И не надо мне тут говорить, что мне и сравнить-то не с чем.
Я и не хочу никого ни с кем сравнивать. Мне достаточно того, что такого состояния невесомости, легкости и востребованности я сама ни разу в жизни не испытывала.
Я была невинна в физиологическом смысле слова, но наивной меня назвать трудно, уж точно не после нескольких лет выживания в большом городе. И уж точно не в современных условиях пресыщения информацией обо всем на свете, включая любые стороны взаимоотношений мужчины и женщины.
Если бы мне вдруг прямо сейчас предложили до конца дней моих поселиться на необитаемом острове, то единственное, о чем бы я попросила, чтобы со мной жил он. Кевин, мать его, Доэрти.
Потому что никто другой не смог бы построить своими руками дом, найти пропитание или обработать раны. Только этот угрюмый ворчун, бьющий не глядя любого, кто подкрадется со спины. И только от него я хотела бы родить детей — столько, сколько послал бы господь. И только для него я была бы готова, обжигая руки, готовить принесенную им добычу на костре. И только ради него терпела бы и холод, и жару, и ураган, и любое ненастье.
И была бы рада, и даже загадала бы вторым своим желанием, чтобы этот наш необитаемый остров был маленьким, крохотным, таким примерно, как старенький дом на колесах, на котором мы сюда приехали. Чтобы ни он, ни я, поссорившись, не могли улететь, уехать, ускакать, уплыть на другой конец планеты, отгородиться расстоянием, прикрыться глупыми бумажками, занавеситься мерзкими воспоминаниями о прошлой жизни, завернуться в старые обиды, как в тяжелый мокрый пуховик, поставить между нами стену из прозрачных, но, сука, небьющихся окон людской молвы и ограниченности.
Потому что чем больше место, в котором мы обитаем, тем больше в нем укромных уголков, куда каждый из нас убегает залечить раны, вместо того чтобы крепко обняться и поговорить.
Что бы я сделала на своем необитаемом острове, услышав такие слова от него?
Да, блин, огрела бы поварешкой, или чем бы я там мешала приготовляемую на огне пищу! И сказала бы что-то типа: «Заткни свой поганый рот, Кевин, мать твою, Доэрти, пока я на него не села!»
И села бы.
На его рот.
И мы бы тут же помирились.
И все бы сразу прояснилось бы. Потому что нам было бы некуда деваться. И некому жаловаться. И не надо было бы обращать внимание на галдящих рядом птиц или шелестящие под ногами волны. Пусть их.
А так…
А так он свалил на своем Пигги, не желая видеть меня, а я сижу в кресле самолета, летящего в Канаду.
— Котеночек, я не понял, что ты сейчас промявкала? Повтори-ка папочке Ронни. Что-то папочка Ронни глуховат становится. Старость, вероятно.
Как бы мне ни хотелось сейчас оказаться в каком-нибудь нигде и не говорить ни с единой живой душой, которая не является Кевином, работу никто не отменял, и звонка Ронни было не избежать.
— Ронни, ты все прекрасно слышал. Я увольняюсь.
Пусть плакать я себе не позволяла, но все равно звучала гундосо. Будем считать, что простудилась.
— То, что я весь прекрасен, я понял. А вот про тебя опять как-то неразборчиво. Помехи на линии, может?
— Ронни, ты издеваешься?
Обожаю этого мужчину всегда, но… не сегодня.
— Нет, куколка, похоже, это ты издеваешься над старым бедным Ронни. Ты в команде, мой рыжий мышоночек. В команде, состоящей из толпы озверевших за время твоего отсутствия мужиков, которые загрызут Ронни, если я сейчас скажу тебе «О'кей, с тобой было приятно работать» и дам добро выдать тебе расчет. Целых три дня эти оглоеды терроризировали меня вопросами о сметах, краске, спецодежде и прочей унылой мутотне. Ни один из них не похвалил мой новый золотой костюм от Поля Готье и не заценил прелестный кружевной зонтик, который я купил на блошином рынке за смешные пятьсот баксов. Рик с Алееной, конечно, лапочки и безумно сладкие пупсики, и они помогают как могут. Но мне нужна моя огнегривая валькирия, которая построит сию неуправляемую банду, лишь единожды ткнув пальчиком в эту гору тестостерона и топнув крохотной ножкой на тонкой шпильке. Я не знаю и знать не хочу, какой снежный йети искусал тебя в этой короткой командировке, но максимум, что я готов услышать, что ты застудила свои милые кудряшки и тебе нужен короткий больничный, за время которого твое внезапное снежное бешенство излечится без следа.
— Ронни, я правда не могу больше. Это… — Я глубоко вздохнула, искренне надеясь, что Ронни не расслышит сдерживаемые в голосе рыдания. — Все слишком серьезно. Я боюсь, что если останусь, то сделаю тебе только хуже.
Напряженное молчание длилось почти минуту, донося до меня издалека только такой знакомый звук постукивания ногтей по поверхности стола. Мой друг зол.
— Карамелька моя, ну что же ты такая липкая, в зубах завязла. Я тебе английским по белому говорю, если хочешь, напишу: никакого к хую увольнения.
— Ронни?
Говорю же — зол.
