Отец еще посопел-покряхтел, словно не в силах перейти к тому разговору, ради которого пришел.

— Как продвигается расследование убийства? — спросил он.

— По мнению прокуратуры, тут замешан главарь одной бостонской банды.

Отец только хмыкнул.

— Говорят, Данцигер крепко сел ему на хвост.

— А ты-то что? Они тебя как-то задействовали?

— Нет. Не моя юрисдикция.

— Э-э, нет! Тебе, Бен, никак нельзя в стороне оставаться. Тут у тебя выбора нет! Моя хата с краю — это хреновая позиция.

— Сам знаю.

— Ты не кто-нибудь, а шериф! Когда на твоей территории приезжему отстрелили башку…

— Да все я понимаю, не надо меня поучать.

— А что еще им известно?

— Отец, твое дело сторона. Не суйся куда не надо.

— Уж и спросить нельзя! Могу я интересоваться работой собственного сына или нет?

— Я не в курсе, что им известно. Мне никто не докладывает. Чего приказывают делать — делаю.

Отец презрительно ухмыльнулся.

— Не надо, отец, не начинай!

— Кого они подозревают?

— Типа по имени Харолд Брекстон. Вот, можешь на фотографию взглянуть.

Отец посмотрел на лицо на снимке и спросил:

— Кто такой?

— Бостонский гангстер. Больше ничего про него не знаю. Похоже, наркоделец. Глава расследования видит в этом убийстве его почерк. Выстрел в глаз.

— Любопытно. А еще что?

— Да что ты привязался?

— Мне интересно, черт возьми!

— Отец, у меня дел полон рот, не отвлекай меня!

— Что за козлиное упрямство! Ни хрена учиться не хочешь, только пыжишься!

Машинально его руки сжались в кулачищи. Я чувствовал, как адреналин в нем играет. И не было поблизости Энни Трумэн, чтобы ласково одернуть его «Клод!».

Я решил не перегибать палку.

— Ладно, дело обстоит так. Я случайно познакомился с одним копом. У него своя теория убийства. Он полагает, что не все так просто, как кажется боссам из прокуратуры. Тело сразу после убийства кто-то ворочал. Очевидно, убийца что-то искал в домике. Ну, теперь все — больше я ни шиша не знаю.

— Не сдавайся. Ты обязан быть в курсе.

Я взял под козырек.

— Ты с этим не шути. Не давай о себя ноги вытирать!

— Знаю, знаю. «А мимо меня еще никто не прошел!»

— Вот именно. «А мимо меня еще никто не прошел!»

— Успокойся. Я начеку.

Отец встал и медленно пошел к двери. Я заметил, как он похудел — одежда висит мешком. Всегда такой огромный, он словно стал на пару размеров меньше после смерти жены.

— Послушай, Клод, ты как? — спросил я.

Впервые в своей жизни я обратился к нему по имени. Не знаю, с чего вдруг. Возможно, мне показалось, что в этот момент я могу пробиться к нему сквозь каменную стену, которой обнесена душа этого истинного янки.

— Не волнуйся за меня, Бен. Делай свою работу — и не волнуйся, — не оборачиваясь сказал отец.

Нет, все тот же Клод Трумэн. Не достучаться.

«Чтобы тебя достать, надо мимо меня пройти — а мимо меня еще никто не прошел!» — это было любимое выражение моего отца, когда я был маленький. И мое тоже — потому что я понимал кодекс поведения истинных янки, которые свои эмоции никогда не показывают. Я знал, что эта фраза — способ сказать «я тебя люблю!», когда сказать «я тебя люблю!» язык не поворачивается.

После того как я вернулся в Версаль из-за болезни матери, молчаливое единство янки стало особенно актуально. Мы с отцом, так сказать, сдвинули наши фургоны и заняли круговую оборону. Нам надо было защищать Энни Трумэн. «Чтобы ее достать, надо мимо нас пройти — а мимо нас еще никто не прошел!»

Отчего у нас это чувство — будто мы в осажденном городе, будто мы втроем — против всего мира?

Многие версальцы искренне хотели помочь в нашей беде.

