В ту сентябрьскую ночь — неужели это было лишь шесть недель назад? похоже, целую жизнь назад! — отец внезапно появился в участке. На рубахе и на лице — кровь. Он был в состоянии глубокого шока. Таким я его никогда не видел.
Он заикался и говорить связно был не в состоянии.
Кровь на рубахе и на лице он объяснить не мог. Нес что-то несусветное.
Я быстро осмотрел его — искал ранения. В первый момент я подумал, что кто-то на него напал.
Увы, кровь была Данцигера.
Отец убил его одним выстрелом из своего револьвера тридцать восьмого калибра.
Когда я кое-как вытряхнул из него правду, он опять впал в состояние исступления.
И повторял без устали:
— Что я натворил! Что я натворил!
Временами он менял фразу.
— Бен, что нам делать? Что нам делать? — причитал он.
Я, понятно, растерялся до невозможности. Действительно, что мне делать?
С Данцигером я беседовал всего несколько часов назад. И он мне понравился. Любезный умный человек.
Конечно, разговор был малоприятный. Данцигер в открытую сказал, что я, по его убеждению, был соучастником самоубийства Энн Трумэн. И должен за это предстать перед судом.
Помню, меня поразил абсурдный, но по-своему очень точный термин: соучастник самоубийства.
Данцигер был настроен решительно.
И все же человек он был симпатичный. Это сразу чувствовалось. При других обстоятельствах я бы с таким хотел дружить.
Данцигер был настроен решительно — и вместе с тем хотел меня выслушать. Он был бы только рад услышать от меня такое, что могло бы рассеять его подозрения, опровергнуть собранные им факты.
Он мне так и сказал:
— Докажите, что вы не виноваты! Мне грустно думать, что полицейский — полицейский! — замешан в убийстве из милосердия. Не будь вы копом, я, может, и закрыл бы глаза на это дело, скинул бы его в архив. Но что — при каких-то исключительных обстоятельствах — позволено быку, то ни при каких обстоятельствах не позволено Юпитеру! Вы блюститель порядка. А значит, должны блюсти его до точки.
Я заявил ему прямо: вы напрасно проделали такой длинный путь. В свое оправдание мне сказать нечего. И опровергнуть ваши факты я не в состоянии. Правда, виноватым себя не считаю. Это дело семейное. Закон тут ни при чем. По-моему. Если закон считает иначе — это беда закона, а не моя.
Роберт Данцигер возразил:
— Вы понимаете, что происходит? Это ведь убийство первой степени! То есть преднамеренное. Был план. Я уже пытался найти аргументы, чтобы хоть как-то обелить вас, снизить обвинение до убийства в пылу эмоций или даже до убийства по неосторожности, по незнанию. Не получается. Факты не пригнешь.
Помню, он при этом нервно потирал переносицу.
Еще меня поразила фраза, которую он произнес затем:
— Сволочная работа. Иногда я сам себя ненавижу.
Это было сказано так серьезно, что я подумал: нет, не кокетничает. Трудно ему с таким в душе работать обвинителем.
С тем мы и расстались. Собственно говоря, ни с чем.
И вот передо мной отец — с кровью Данцигера на одежде, на лице, на волосах…
— Я не мог позволить ему, Бен! Сперва Энни, а теперь вот и ты. Все у меня отнимают! Я не мог ему позволить, не мог! Когда я услышал, как он с тобой говорит… Ах, Бен, Бен, что же нам делать?
Я ни на что решиться не мог.
Как должен поступить в подобной ситуации полицейский?
Как должен поступить в подобной ситуации полицейский — и сын убийцы?
В итоге я принял однозначное решение.
— Где револьвер, отец?
— Я выронил его.
— Где?
— В бунгало.
— Отец, револьвер надо обязательно забрать оттуда. Прямо сейчас. Ты меня слышишь?
Я не прошу извинить мое поведение или поступок моего отца. Одно вам надо понять: не было у меня мужества — силы воли, силы характера или еще чего, — чтобы принципа ради уничтожить свою семью. Мать умерла. Данцигера уже не вернешь. А отец — вот он. Живой. Все еще живой. Убить его своей честностью?
Словом, мы сходили в бунгало, забрали револьвер, заперли дверь.
И стали ждать.
Каждый час был что неделя.
Я еще несколько раз ходил в бунгало.
Ворочал тело Данцигера. Прочел все бывшие с ним дела.
Из одного документа я узнал, что выстрел в глаз является фирменным убийством преступников из банды некоего Брекстона из Мишн-Флэтс.
Это давало мне надежду: отец именно так застрелил Данцигера.
Соответственно я поработал над местом преступления, дабы создать впечатление, что прокурора убил бандит. Из мести.
Чтобы отсрочить случайную находку тела и неявным способом уничтожить папки Данцигера, я затопил его «хонду» в озере.
Затем в последний раз запер бунгало. Теперь оставалось только ждать и надеяться на лучшее.
Буквально через несколько дней отец запил. Это создавало дополнительные трудности. Кто знает, что он может сболтнуть по пьяному делу!
Я по-прежнему ждал. Мне не хотелось самому «обнаруживать» тело. Пусть его найдет кто-либо другой, чтобы я никак не был связан с этим делом.
