Миссис Дэллоуэй. На маяк — страница 24 из 35

велит писать под диктовку! Ящик стола полон бумажек: про войну, про Шекспира, про великие открытия, про то, что смерти нет. В последнее время Септимус заводится без причины (оба доктора, Холмс и Брэдшоу, считают, что внезапное возбуждение особенно опасно) – машет руками, кричит, что познал истину! Он знает все! Якобы приходил тот парень, погибший Эванс, пел за ширмой. Реция тут же записала его слова. Иногда получается очень красиво, иногда – полная чушь. И всегда-то он останавливается на середине фразы: то передумает, то захочет что-нибудь добавить, то услышит новое, поднимет руку и слушает.

Но Реции не слышно ничего.

Однажды они застали служанку, которая убирается в комнате, хохочущей за чтением такой записки. Получилось ужасно досадно! Септимус заголосил, кляня человеческую жестокость – люди рвут друг друга на куски! Павших, пояснил он, люди рвут павших. «Доктор Холмс за нами охотится», говорил он и придумывал истории про Холмса – как Холмс ест кашу, как Холмс читает Шекспира, – ревя от смеха или от ярости, потому что для него доктор Холмс олицетворял нечто жуткое. Он называл его «человеческая природа». Еще у Септимуса случались видения. Якобы он утонул и лежит на скале, а над ним кричат чайки. Он свешивался с дивана и смотрел в море. Или слышал музыку. На самом деле всего лишь звуки шарманки или голоса с улицы. Он кричал: «Прелестно!», по щекам струились слезы, и это угнетало Рецию больше всего – видеть отважного мужчину вроде Септимуса, побывавшего на войне, плачущим. Он лежал, вслушиваясь, потом внезапно вопил, что падает вниз, вниз – прямо в пламя! И она вскакивала посмотреть на пламя, настолько ярко он переживал. Но ничего не горело. Они были в комнате одни. Всего лишь дурной сон, успокаивала она мужа, хотя иногда ей тоже становилось страшно. За шитьем Реция вздыхала.

Вздохи были нежные и чарующие, как ветерок на краю вечернего леса. Вот она откладывает ножницы, вот поворачивается и берет что-нибудь со стола. Легкий шорох, шуршание, постукиванье во что-то превращаются. Сквозь опущенные ресницы Септимус видел лишь размытый силуэт, хрупкую черную фигурку, лицо и руки; видел, как она двигается, протягивает руку за мерной лентой или ищет (она постоянно что-нибудь теряла) шелковые нитки. Реция делала шляпку для замужней дочери миссис Филмер, которую звали… Имя он позабыл.

– Как зовут дочь миссис Филмер?

– Миссис Питерс, – ответила Реция, держа шляпку перед собой. Она боялась, что та слишком маленькая. Миссис Питерс была женщиной крупной и ей не нравилась. Это только ради миссис Филмер, которая к ним так добра. – Сегодня угостила меня виноградом, – сказала Реция, вот ей и захотелось как-нибудь ее отблагодарить. Позавчера она вошла в комнату и обнаружила миссис Питерс! Та решила, что их нет дома, и слушала граммофон.

– Правда? – удивился он. Слушала граммофон? Да, Реция уже говорила, что застала миссис Питерс в комнате.

Септимус начал медленно открывать глаза, чтобы увидеть, на месте ли граммофон. Реальные предметы… реальные предметы слишком будоражат. Нужно быть осторожным. Он не сойдет с ума. Сначала посмотрим на модные журналы на нижней полке, потом медленно переведем взгляд на граммофон с зеленой трубой. Все вполне настоящее. Собравшись с духом, он посмотрел на буфет: тарелка с бананами, гравюра королевы Виктории с принцем-супругом, затем на каминную полку и вазу с цветами. Ничего не двигалось. Все на месте, все настоящее.

– У этой женщины злобный язык, – заметила Реция.

– Чем занимается мистер Питерс? – спросил Септимус.

– Ах… – Реция попыталась вспомнить. Вроде бы миссис Филмер говорила, что он ездит по командировкам. – Прямо сейчас он в Халле.

