За маленькими столиками в окружении вазонов ужинали постояльцы, кто переодевшись, кто нет, с шалями и сумочками, лежащими подле, напустив на себя показное спокойствие, потому что не привыкли к такому количеству блюд, излучая уверенность, потому что могли за это заплатить, и усталость, потому что весь день бегали по лондонским магазинам и достопримечательностям; и естественное любопытство, потому что оглядывали обеденную залу, когда вошел симпатичный джентльмен в роговых очках; и добродушие, потому что были готовы оказать любую услугу, вроде поделиться меню или нужными сведениями; и горячее желание, подспудно побуждавшее постояльцев налаживать связи, даже если их объединяло лишь место рождения (к примеру, Ливерпуль) или тезки среди друзей; бросая взгляды украдкой, неожиданно замолкали и обменивались шутливыми замечаниями между собой, отгораживаясь от других – словом, за столиками ужинали вовсю, когда мистер Уолш вошел и занял свое место возле шторы.
Их уважение возникло не из-за того, что он сказал, ведь обедая в одиночестве, Питер Уолш обращался лишь к официанту, а из-за того, как посмотрел меню, выбрал вино, придвинул стул ближе к столу, приступил к еде сдержанно, без лишнего ажиотажа – все это завоевало их уважение, которое в течение большей части трапезы не проявлялось почти никак, лишь вспыхнуло за столом семейства Моррисов, когда мистер Уолш в самом конце сказал: «Грушевый бренди». Почему он говорит так скромно и в то же время твердо, требовательно и со знанием своих законных прав, ни юный Чарльз Моррис, ни Чарльз-старший, ни мисс Элейн или миссис Моррис не знали, но, когда он произнес: «Грушевый бренди», сидя за столиком в одиночестве, они почувствовали, что сей джентльмен рассчитывает на поддержку своего правомерного требования, как истинный поборник дела, тут же ставшего и их делом тоже, поэтому окинули его сочувственными взглядами. И когда все прошли в курительную комнату, небольшой беседы избежать не удалось.
Серьезных тем не поднимали – говорили о том, что в Лондоне очень людно, что за последние тридцать лет город изменился, что мистеру Моррису больше нравится Ливерпуль, что миссис Моррис побывала на выставке цветов в Вестминстере и им всем довелось увидеть принца Уэльского. Да, подумал Питер Уолш, ни одна семья на свете не сравнится с Моррисами, ни одна: друг к другу относятся прекрасно, плевать они хотели на высшее общество, им нравится то, что нравится, Элейн готовится продолжить семейное дело, юноша поступил в Лидский университет, мать семейства (почти ровесница Питера Уолша) оставила дома троих младших детей, в семье целых два автомобиля, но мистер Моррис до сих пор чинит обувь по воскресеньям. Превосходно, просто превосходно, думал Питер Уолш, покачиваясь взад-вперед с рюмкой бренди среди красных кресел с львиными лапами и пепельниц, весьма довольный собой, потому что понравился Моррисам. Да, им понравился человек, который сказал: «Грушевый бренди». Он чувствовал, что понравился.
Пожалуй, он пойдет к Клариссе на прием. (Моррисы удалились, но они обязательно увидятся.) Он пойдет на ее прием, чтобы спросить у Ричарда, чем они там занимаются в Индии, эти тупицы-консерваторы. Какого черта творят? И музыку послушать… Ах да, и посплетничать.
Наша душа и правда обитает в глубоких водах, думал он, лавирует во мраке, прокладывая путь в зарослях исполинских водорослей, через залитые солнцем пространства, все дальше и дальше во тьму, холод, глубину, неизбежность; внезапно вырывается на поверхность и резвится в смятых ветром волнах; то есть испытывает настоятельную потребность распалять себя сплетнями. Что правительство намерено – Ричард Дэллоуэй знает наверняка – делать с Индией?
К вечеру зной не спадал, разносчики газет расхаживали с плакатами, на которых виднелись большие красные заголовки, кричавшие о жаре; на крыльцо отеля вынесли плетеные кресла, и там, выпивая и покуривая, расположились особняком джентльмены. Питер Уолш тоже присел. Такое чувство, что день, лондонский день, только начинался. День преобразился, словно женщина, отринувшая ситцевое платье и белый фартук ради соблазнительного наряда и жемчугов; избавился от забот, окутался дымкой, облачился в вечерние сумерки – словно женщина сбросила нижние юбки и вздохнула с облегчением, так и день стряхнул с себя пыль, жару, краски; гул транспорта стих, громоздкие фургоны сменились стремительными автомобилями с гудящими клаксонами, в густой листве зажглись яркие фонари. Я оставляю свой пост, говорил вечер, бледнея и сходя на нет среди зубчатых стен и лепных уступов, остроконечных крыш отелей и торговых домов, я гасну, ночь идет, я исчезаю, но Лондон и слышать ничего не желал, вздымая свои штыки в небо, пригвождая вечер, вынуждая подчиниться и примкнуть к всеобщему веселью.