— Да, да, ты не ослышалась. Ронни в таком шоке, что произнес это ужасное слово на букву «х», от которого меня самого только что чуть не стошнило. Прямо на мой чудесный кружевной зонтик. Но это исключительно ради эмфазы, поскольку все другие аргументы я исчерпал. Ты же даже не спросила меня, о каком наряде от Поля я говорю. Значит эта хуева эмфаза до хуя как нужна и даже необходима. Хочешь, я подарю тебе этот чертов зонтик, раз даже Алеена сказала, что золото с розовым кружевом — это перебор? Хрен с ним, я подарю тебе даже свои любимые розовые наручники, обтянутые крашеной шиншиллой. Думаю, с зонтиком они будут смотреться как раз… кхм… парно.
— Черт возьми, Ронни, я говорю о серьезных вещах, а ты, похоже, куражишься на мой счет.
— Мороженка моя мягкая, слегка подтаявшая на солнышке, Ронни серьезен как никогда. Ты помнишь, чтобы я хоть раз в твоем присутствии прибегал к эвфемизмам и табуированной лексике? Вот то-то же. И если уж мне приходится это делать, то я серьезен как медведь, наткнувшийся на полное сладкого меда дупло с дикими пчелами. Если я сейчас поддамся твоим медовым глазкам, то эти дикие твари загрызут бедного мишку и ни разу не подавятся. Ты же понимаешь, кого я в конкретном случае называю дикими тварями? И как бы мне ни было больно слышать твой печальный голосок, мне, ей-богу, проще зажмуриться, сделать вид, что я не вижу, не слышу и не понимаю, и просто пройти мимо, точнее — не принять твою отставку и пригрозить тебе сумасшедшей неустойкой. И как твой босс и повелитель я повелеваю тебе взять в ручки твою упругую попку, съездить куда-нить на жаркие острова, отморозиться там и вернуться к Ронни свежей и обновленной.
Бамс! Каким бы медом ни был его тон, я прекрасно слышала за этим хруст льда. Это не тот случай, когда он мне уступит.
— Я тебя услышала, босс и повелитель.
— Фу-у-ух, ну слава яйцам, ой, слава мне — золотому и кружевному. Мари, проверь свою карту, я кинул тебе небольшой бонус, чтобы ты могла слетать действительно в какое-нить потрясающее место после этой ужасной снежной дыры.
Самым потрясающим местом после любой дыры в моей жизни всегда был отчий дом. И неважно, что я когда-то сбежала из него, надеясь покорить большой мир, объездить весь свет, загореться звездой на небосклоне мирового шоу-бизнеса ну или просто свалить куда подальше от моей слишком шумной семейки, выевшей мне весь мозг в свое время.
Братья, хоть и дулись на меня первое время и называли предательницей и жестокосердной кучерявой жучкой, бросившей их погибать от голода и холода, но готовы были в любое время дня и ночи по первому же зову припереться куда угодно и защитить от чего угодно. Иногда эти придурки умудрялись припереться и без всякого зова. Это еще удивительно, как они за последние месяцы ни разу не ломанулись ко мне в Большое Яблоко всей толпой, решив устроить себе внеочередные каникулы. Значит, нынче моя очередь свалиться им на голову без предупреждения.
Ключ от дома лежал по-прежнему в самом что ни на есть секретном тайнике — под входным ковриком. И об этом ключе не знал только какой-нибудь случайно залетевший в наш городок незнакомец. Но у нас тут таких отродясь не бывало. Ибо каждый, переступивший черту, обозначенную пунктирной линией на карте — границы города — тут же попадал в медвежьи объятия дядюшки Жака — нашего инспектора полиции. После знакомства с дядюшкой даже немой иностранец выкладывал как на духу все свои взрослые тайны и секреты, а также детские страхи и юношеские шалости и становился очередным почти горожанином, зарегистрированным, досмотренным, проверенным, оттестированным и одобренным дядюшкой для проживания на вверенной ему территории. Рано или поздно этот новый член маленькой, но сплоченной семьи под названием городок Шервуд тоже узнавал об этом ключе, но к этому времени ему уже было совершенно ясно, что дом Дюпре открыт для всех. Так было при Робин, так же осталось и после ее смерти.
Смешно и грустно — Робин из Шервуда. Моя мама.
Самый замечательный детский врач, которого только видел этот город за всю свою историю. Знавшая по именам всех шервудских детей, узнававшая их со спины, по ушам, по звуку дыхания, по грязным ладошкам и торчавшим из-за дивана попам. Любившая угощать гостей оладьями с домашним душистым кленовым сиропом. Умевшая поставить точный диагноз без дорогостоящего оборудования и готовая ехать по вызову даже в Рождественскую ночь.
Ее дом и ее сердце всегда были открыты для каждого жителя Шервуда.
— Мам, пап, медведики, я дома, — прошептала я, переступая порог.
Дом отозвался тишиной. И немудрено. Папа и старшие на работе, мелкие в колледже. Ну и хорошо. Успею их порадовать.
К тому времени, как первый раз хлопнула входная дверь, у меня все было готово.
— Йи-и-и-и-и-и! Мари приехала-а-а-а-а!
В прихожей что-то грохнуло, хлопнуло, брякнулось, явно сверху шмякнулось и вдобавок пришлепнулось, потом побарахталось в несколько пар ног и рук и ввалилось в кухню толпой разрумянившихся на морозце братьев.
— Та-а-ак, — мрачно протянул Поль, наш старшенький, будто споткнувшись на пороге кухни. — Пряный тыквенный суп, туртьер с олениной, фри с перченой подливкой, оладьи с кленовым сиропом, но самое ужасное — имбирные печеньки. Вот так дела. Па-а-ап!