сказал, что придется рискнуть. Хью предложил внести кое-какие изменения, чтобы уважить чувства публики, которые, сварливо добавил он в ответ на смех Ричарда, «следует принять во внимание», и прочел вслух: «в связи с этим мы придерживаемся мнения, что настало время… излишки молодежи среди нашего постоянно растущего населения… чем мы обязаны нашим павшим…», Ричард обозвал его сентенции пустословием и чушью, хотя особого вреда в них не увидел, конечно; Хью продолжил взывать к лучшим чувствам, кои перечислял в алфавитном порядке и стряхивал сигарный пепел с жилета, периодически подводя итог их достижениям, пока наконец не зачитал черновик письма целиком. Леди Брутон сочла его шедевром – разве смогла бы она до такого додуматься?
Хью не ручался, что редактор это напечатает, но пообещал переговорить кое с кем за обедом.
После чего леди Брутон, к изящным жестам обычно не склонная, запихала гвоздики за корсаж, всплеснула руками и воскликнула: «О, мой премьер-министр!» Она не знает, что делала бы без них обоих. Гости встали. Ричард Дэллоуэй, по обыкновению, подошел к портрету генерала, потому что собирался как-нибудь на досуге написать историю семьи леди Брутон.
Миллисент Брутон очень ею гордилась. Подождут, заверила она и поглядела на портрет, имея в виду свою семью, состоявшую из военных, чиновников, адмиралов – людей дела, исполнявших долг; ведь первый долг Ричарда – служить своей стране; что за прекрасное лицо, заметила она, а бумаги для Ричарда готовы, ждут в Олдмикстоне, когда настанет подходящий момент, то есть придет к власти лейбористское правительство.
– Ох уж эти события в Индии! – воскликнула она.
Затем, уже в холле, забирая свои желтые перчатки из вазы на малахитовом столике, в порыве совершенно ненужной любезности Хью пытался вручить мисс Браш лишний билетик или другое подношение, что возмутило ее до глубины души и заставило густо покраснеть, Ричард обратился к леди Брутон, держа шляпу в руке, и сказал:
– Мы увидим вас сегодня на приеме?
И леди Брутон вновь обрела царственность, утраченную во время составления письма. Возможно, придет, возможно, и нет. Кларисса удивительно энергична. Леди Брутон обожает приемы, но уже стареет, призналась она, величаво стоя в дверях. Позади нее потягивался чау-чау и поспешно удалялась с кипой бумаг мисс Браш.
Грузно ступая, леди Брутон с величественным видом поднялась к себе в комнату, легла на диван и вытянула руку. Она вздыхала, всхрапывала в полудреме, отяжелевшая и сонная, словно клеверный луг жарким июньским днем, луг со снующими пчелами и порхающими желтыми бабочками. Она всегда вспоминала родной Девоншир, где прыгала через ручьи на лошадке Пэтти со своими братьями Мортимером и Томом. Собаки гонялись за крысами, отец с матерью пили чай на лужайке под деревьями, на клумбах росли георгины, мальвы и пампасная трава; и детишки, маленькие сорванцы, вечно устраивали какие-нибудь проказы, а потом тихонько пробирались через кусты, перепачканные с головы до ног. Как же старая няня бранилась из-за испорченного платья!
Боже мой, вспомнила леди Брутон, сейчас ведь среда, я на Брук-стрит. Эти добрые, славные малые, Ричард Дэллоуэй и Хью Уитбред, пришли по жаре, по шумным улицам, чей гул доносится и сюда. У нее есть власть, положение, доход. Она живет в авангарде своей эпохи. У нее хорошие друзья, она знакома с самыми видными современниками. Журчание Лондона обвило ее потоком, рука, лежавшая на спинке дивана, сжала воображаемый жезл в память о героических предках, и леди Брутон, отяжелевшая и сонная, повела батальоны в Канаду, а тем временем два славных малых шли по Лондону, по своей территории, по пестрому ковру, по Мэйфэру.
Уходят все дальше и дальше, соединенные с ней невидимой нитью (с тех пор как у нее отобедали), которая тянется и тянется, становится тоньше и тоньше по мере того, как они удаляются; словно друзей связывает с ее телом тонкая нить, которая (леди Брутон начинала дремать) разбухает от звона колоколов, отбивающих час или зовущих на службу; паутинка мокнет под дождем и провисает. И она заснула.
Ричард Дэллоуэй и Хью Уитбред замешкались на углу Кондуит-стрит как раз в тот момент, когда лежащая на диване Миллисент Брутон оборвала связующую нить и захрапела. Джентльмены заглянули в витрину ближайшего магазина: ни покупать, ни разговаривать не хотелось: нахлынули приливные волны, на углу улицы столкнулись две силы, утро и вечер, и они застыли. Ветер подхватил газетный плакат, тот взмыл отважным воздушным змеем, потом замер, спикировал, затрепетал тонкой вуалью. Желтые навесы задрожали. Уличное движение замедлилось, по полупустым улицам беспечно грохотали редкие повозки. В Норфолке, где отчасти витали мысли Ричарда Дэллоуэя, мягкий, теплый ветерок ерошил лепестки цветов, рябил воды, трепал цветущие травы. Косари, прилегшие отдохнуть после утренней страды под живыми изгородями, раздвинули зеленую завесу, убрали в стороны дрожащие зонтики купыря, чтобы не заслоняли небо – ярко-синее, безоблачное летнее небо.