В глубине души я носился с надеждой, что тело никогда не найдут. Точнее говоря, найдут слишком поздно, когда степень разложения уже не позволит связать убийство с моей семьей. Достаточно наивная надежда…
В какой-то момент нервы у меня не выдержали, я устал от ожидания и лично «наткнулся» на труп.
Студенту-историку следовало быть умнее. История учит нас: ничто не кончается по воле людей. Всякая причина имеет свое следствие, звенья событий нерасторжимы, ни одно нельзя «украсть из истории». Можно не знать о каком-то событии, но оно существует во веки веков, оно работает, оно родило другие события.
Одно страдание производит другое. Цепь горестей бесконечна. Одно я мог: боль моего отца спихнуть другому, для меня чужому человеку…
На другом конце озера, на холмах, темнели силуэты елей.
Гиттенс что-то говорил, я почти не слушал. Мы стояли вдвоем в нескольких футах от воды.
— Когда я был мальчишкой, мы раз отдыхали в месте вроде этого. В Нью-Гемпшире, в домике на берегу озера. Всей семьей. Помню, в одном из соседних домиков жила девочка с родителями. Моя ровесница. Хорошенькая такая блондиночка. В голубеньком купальном костюме, хотя прикрывать еще нечего было. Она любила заниматься гимнастикой на берегу. Никогда не забуду ее спортивную походку, словно она в любой момент готова сделать с места тройное сальто…
Гиттенс задумчиво помолчал, глядя в темную воду.
— И знаешь, я, дурачок, так и не решился с ней заговорить.
Только самым-самым краем уха я его слышал. Я ощущал себя раздавленным, разбитым, сломленным, уничтоженным. Как домик-развалюшка. Еще вроде стоит, а толкни его плечом — и на части. Нет, страха я не испытывал; слишком много его пережил. То, что я чувствовал, было ближе к изнеможению. Даже к своего рода равнодушной скуке. Я сдаюсь. Твоя взяла, госпожа Судьба! Ну и что?
Гиттенс, очевидно, постоянно наблюдал за моим лицом. И заметил перемену в моем состоянии.
— Ну-ну, — вдруг сказал он успокаивающе, — не скисай, Бен. Не теряй голову и ворочай мозгами!
— Чего вы хотите, Гиттенс? — произнес я устало.
Вместо ответа Гиттенс не спеша обыскал меня — с головы до ног.
Дождь, до этого неприметно моросивший, вдруг припустил.
— Что же ты теперь намерен предпринять, Бен? — спросил Гиттенс, довольный результатом обыска.
Я молчал.
— Ты же должен был иметь запасной план. Стратегию на самый худший случай.
— Я не совсем понимаю, о чем вы говорите.
— Не ломай комедию! Такой въедливый ум не может не иметь резервного варианта на черный день!
— А какой запасной план имеете вы? И какая ваша стратегия на черный день?
— Ошибаешься, мой черный день не наступил. И стратегия мне без нужды.
— Фрэнни Бойл готов показать под присягой, что вы убили Фазуло и Траделла! И вы спокойны?
— Во-первых, Фрэнни Бойл уже имеет такую славу, что нет дураков ему верить. Тот же Лауэри достаточно умен, чтобы не затевать процесса, где единственным свидетелем будет Фрэнни Бойл, трепач и горький пьяница. Во-вторых, само свидетельство Фрэнни Бойла яйца выеденного не стоит, все построено на слухах и домыслах. Один покойник мне сказал то-то, другой то-то. Любой адвокат расколотит такое свидетельство в два счета. Словом, против меня никакого дела не существует. И насчет ордера на арест ты блефуешь. А если он есть — быть посему. Подержат и отпустят. Да еще и извинятся. Ты же умный мальчик, Бен. Работай серым веществом!
Но мои маленькие серые клеточки работать напрочь отказывались. Не было у меня запасного плана. Не было стратегии отхода. Только мучительная боль — за что? почему? Почему все это должно было приключиться — именно со мной, с моей семьей?
— Я помогу тебе, Бен, — сказал Гиттенс. — Если ты, конечно, разрешишь мне помочь тебе. Полицейские должны друг другу помогать. Позволь мне помочь тебе.
— Каким образом?
— Все очень просто. Без меня у правосудия никаких доказательств против тебя. Единственный человек, который слышал признание твоего отца, — я. Единственный, кто знает, что револьвер, который ты сейчас держишь в руке, был орудием убийства, — тоже я. Если я буду держать язык за зубами, твоего старика никто не тронет. С какой стати?! То же самое касается и тебя. Если я буду держать рот на замке, с твоей головы и волос не упадет.
— А чем закончится дело об убийстве Данцигера? Его ведь нельзя закрыть просто так. Кого-то они должны предъявить суду!
— А Брекстон на что? — сказал Гиттенс.
— Никто на это не купится. У Данцигера была сделка с Брекстоном. Мотив убийства отсутствует.
— О, если все красиво упаковать — скушают. А если и ты меня в этом поддержишь, то мы засадим Брекстона за милую душу!
— Но… — Голос у меня сорвался.
— Никаких «но», Бен. Свалим все на Брекстона. Нашел кого защищать! По нему тюрьма давно плачет. В свое время он немало крови пустил, уж поверь мне! Так что настал час платить по старым счетам. Брекстон — гад и мерзавец. А мы с тобой по другую сторону. Мы с тобой принадлежим к «хорошим парням». Никогда этого не забывай. Дай мне хорошенько поговорить с ним. И он признается в обоих убий