Многие приходили в участок, справлялись о здоровье Энни Трумэн, спрашивали, нельзя ли чем нам пособить.

А самое главное: они заглядывали, чтобы как бы между прочим доложить, где Энни в данный момент.

— Энни сидит на бельведере.

— Я видела, как твоя мать направилась к озеру.

Мы с отцом, не выходя из участка, могли постоянно быть в курсе местонахождения матери.

Говоря честно, до того как она заболела, версальцы не слишком-то любили мою мать. Она прожила в нашем городке добрых двадцать лет, но по-настоящему своей так и не стала.

Для версальцев она всегда оставалась «городской штучкой» — ей не могли простить ее массачусетские корни, ее акцент, ее «ненашенские» манеры, ее надменность.

Но стоило ей заболеть, как сердца версальцев разом смягчились. Мы видели искреннюю доброту со всех сторон. И если на нашем крыльце оказывался завернутый в фольгу ужин, мы никогда не знали, кто так трогательно заботится о нас — никто не трезвонил о своем добросердечии.

Разумеется, люди со стороны могут помочь — до определенного предела.

Болезнь одного из членов семьи налагает на остальных такие тяготы, которые самый искренний сторонний доброжелатель не в силах понять и прочувствовать до конца.

Покуда болезнь не закончится, семья поневоле изолирована от мира. А до какой степени изолирована — зависит от множества причин, в том числе и от характера действующих лиц.

Впервые в жизни нам с отцом довелось работать вместе — нести все тяготы одинокого бытия в нашем доме.

Как можно было догадаться, Чиф скинул на меня девяносто процентов домашних хлопот.

Вместе с матерью я стирал, кухарничал, закупал продукты — ей это доставляло большое удовольствие, потому что создавало иллюзию прежней нормальной жизни.

Но по мере того как состояние матери ухудшалось — а происходило это неожиданно быстро — и ее мысли путались все больше и больше, отец стал проявлять себя с новой, мне неведомой стороны. Я не хочу развивать эту тему; какие мы есть, такие мы и есть и другими не будем. Но все-таки кое-что скажу. Я увидел, как отец при людях берет мать за руку. Или несет ее на руках наверх в спальню после того, как она уснула на диване перед телевизором. Или самолично везет ее в Портленд, чтобы купить ей новую модную оправу для очков. Невиданные картинки!

Однажды днем, года через два после моего возвращения в Версаль, я застал мать перед телевизором.

— Что новенького? — спросил я.

— Он только что был тут.

— Кто?

— Кеннеди.

— Кеннеди был — здесь?

Она слегка покачала головой вверх-вниз. Вроде бы как «да».

— И который Кеннеди?

— Бобби. (Роберт был ее любимцем в клане Кеннеди.)

— Бобби Кеннеди был здесь?

Снова невнятное кивание.

— То есть его показывали по телевизору?

— Нет. Здесь.

— Мама, ты хочешь сказать — по телевизору?

— Здесь!!!

И надо было мне привязываться к ней! Мало ли что происходило в ее голове. Возможно, она хотела сказать что-то совсем другое, а вышло — про Кеннеди.

Но в меня словно черт вселился. Я начал смеяться над ней, стал спрашивать, а не была ли тут с ним в обнимку Мэрилин Монро.

Лицо матери перекосилось. Она шарахнулась от меня, словно я хотел ее ударить.

— Ах, мама, не сердись. Я просто шутил.

— Шшш! Шшш!

— Да брось ты, я просто шутил.

— Шшш! Шшш!

Она уже забыла о споре со мной. Она была полностью поглощена программой новостей. Что она видела на экране? Что понимала? Об этом оставалось только гадать.

Но отец краем уха услышал первое громкое «шшш!» и уловил обиженную интонацию в голосе матери. Он влетел в комнату.

— Что случилось?

Я стал беспомощно оправдываться. Отец сел рядом с матерью и начал ласково нашептывать ей на ухо. Мать блаженно улыбалась. Не знаю, понимала ли она его слова или просто реагировала на ласковую интонацию. Со стороны мать и отец казались влюбленными подростками.