Пока Питер Уолш жил в Индии, произошел великий переворот Уильяма Уитлетта – переход на летнее время. Длинный вечер был для него в новинку. Поразительная перемена! Мимо шли молодые люди и девушки с портфелями, радуясь тому, что вырвались на волю, горделиво ступая по легендарному тротуару – так себе радость, конечно, пошлая и показная, зато их лица светились восторгом. И одеты хорошо – розовые чулки, красивые туфли. Теперь у них есть два часа на кино. Желто-голубой свет делал черты тоньше, придавал изящества, а листва в нем зловеще пылала и выглядела мертвенно-бледной – словно ее окунули в морскую воду – листва затопленного города. Красота поражала Питера Уолша и придавала ему сил; пусть вернувшиеся из Индии англичане заняли заслуженные места в Восточном клубе (он знал целые толпы таких), где желчно подводят итоги крушения империи, лично он здесь и молод как никогда, завидует юному поколению из-за летнего времени и всего прочего, и почти уверен, судя по косвенным, неосязаемым признакам вроде случайно брошенной фразы, смеха горничной: происходит колоссальный сдвиг, в юности казавшийся невозможным. На них это давило, особенно страдали женщины – как те цветы, которые тетушка Клариссы клала между листами серой промокательной бумаги и придавливала сверху словарем Литтре, сидя под лампой после обеда. Теперь ее больше нет. Он слышал от Клариссы, что старушка ослепла на один глаз. Вполне уместно – парадокс природы, – если бы старая мисс Перри превратилась в стекло целиком. Лежала бы как замерзшая птичка, вцепившись в жердочку. Пусть Хелена Перри и принадлежит другой эпохе, как личность цельная, гармоничная она всегда будет возвышаться на горизонте – белоснежная и величественная, словно маяк, отмечая пройденный этап увлекательного, долгого-долгого путешествия, бесконечной (он нащупал монетку, чтобы купить газету и почитать про матч Суррея с Йоркширом – сколько раз он протягивал эту монетку! – команда Суррея опять продула) – этой бесконечной жизни. Крикет – не просто игра, это нечто большее. Разве можно не прочесть про крикет?! Первым делом узнать счет, потом про жару, затем про убийство. Повторяя одни и те же действия миллион раз, мы их облагораживаем, хотя при этом и обнажаем глубинную сущность. Благодаря прошлому опыту и чувствам к одной-двум женщинам обретаешь силу, которой не хватает в юности, способность обрывать связь, поступать как вздумается, ничуть не заботясь о том, что скажут люди, приходить и уходить без особых ожиданий (он положил газету на столик и встал). Впрочем, подумал Питер Уолш, оглядываясь в поисках плаща и шляпы, про себя бы он так не сказал, тем более сегодня, ведь он собрался на прием, в его-то годы, с надеждой обрести новый опыт. Но какой?
Так или иначе, его ждет красота. Не банальная красота, видная глазу. Не чистая и простая – как Бедфорд-Плейс впадает в Рассел-сквер. Это лишь прямота и пустота, симметрия коридора, а ведь еще есть красота горящих окон, музыка фортепьяно или граммофона, сокровенное удовольствие, возникающее, когда смотришь в незавешенное или в распахнутое окно и видишь: за столиками сидят люди, медленно кружатся в танце юные пары, мужчины и женщины беседуют, горничные рассеянно выглядывают на улицу (давая понять, что дела закончены), на веревках сушатся чулки, где-то виден попугай или комнатные растения. До чего жизнь захватывающая, таинственная, бесконечно разнообразная! По большой площади мчатся таксомоторы, прогуливаются праздные парочки, обнимаются, молча стоят под густыми кронами, поглощенные друг другом, – и это так трогательно, что хочется тихонько проскользнуть мимо и не мешать, не прерывать священный обряд, не кощунствовать. И это тоже любопытно. А теперь вперед – зажигать и блистать!
Легкий плащ распахнулся – Питер Уолш быстро зашагал в своей непередаваемой манере, чуть подавшись вперед, заложив руки за спину и оглядывая улицу почти ястребиным взором; он шел по Лондону, двигаясь в сторону Вестминстера, и наблюдал.
Похоже, сегодня все решили выйти в свет. Вот лакей открывает двери и впускает разодетую пожилую даму в туфлях с пряжками и тремя лиловыми страусовыми перьями в волосах. Вот входят три леди, закутанные, словно мумии, в шали с яркими цветами, леди с непокрытыми головами. В респектабельных кварталах из особняков с оштукатуренными колоннами и маленькими палисадниками выскальзывают женщины в легких накидках, с гребнями в волосах (поцеловав детишек на ночь), их ждут мужчины в развевающихся плащах, стоя возле заведенных авто. Сегодня гуляют все. Двери открываются, люди выходят, создавая впечатление, что весь Лондон сейчас сядет в шлюпки, покачивающиеся на волнах у берега, и отправится на карнавал. И серебристо-серый Уайтхолл представлялся Питеру Уолшу затканным призрачной паутиной, по которой стремительно снуют пауки, а вокруг фонарей висит мошкара, и люди из-за жары останавливаются поговорить о том о сем. В Вестминстере у дверей своего дома сидел высокий, прямой старик весь в белом. Наверное, судья в отставке, долго проживший в Индии.
Вон там какой-то скандал – бранятся пьяные женщины, а здесь лишь полисмен прогуливается среди смутно очерченных высоких зданий, куполов, соборов, парламентов, и с реки доносится зычный, протяжный гудок парохода. Вот же ее улица, из-за угла выруливают таксомоторы, словно потоки воды огибают опору моста и встречаются в одной точке, казалось ему, ведь они везут гостей Клариссы.