Миссис Дэллоуэй. На маяк — страница 25 из 35

Но сначала шляпка, потом (времени уже много) – сэр Уильям Брэдшоу.

Она прижала руки к вискам, дожидаясь, когда Септимус скажет, нравится ли ему шляпка или нет, и сидела, опустив глаза; он чувствовал, как ее мысли порхают словно птичка с ветки на ветку, садясь цепко, очень правильно, он следовал за ее мыслями, а она привычно сидела в расслабленной, небрежной позе; стоит ему что-нибудь сказать, и жена сразу улыбнется – так птичка крепко вцепляется в кору всеми коготками сразу.

Септимус вспомнил слова Брэдшоу: «Когда мы болеем, присутствие людей, которых мы любим больше всех, не приносит пользы». Брэдшоу сказал, что он должен научиться отдыхать. Брэдшоу сказал, что должен их разлучить.

– Должен, должен – почему должен? Какое Брэдшоу вообще имеет право? Как он смеет говорить мне такое? – возмутился Септимус.

– Ты ведь говорил о самоубийстве, – объяснила Реция. (К счастью, теперь она могла сказать Септимусу все что угодно.)

Значит, он в их власти! Холмс и Брэдшоу открыли охоту! Хам с красным носом разнюхал все потаенные уголки! И теперь говорит «должен»! Где бумаги? Где то, что он написал?

Реция принесла записи – те, что он писал, и те, что диктовал. Высыпала все на диван, и они вместе смотрели на рисунки, на крошечных мужчин и женщин, размахивающих руками-палками, с крыльями – неужели это крылья? – на спинах; на кружочки, обведенные вокруг шиллингов и шестипенсовиков – солнце и звезды; на зигзаги пропастей с альпинистами, которые восходят к вершине, связанные одной веревкой, словно ножи и вилки; на морские зарисовки с рожицами, смеющимися в волнах; на карту мира. Сожги их! – крикнул Септимус. Теперь записи: как мертвецы поют в зарослях рододендрона, оды времени, беседы с Шекспиром, Эванс-Эванс-Эванс – послания из мира мертвых: не рубите деревья, скажите премьер-министру, вселенская любовь – смысл мироздания. Сожги их! – крикнул Септимус.

Но Реция закрыла бумаги руками. Некоторые очень красивы. Она сложит их стопкой и перевяжет кусочком шелка (конверта у нее не было).

Даже если его заберут, она поедет тоже. Насильно их разлучить не смогут, сказала Реция.

Расправив края, она сложила бумаги и завязала сверток почти не глядя. Жена сидела рядом, и Септимус чувствовал, как она касается его всеми своими лепестками. Реция – дерево в цвету, и сквозь ветви проглядывает лицо законотворицы, достигшей святилища, где ей не страшен никто – ни Холмс, ни Брэдшоу; чудо, победа – последняя и самая великая. Он ошеломленно наблюдал, как она поднимается по лестнице, забитой Холмсами и Брэдшоу, каждый из которых весит не меньше одиннадцати стоунов и шести фунтов, водит жену на дворцовые приемы, зарабатывает десять тысяч в год и рассуждает о чувстве меры; вердикты их разнятся (Холмс сказал одно, Брэдшоу – другое), и все же они его судят; путают видения с комодом, ничего не понимают и все же выносят постановления, назначают наказания, говорят, он «должен». А ей удалось их победить!

Реция поднялась, чтобы пойти в спальню и уложить вещи, но на лестнице раздались голоса. Она подумала, что пришел доктор Холмс, побежала вниз, не желая его пускать.

Септимус услышал, как она разговаривает с доктором Холмсом на площадке.

– Милая леди, я пришел как друг, – начал Холмс.

– Нет! Я не позволю вам увидеться с моим мужем, – заявила она.

Септимус представил ее – маленькая курочка, растопырив крылья, преграждает путь. Холмс настаивал.

– Милая леди, позвольте… – сказал Холмс, отодвигая ее в сторону (Холмс был мужчина крупный).