Поймав себя на том, что смотрит во все глаза на яковетинскую кружку с двумя ручками, а Хью Уитбред с видом знатока снисходительно восхищается испанским ожерельем, о цене которого решил справиться на случай, если оно понравится Эвелин, Ричард никак не мог выйти из ступора. Жизнь выбросила на витрину эти обломки кораблекрушения, и он стоял, охваченный летаргией былого, его непреодолимостью. Возможно, Эвелин Уитбред захочет купить это ожерелье – вполне возможно. А ему хочется зевнуть. Хью устремился в магазин.
– Так и быть, – вздохнул Ричард, входя следом.
Видит Бог, он не собирался покупать ожерелье с Хью, но утро встретилось с вечером, приливная волна потащила его за собой. Прадеда леди Брутон с его мемуарами и кампаниями в Северной Америке опрокинуло и потянуло на дно, словно утлую шлюпку в глубоких водах. Миллисент Брутон отправилась туда же. Ричард плевать хотел на эмиграцию, на письмо, на редактора «Таймс». Хью восхищенно растянул ожерелье на растопыренных пальцах. Если хочется купить какую-нибудь ерунду, пусть подарит девушке – любой девушке с улицы. Никчемность жизни внезапно поразила Ричарда до глубины души – к чему покупать украшения для Эвелин? Будь у него сын, он сказал бы: работай, работай. Но у него Элизабет – он обожает свою Элизабет.
– Я желаю видеть мистера Дюбонне, – проговорил Хью в своей обычной светской манере. Похоже, этот Дюбонне знал размер шеи миссис Уитбред или, что еще более странно, отношение клиентки к испанским драгоценностям и коллекцию ее украшений (в отличие от самого Хью). Все это чрезвычайно поразило Ричарда Дэллоуэя, который никогда не дарил Клариссе подарков, не считая браслета два или три года назад, принятого без особого восторга. Она не надела подарок ни разу. Это ранило. Как нить паутины, полетав на ветру, прицепляется к листу, так и мысли Ричарда, оправившись от сонливости, теперь сосредоточились на жене, в которую некогда был так страстно влюблен Питер Уолш. Ричард вспомнил о ней еще за ланчем, думал о себе и о Клариссе, об их совместной жизни. Придвинув поднос со старинными драгоценностями, он взял сперва брошь, потом кольцо, спросил, сколько что стоит, но тут же усомнился в своем вкусе. Ему хотелось войти в гостиную с подарком. Что же выбрать? Тем временем Хью тоже оклемался и неимоверно заважничал. В самом деле, он отоваривается у них уже тридцать пять лет и не потерпит проволочек из-за мальчишки, который ничего не смыслит в торговле. Похоже, Дюбонне отлучился, а Хью не собирался ничего покупать, пока тот не вернется. В ответ юнец вспыхнул и коротко поклонился. Он совершенно в своем праве. Ричард в жизни бы такого не сказал! И почему люди мирятся с подобным хамством? Хью совершенно невыносим. Ричард Дэллоуэй не мог терпеть его общества больше часа. Взмахнув на прощание шляпой, Ричард повернул на углу Кондуит-стрит, горя желанием поскорее, да, поскорее, пуститься в путь по паутинной ниточке привязанности, протянувшейся между ним и Клариссой. Он пойдет прямо к ней, в Вестминстер!
Но войти ему хотелось не с пустыми руками. Цветы? Да, цветы, поскольку на свой вкус в выборе драгоценностей он не полагался; любые цветы – розы или орхидеи, – чтобы отметить, так сказать, событие: чувство к жене, возникшее во время разговора о Питере Уолше за ланчем; к тому же они не говорили о чувствах никогда, точнее, много лет, что было, подумал Ричард, сжимая красные и белые розы (огромный букет в папиросной бумаге), самой главной ошибкой. Настает время, когда не можешь сказать – слишком стесняешься, думал он, кладя в карман шестипенсовик-другой сдачи и устремляясь с букетом прямиком в Вестминстер, чтобы протянуть Клариссе цветы (пусть думает, что хочет) и сказать: «Я тебя люблю!» Почему бы и нет? На самом деле это настоящее чудо, если вспомнить о войне, о тысячах бедных парней, сваленных в общие могилы в расцвете сил, теперь почти всеми позабытых; настоящее чудо. А он идет по Лондону, чтобы подробнейшим образом рассказать Клариссе о том, как ее любит. О таком не говорят никогда, думал он. Отчасти от лени, отчасти от застенчивости. И вообще, Кларисса… постоянно думать о ней трудно, разве что урывками, как за ланчем, когда у него перед глазами возникла и она, и их совместная жизнь. Ричард Дэллоуэй остановился на переходе, твердя себе – по натуре он был человек простой, чуждый излишествам и порокам, потому что любил погулять пешком и пострелять, в палате общин упорно защищал права обездоленных и неукоснительно следовал своим принципам, но с годами стал немногословным и даже слегка зажатым – твердя, что женился на Клариссе просто чудом и вся его жизнь – сплошное чудо, думал он, медля на переходе. Стоило ему увидеть, как детишки пяти-шести лет идут через Пикадилли без взрослых, как кровь его вскипела. Полицейскому следовало остановить движение! Иллюзий насчет лондонской полиции он не питал и даже собирал свидетельства ее нерадивости, к примеру, попустительство зеленщикам, которым не разрешалось ставить свои тележки на улицах, проституткам – видит Бог, он осуждал не этих бедняг и не молодых людей, а гнусное устройство английского общества, – и обо всем этом размышлял седеющий, элегантный, честный и дотошный Ричард Дэллоуэй, идущий через парк к своей жене, чтобы сказать, как ее любит.