Я быстро ополоснулся и надел новую форменную сорочку. Вокруг наплечного знака «Версальская полиция» ткань вечно некрасиво пузырилась, сколько крахмального спрея я ни изводил на нее. И сейчас я застрял перед зеркалом, пытаясь исправить этот дефект, который портил мой аккуратный облик.
В нижнем правом углу большого зеркала торчала старая фотография отца — он в полицейской форме, с мрачноватым выражением лица.
Вот он — настоящий Клод Трумэн.
Шериф с большой буквы.
Кулачищи на бедрах, грудь колесом, волосы ежиком, улыбка как пририсованная.
«Полтора человека» — так он любил говорить о себе.
Снимок был сделан скорее всего в начале восьмидесятых. Именно в это время мать ввела в доме «сухой закон» — раз и навсегда. В тот вечер, когда это случилось, мне было девять лет. Тогда я думал, что все произошло не в последнюю очередь из-за меня. Да, именно из-за меня отец получил пожизненный запрет на алкоголь.
Он пришел домой после крепкой выпивки в привычном для него состоянии скрытого внутреннего кипения — и рухнул в кресло перед телевизором. О моем отце, когда он выпьет, нельзя было сказать «навеселе». Алкоголь не веселье в нем пробуждал, а темные злые силы. Напиваясь, он становился все тише и тише, однако при этом начинал излучать такую угрозу, что ее можно было не только видеть, но и почти что слышать — как гудение проводов высоковольтной линии.
Я знал — в этих случаях от отца следует держаться подальше.
Но тут был особый случай.
Отец спьяну сделал то, чего прежде никогда не делал: бросил свой револьвер на стол, рядом с бумажником и ключами.
Обычно большой револьвер 38-го калибра или посверкивал наверху гардероба, или был спрятан под кителем отца. А тут вдруг такое нечаянное счастье! Вот он, в пределах досягаемости!
Я топтался у стола как зачарованный. Не потрогать револьвер было выше моих сил. Эта чудесная маслянистая стальная поверхность, эта дивная рукоятка…
Словом, я протянул руку и указательным пальцем коснулся ствола.
И в то же мгновение мое ухо буквально взорвалось. Я ощутил дикую боль, словно меня ударили прямо по барабанной перепонке.
Отец ударил профессионально — открытой ладонью. Он знал, что это в сто раз хуже небрежной оплеухи, но при этом не оставляет следов. Я закричал от боли — собственный крик доносился до меня словно издалека. В ухе продолжало реветь и пульсировать. Сквозь рев я услышал голос отца:
— Ты что, хочешь себя подстрелить? Будет тебе урок, как протягивать руки куда не надо!
Когда у отца случались приступы бессмысленной агрессии, он всегда притягивал за уши какое-нибудь оправдание для насилия.
Мать отреагировала с предельной жесткостью.
Она вылила в раковину весь алкоголь, который имелся в доме. И поставила условие дальнейшей жизни: во-первых, ни капли чертова зелья в «ее доме»; во-вторых, приходя домой, отец никогда — никогда — не должен пахнуть алкоголем.
Конечно, крика было много, но мать умела настоять на своем. Поднять руку на нее он не смел. Он лупил кулачищами по стенам в кухне, оставил вмятины в штукатурке, пробил несколько досок в перегородке. Лежа наверху в своей кровати, я чувствовал, как трясется наш небольшой дом.
Однако отец и сам понимал, что наступило время взяться за ум.
Выпивка и его бешеный темперамент не сочетались.
Все кругом знали, что под мухой Клод Трумэн страшен. Мне даже кажется, те почти преувеличенные уважение и дружелюбие, которые жители нашего городка выказывали моему отцу, объяснялись не только и не столько их благоговением перед честным слугой закона, сколько именно тем, что они побаивались хулиганских сил, которые развязывал в нем алкоголь.
В следующие восемнадцать лет — вплоть до смерти матери — отец ни грамма спиртного в рот не брал. Репутация человека дикого нрава сохранилась. Трезвый, он тоже был не сахар. Правда, со временем люди привыкли объяснять его припадки, когда он мог на кого-то накричать или кого-то даже поколотить, точно так же, как он сам, — то есть человек сам напросился на крик или на рукоприкладство. «Нельзя было не поучить».
Я засунул старую фотографию отца обратно в раму зеркала. Давняя история. Что ее вспоминать — было и быльем поросло…
Перед тем как выйти из дома, я достал из шкафа чистую рубашку для отца и повесил ее на видном месте.
Когда я уходил, он все еще доедал яичницу.
Озеро Маттаквисетт по форме очень похоже на песочные часы и тянется с севера на юг на добрую милю. Южная часть поменьше, но именно ее имеет в виду большинство людей, говоря об этом озере.
Неподалеку от южного конца Маттаквисетта находится бывший «рыбачий домик» нью-йоркской семьи Уитни. Это летний огромный особняк в псевдодеревенском стиле — любящие природу манхэттенцы определенного класса строили особняки в таком стиле перед Великой депрессией. Теперь этот домина принадлежит совместно нескольким семьям. Он стоит на холме и, видный отовсюду, царит над местностью.