Холмс поднимается наверх! Сейчас распахнет дверь и спросит: «Опять не в духе?» Холмс его заберет. Ну уж нет, он им не дастся – ни Холмсу, ни Брэдшоу! Септимус встал, неуверенно переступил с ноги на ногу, глядя на нож миссис Филмер, аккуратный, чистый нож с надписью «хлеб» на рукоятке. Ах, портить его жалко! Открыть газ? Увы, слишком поздно. Холмс уже идет. Может, бритва? Реция наверняка все убрала. Остается только окно – большое окно дома с меблированными комнатами в Блумсбери. Открывать его, прыгать вниз и падать на мостовую – занятие утомительное, хлопотное и слишком пафосное. Так они и представляют себе трагедию, в отличие от него и Реции (она на его стороне). Холмсу и Брэдшоу понравится. (Септимус уселся на подоконник.) Буду ждать до последнего. Умирать совсем не хочется. Жизнь прекрасна. Солнышко припекает. Вот только люди… чего им надо? В доме напротив по лестнице спускается старик, уставился и смотрит. Холмс уже у двери. «На, получи!» – крикнул Септимус и рьяно, неистово бросился вниз, прямо на ограду миссис Филмер.

– Трус! – заорал доктор Холмс, распахивая дверь. Реция кинулась к окну, увидела. Она все поняла. Доктор Холмс и миссис Филмер столкнулись на пороге. Миссис Филмер замахала фартуком, выгоняя Рецию в спальню. Началась суматоха, беготня по лестнице. Вошел доктор Холмс, белый как простыня, весь дрожит, в руке стакан. Нужно крепиться и выпить чего-нибудь сладкого, сказал он (Что это? Сладкое, пейте), потому что ее муж ужасно покалечился, в сознание не придет, и видеть его нельзя, нервы ее нужно поберечь, насколько возможно, потом придется ответить на вопросы коронера, несчастная женщина. Кто бы мог подумать? Внезапный порыв, винить совершенно некого (объяснил он миссис Филмер). На черта он это сотворил, доктор Холмс абсолютно не понимал.

Реция пила сладкую жидкость, и ей казалось, что она открывает стеклянные двери, выходит в какой-то сад. Где же она? Пробили часы – один, два, три. До чего разумный звук, по сравнению со всем этим топотом и перешептываниями, разумный, как Септимус. Она погружалась в сон. Часы продолжали бить – четыре, пять, шесть, – и миссис Филмер махала фартуком (они же не станут вносить его сюда?) словно флагом, стоя в том саду. Реция видела, как медленно развевается приспущенный флаг, когда ездила с тетушкой в Венецию. Так воздают почести погибшим в бою, а Септимус тоже был на войне. Воспоминания у нее остались по большей части счастливые.

Она надела шляпку и побежала через ниву (где это может быть?), поднялась на утес вроде как у моря, потому что там были корабли, чайки, бабочки, и села рядом с мужем. И в Лондоне они тоже сидели, и в полусне, через закрытую дверь спальни доносился шум дождя, шепот, шуршание сухих колосьев, и ласковое море покачало их в изогнутой раковине, что-то шепнуло ей, вынесло на берег, и она осыпалась брызгами, как цветы падают на могилу.

– Умер, – сказала Реция и улыбнулась бедной пожилой женщине, которая за ней присматривала, уставившись честными голубыми глазами на дверь. (Они же не станут заносить его сюда?) Миссис Филмер лишь махнула рукой. Тело увозят. Почему бы ей не сказать? Муж и жена должны быть вместе, думала миссис Филмер, но нужно сделать так, как велит доктор.

– Пусть поспит, – сказал доктор Холмс, пощупав пульс.

Реция видела большой темный силуэт на фоне окна. Значит, это доктор Холмс.