«Прямо сейчас!» – произнесла она с итальянским акцентом. Септимус заслонил глаза, чтобы видеть лишь часть ее лица – подбородок, нос, лоб – на случай, если оно окажется деформированным или с какой-нибудь ужасной отметиной. Но нет, она выглядела вполне естественно, шила, поджав губы с напряженным, постным видом, как делают все женщины за шитьем. В этом нет ничего ужасного, уверял он себя, снова и снова глядя на лицо жены, на руки. Что ужасного в том, как она сидит среди бела дня и шьет? У миссис Питерс злобный язык. Мистер Питерс сейчас в Халле. Тогда зачем пылать гневом и пророчествовать? Зачем бичевать пороки и чувствовать себя чужим среди своих? Зачем дрожать и плакать навзрыд, глядя на облака? Зачем постигать истины и передавать послания, если Реция втыкает булавки в подол, а мистер Питерс уехал в Халл? Чудеса, откровения, терзания, одиночество, падение сквозь море вниз, вниз в пламя… все сгорело, и, пока он наблюдал, как Реция украшает соломенную шляпку, ему казалось, что он лежит под цветочным покровом.

– Для миссис Питерс шляпка слишком мала, – заметил Септимус.

Впервые за долгое время он заговорил в прежней манере! Конечно, согласилась Реция, до смешного мала, но миссис Питерс сама ее выбрала.

Он взял шляпку в руки. Для обезьянки шарманщика сойдет.

Как она обрадовалась! Много недель они так не смеялись, на пару потешаясь над ближним, как делают женатые люди. Если бы сейчас вошла миссис Филмер, миссис Питерс или еще кто-нибудь, вряд ли бы они поняли, над чем веселятся Реция с Септимусом.

– Вот так, – объявила она, прикрепляя розу сбоку шляпки. Никогда не была она так счастлива! Никогда в жизни!

Но ведь это же еще более нелепо, возразил Септимус. Теперь бедная женщина будет смотреться как хрюшка на ярмарке. (Никому не удавалось насмешить ее так, как Септимусу.)

Что там в шкатулке для рукоделия? Ленточки и бусины, кисточки, искусственные цветы. Реция высыпала все на стол. Он начал раскладывать украшения по оттенкам – хотя руки у него как крюки, даже сверток аккуратно не упакует, вкус у Септимуса был отличный, и часто он попадал в точку, хотя ошибаться ему тоже случалось, конечно.

– Сделаем ей красивую шляпку! – бормотал он, беря то одно, то другое, а Реция стояла на коленях и заглядывала через плечо. Наконец он закончил – то есть наметил композицию, теперь ей следует все закрепить. Только пусть будет очень, очень осторожна, попросил Септимус, и ничего не меняет.

И жена села шить. За шитьем она издавала звуки, похожие на шум чайника на плите: увлеченно сопела, бормотала, сильные заостренные пальчики втыкали и вынимали сверкающую иглу. Пусть солнце вспыхивает и гаснет на кисточках, на обоях, а он подождет, думал Септимус, вытягивая ноги, глядя на перекрученный носок на дальнем конце дивана, он подождет в тепле, в безветренном закутке, в какой иногда забредаешь вечером на краю леса, – то ли впадина какая в земле, то ли деревья растут особым образом (наука – прежде всего наука), и там задерживается тепло, воздух задевает по лицу, словно птичье крылышко.

– Готово, – сказала Реция, крутанув шляпку миссис Питерс на кончиках пальцев. – Пока сойдет, а потом… – Фраза радостно полилась, словно вода из незакрытого крана – кап-кап-кап.

Чудесно! Септимус гордился делом рук своих как никогда. Шляпка миссис Питерс такая настоящая, такая осязаемая.

– Ты только посмотри! – восхитился он.

Реция не могла нарадоваться, глядя на шляпку. Он снова стал собой, снова смеялся. Они были вдвоем. Шляпка ей очень нравилась.

Септимус велел примерить.

– Наверно, я выгляжу в ней нелепо! – воскликнула она, подбегая к зеркалу и крутясь. В дверь постучали, и Реция поспешно сорвала шляпку с головы. Неужели сэр Уильям Брэдшоу? И когда успел?