К озеру можно спуститься по тропе через густой тенистый сосновый лес — примерно четверть мили.
«Рыбачий домик» наполняется жизнью исключительно в августе, когда меньше всего комаров.
По берегу раскиданы другие летние домики, но это действительно домики и не идут ни в какое сравнение с бывшей летней резиденцией семьи Уитни. Будто стесняясь своей относительной невзрачности, они прячутся за деревьями и от воды практически не видны.
Северная часть озера не обустроена и не застроена и поэтому непрестижна. Там только бунгало — коробки-избушки на курьих бетонных ножках. В летние месяцы — с Дня поминовения до Дня труда — эти бунгало сдают понедельно рабочим семьям из Портленда или Бостона. Как у нас говорят, «людям не отсюда». Однако на приезжих грех жаловаться — наши края процветают исключительно за счет туристов и отдыхающих.
Я старался уделять одинаковое внимание обеим частям озера.
Не потому что у меня какие-то особые симпатии к рабочему классу; просто бунгало для мелких воришек привлекательнее, чем солидные особняки на южном конце озера, где и собаки, и охранные системы.
К тому же подростки любили устраивать там пикники — вне летнего сезона, когда домики стояли пустые. Мальчишкам ничего не стоит из озорства забраться в бунгало, на двери которого самый простенький замок, иногда навесной. С таким замком можно справиться чуть ли не любой железкой, которая валяется под ногами. Поэтому я взял за правило раз в несколько недель навещать северную часть озера. Если находил взлом — оповещал владельцев, чтобы они заблаговременно починили пострадавшие двери или оконные рамы. Иногда мне приходилось прибирать следы бурной вечеринки — собирать с пола бунгало бутылки, остатки «косяков» и использованные презервативы.
В четвертом бунгало, которое я проверил в то утро, я обнаружил труп.
Я чуть было не проехал мимо этого домика — от дороги мне были видны дверь и окна. И издалека казалось, что все в порядке: окна закрыты ставнями, дверь не повреждена. Но я решил удостовериться.
Запах я почувствовал, лишь немного отойдя от машины. Чем ближе я подходил к дому, тем нестерпимей становилась вонь — узнаваемый резкий трупный запах. Мне он был знаком по раздавленным оленям на шоссе номер два или на Пост-роуд. И тогда я решил, что это какой-то большой зверь сдох в лесу поблизости — олень или даже лось. Но когда я подошел вплотную к домику, в происхождении запаха я уже не сомневался. Он шел из бунгало. Олень или лось не могли умереть в постели.
Я вернулся к машине, взял ломик и взломал замок на двери бунгало.
Внутри жужжало несметное количество мух.
Вонь была убийственная. Приходилось сдерживать рвотный рефлекс. У меня не оказалось с собой даже платка, чтобы прикрыть нос, как это делают детективы в фильмах. Поэтому я зажал нос локтем и, почти теряя сознание, стал шарить лучом фонарика по комнате.
3
Мужчина в шортах и тенниске цвета хаки лежал на боку. Голые раздутые ноги были цвета яичной скорлупы. Там, где кожа касалась пола, она имела мраморно-розовый цвет. Тенниска задралась, виднелся голый раздутый живот. Дорожка рыжих волос бежала к пупку. Левый глаз смотрел в мою сторону, правый был выбит — на его месте запекшаяся кровь. Из проломленной головы торчали куски чего-то серого. На полу вокруг головы засох широкий полумесяц крови; в луче фонарика кровь казалась смолой. Возле головы лежала левая часть сломанных очков.
Стены начинали кружиться.
Я по-прежнему дышал сквозь рукав и упрямо продолжал осмотр.
В комнате пусто. Гардероб распахнут. Матрацы на кровати скатаны и связаны бечевкой.
Я прошел немного вперед. Возле трупа валялся бумажник. Рядом — скомканная пачка мелких купюр. Долларов пятьдесят. Я наклонился и кончиком шариковой ручки исхитрился открыть бумажник. В нем была пятиконечная золотая звезда со словами:
РОБЕРТ М. ДАНЦИГЕР,
ПОМОЩНИК ОКРУЖНОГО ПРОКУРОРА, ОКРУГ СУССЕКС.
Расхожее мнение: мы пресыщены убийствами на кино- и телеэкране и поэтому в нас выработано равнодушие к насилию.
Кровавые преступления и членовредительство в реальной жизни нас, дескать, больше не шокируют, ибо мы видели похожее десять тысяч раз в тысяче фильмов — в псевдореальности искусства или «искусства».
Как бы не так!
На самом деле привычка к насилию на экране только обостряет наше неприятие насилия в реальной жизни. Пусть в фильмах разрываются мешочки с красной краской и актеры предельно реалистично умирают и потом лежат, затаив дыхание и вытаращив глаза, изображая трупы, — весь этот кропотливый реализм никак не смягчает шока при встрече нос к носу с некиношным насилием.
Когда мертвое тело убитого человека — вот оно, рядом, когда бесчувственная неподвижная масса — здесь, перед тобой, а не на экране, — тогда вся исконная противоестественность смерти вновь ощущается со всей первобытной остротой, как и до появления «движущихся картинок».
Труп Роберта Данцигера привел меня в состояние ужаса.