Еще одно достижение цивилизации, подумал Питер Уолш, услышав легкий, высокий звон колокольчика «Скорой помощи». Автомобиль без промедления понесся в больницу, проворно и милосердно подобрав какого-то бедолагу – то ли получил по голове, то ли тяжело заболел, то ли попал под колеса на соседнем переходе минуту или две назад – такое может случиться с каждым. Вот она, цивилизация. Вернувшись с Востока, Питер Уолш поразился ощущению эффективности, организованности, единства жителей Лондона. По собственной инициативе подводы и фургоны съезжали на обочину и пропускали «Скорую». Уважение, с которым все отнеслись к автомобилю с пострадавшим, изрядно поражало и даже умиляло: занятые люди спешат домой, но при виде «Скорой» тут же задумываются о жене бедолаги или представляют на скамье рядом с доктором и медсестрой себя… Нет, думать про это слишком тревожно, сентиментально – воображение сразу рисует врачей, трупы, а зрительное восприятие дарит лучик радости, отвлекая от образов, губительных для искусства, для дружбы.

И все же, подумал Питер Уолш, когда «Скорая» свернула за угол и устремилась к Тоттенхэм-Корт-роуд, продолжая оглашать улицы звоном, привилегия одиночества – поступать так, как сочтешь нужным. Плакать можно, только если никто не видит. Это его и погубило – излишней эмоциональности англо-индийское общество не терпело; вечно он плакал или смеялся не к месту. Есть у меня такая черта, думал он, стоя у почтовой тумбы, скрытой завесой слез. Бог знает, что со мной происходит. Вероятно, сказывается избыток впечатлений долгого дня – красота Лондона, визит к Клариссе, изматывающая жара, – капля за каплей впечатления падали в глубокий подвал, куда не заглядывает никто. Отчасти поэтому, из-за непроницаемой сокровенности, он воспринимал жизнь как неизведанный сад с извилистыми дорожками и закоулками, полными сюрпризов: в иные моменты просто дух захватывает, вот и сейчас, возле почтовой тумбы напротив Британского музея, когда проехала «Скорая» и в один миг сошлись воедино жизнь и смерть. Волна эмоций подхватила его и занесла на высокую крышу, а внизу остался лишь голый, усыпанный белыми ракушками пляж. Вот в чем причина моих неудач в англо-индийском обществе – в излишней эмоциональности.

Однажды они с Клариссой ехали куда-то на верхней площадке омнибуса – в те дни Кларисса, по крайней мере на первый взгляд, вела себя весьма импульсивно: то впадала в уныние, то дрожала от восторга, и общаться с ней было одно удовольствие; на прогулках она подмечала любопытные городские сценки, вывески, людей; они исследовали Лондон и возвращались с Каледонского рынка с полными сумками сокровищ, так вот, у Клариссы возникла теория – они выдумывали уйму теорий, в юности все обожают выдумывать теории. И та объясняла их неудовлетворенность: никого не знают сами, никто не знает их. Да и как можно друг друга узнать? Встречаетесь каждый день, потом не видитесь полгода или даже несколько лет. Досадно, как мало мы знаем людей, согласились оба. Впрочем, заметила Кларисса, сидя в омнибусе, едущем по Шафтсбери-авеню, она чувствует себя повсюду – не просто здесь-здесь-здесь, пояснила она, постукивая по спинке сиденья, а повсюду. И обвела рукой Шафтсбери-авеню. Такой она и была. И чтобы узнать ее или любого другого человека, нужно смотреть на окружающих людей или даже на места, где они бывают. Трудно объяснить связь, которую она чувствовала с совершенно незнакомыми людьми вроде случайной прохожей на улице или продавца за прилавком – даже с деревьями. В результате возникла трансцендентальная теория, позволившая Клариссе, одержимой страхом смерти, верить или утверждать, что верит (при всем ее скептицизме): видимая часть так преходяща по сравнению с другой, невидимой частью, простирающейся гораздо шире, и невидимая часть может уцелеть, спастись благодаря связи с другими людьми или даже обитать в определенных местах после смерти… вероятно, вполне вероятно.