Нет, не он. Всего лишь ребенок с вечерней газетой.

Дальше было то же, что и всегда, – это происходило каждый вечер. Маленькая девочка сосала палец, стоя в дверях, Реция опускалась на колени, Реция ворковала и осыпала ее поцелуями, Реция доставала мешок конфет из ящика в столе. Так всегда и происходило. Сначала одно, потом другое. Так она все и выстраивала – сначала одно, потом другое. Танцевала, прыгала с ребенком по комнате, носилась кругами. Септимус взял газету. Суррей вылетел, прочел он. Стоит невиданная жара. Реция повторила: Суррей вылетел, стоит невиданная жара, вплетая газетные заголовки в игру для внучки миссис Филмер, и обе смеялись, болтали. Септимус очень устал. Он был очень счастлив. Нужно поспать. Он закрыл глаза. Шум игры понемногу стих, изменился до неузнаваемости и теперь напоминал крики людей, которые что-то ищут и не находят, удаляются все дальше и дальше. Они его потеряли!

Он вскочил в ужасе. И что он видит? На буфете тарелка с бананами, в комнате никого (Реция повела ребенка к матери – пора укладывать). Вот и все: он навеки один. Таков приговор, озвученный ему в Милане, когда он вошел в комнату и увидел, как девушки кроят коленкор; навеки один.

Он остался наедине с буфетом и бананами. Он остался один, совершенно беззащитный на этом выцветшем возвышении, простертый – не на вершине холма, не на скале, а на диване в гостиной миссис Филмер. Где же видения, лица, голоса мертвецов? Перед ним стояла ширма с черными камышами и синими ласточками. Там, где прежде виделись горы, лица, красота, теперь была просто ширма.

– Эванс! – крикнул Септимус. Никто не ответил. То ли мышь пискнула, то штора зашуршала. Это голоса мертвецов. Ему остались только ширма, ведерко для угля, буфет. Значит, придется смотреть на ширму, ведерко для угля и буфет… и тут в комнату ворвалась Реция, болтая без умолку.

Пришло какое-то письмо. У всех поменялись планы. Миссис Филмер не сможет поехать в Брайтон. Уведомить миссис Уильямс времени нет, и на самом деле это ужасно обидно… И тут Реция посмотрела на шляпку и подумала: может, сделать чуточку… Ее голос затих, перейдя в радостное журчание.

– А, черт! – вскричала она (ее ругательства тоже были предметом их шуток), сломалась иголка. Шляпа, ребенок, Брайтон, иголка. Так она все и выстраивала – сначала одно, потом другое – выстраивала, сшивала.

Реция слегка подвинула розу и хотела знать, стала ли шляпка лучше. Она присела у него в ногах.

Теперь мы совершенно счастливы, заметила вдруг жена, откладывая шляпу. Теперь она может сказать ему все что угодно. Все, что придет ей в голову. Пожалуй, она поняла это с первого взгляда, едва он вошел в кафе со своими английскими друзьями. Он робко огляделся, повесил фуражку, и та сразу упала. Реции это запомнилось. Она знала, что он англичанин, хотя и не из тех дюжих парней, которыми восхищались ее сестры, он всегда был худеньким; зато у него прекрасный, свежий цвет лица, а крупный нос, ясный взгляд, манера сидеть, чуть сгорбившись, напоминала ей, как она часто говорила, молодого ястреба – в первый вечер, когда они играли в домино и он вошел – молодой ястреб. С ней он всегда очень нежен. Она никогда не видела его буйным или пьяным, только страдающим – из-за этой ужасной войны, но даже тогда, стоит ей войти, как он берет себя в руки. Она могла сказать ему все, все что угодно, любую мелочь, связанную с рукоделием, любую мысль, что придет в голову, и он сразу понимает. Даже семья так ее не понимала. Он старше, гораздо умнее – как серьезно он предлагал ей почитать Шекспира еще до того, как она сумела прочесть по-английски хотя бы книжку для детей! – он такой опытный и может ей помочь. И она ему тоже!