Миссис Дэллоуэй. На маяк — страница 34 из 35

1

– Остается только ждать, что покажет будущее, – проговорил мистер Бэнкс, вернувшись с террасы.

– Слишком темно, почти ничего не видно, – заметил Эндрю, вернувшись с берега.

– Не разобрать, где море, где суша, – добавила Прю.

– Свет оставляем? – спросила Лили, снимая плащ.

– Нет, – ответила Прю, – если все дома, то нет. Эндрю, – окликнула она, – выключи свет в холле.

Лампы погасили все, кроме мистера Кармайкла, который любил почитать Вергилия перед сном, и его свеча горела еще долго.

2

Луна скрывалась в тучах, по крыше барабанил мелкий дождик. Когда погасили все лампы, нахлынула непроглядная тьма. Казалось, она сметает все на своем пути, забивается в замочные скважины и трещины, обволакивает шторы, проникает в спальни, поочередно поглощает кувшин, таз, чашу с красными и желтыми георгинами, острые углы и массивную глыбу комода. Пострадала не только мебель – едва ли что осталось от тела и духа, чтобы с определенностью сказать: «Это он» или «Это она». Лишь поднималась рука, пытаясь что-то схватить или оттолкнуть, раздавался стон или смех, словно кто-то делился шуткой с небытием.

В гостиной, столовой и на лестнице все замерло, сквозь ржавые петли и разбухшие от морской влаги дверные проемы сочились отдельные дуновения, оторвавшиеся от потока ветра (в конце концов, дом совсем обветшал), тихонько огибали углы и пробирались внутрь. Никто не удивился, когда они ворвались в гостиную и поинтересовались, теребя полоску отставших обоев, доколе еще она продержится, когда наконец упадет? Легонько коснувшись стен, они недоуменно скользнули дальше, словно вопрошая красные и желтые розы на обоях, когда же те поблекнут, и допытываясь (ненавязчиво, ведь времени у них предостаточно) у обрывков писем в корзинке для бумаг, у цветов, у книг, теперь таких уязвимых: Вы – союзники? Враги? Сколько еще продержитесь?

И вот какой-то случайный свет – то ли проглянувшей сквозь тучи звезды, то ли заплутавшего корабля, то ли даже маяка – поманил их по своим бледным следам к лестнице, и легкие дуновения поднялись наверх и засновали у дверей спален. Здесь им, конечно, надлежало развеяться. Что бы ни гибло и ни приходило в упадок внизу, здесь все неизменно. Здесь не место блуждающим лучам и чахлым дуновениям, что норовят нависнуть над кроватью, здесь нельзя ни к чему прикасаться, нельзя ничего портить. И тогда, словно перисто-упругие призраки с легкими как перышки пальцами, они бросили усталый взгляд на закрытые глаза и неплотно сплетенные руки спящих, устало подхватили свои одежды и исчезли. И так, вынюхивая и тыкаясь носом, обследовали окно на лестничной площадке, спальни слуг, коробки на чердаке; спустившись, обесцветили яблоки на обеденном столе, переворошили лепестки роз, потрогали картину на мольберте, прошлись по ковру, сметая на пол песчинки. Наконец свились воедино, вздохнули в горестном порыве, слегка распахнули кухонную дверь, и та захлопнулась, так никого и не впустив.

(Тут мистер Кармайкл, читавший Вергилия, задул свечу. Было за полночь.)

3

В конце концов, что такое одна ночь? Короткий промежуток времени, особенно если темнота быстро рассеивается, начинают петь птицы, кричит петух и в глубине волны проступает бледная зелень, словно листок распускается. Одна ночь сменяется другой. Зима припасла их в избытке и распределяет равномерно, деля поровну не знающими усталости пальцами. Ночи удлиняются, становятся темнее. В иные из них в небесах сияют яркие, лучезарные светила. Облетающие осенние деревья машут потрепанными стягами, пламенея в сумраке прохладного храма, где на мраморных страницах золотыми буквами описана гибель в битве, белеющие кости сгорают в песках Индии. Перед днем осеннего равноденствия деревья мерцают в желтом лунном сиянии, которое умеряет трудовой пыл, сглаживает стерню и захлестывает берег синевой.

Такое чувство, что Божественная благодать, тронутая людским раскаянием и тяжким трудом, раздвинула завесу и явила зайца на задних лапах, опадающую волну, покачивающуюся лодку – все это, если бы мы заслужили, стало бы нашим навсегда. Но увы, Божественная благодать, дернув за шнур, опускает завесу – она недовольна, она скрывает свои сокровища стеной града и разбивает вдребезги, сваливает в кучу, и кажется невозможным, что покой вернется, что мы сможем собрать осколки воедино или отыскать в них слова истины. Ибо наше упорство заслуживает лишь мимолетного взгляда, лишь временного облегчения в тяжком труде.

Теперь по ночам царят ветра и разрушение, деревья качаются, гнутся и стремительно теряют листву, та устилает лужайку, забивается в водосточные желоба и трубы, щедро усыпает мокрые дорожки. Море волнуется, не зная покоя, и, если кому-то пригрезится, что на берегу он сможет найти ответы на свои вопросы и развеять сомнения, если кто-то скинет одеяло и отправится бродить по песку, никакое божественное вмешательство не призовет ночь к порядку и не заставит мир указать курс мятущейся душе. Рука сжимает пустоту, в ухо ревет голос. И становится ясно, что в таком хаосе бесполезно вопрошать ночь, зачем и почему – не получит он ответов на вопросы, которые погнали его из постели.

(Однажды ранним утром мистер Рамзи, бредя по коридору, раскинул руки, но те остались пусты, ведь прошлой ночью миссис Рамзи внезапно умерла.)

4

И когда дом опустел, двери заперли и матрасы скатали в рулоны, бродячие дуновения, передовые отряды великих армий, влетели в дом, накинулись на голые доски, стали их глодать и трепать, не встретив достойного сопротивления ни в спальне, ни в гостиной – лишь хлопающие шторы, скрипучее дерево, голые ножки столов, потускневшие, покрытые налетом кастрюли, потрескавшийся фарфор. Вещи, которые люди бросили и ушли – пара ботинок, охотничья кепка, выцветшие юбки, плащи в шкафах, – только они в этом запустении хранили контуры людских фигур и указывали на то, что когда-то их надевали, руки возились с крючками и пуговицами, в зеркале отражалось лицо, отражался целый мир, где двигался силуэт, мелькала рука, открывалась дверь, гурьбой вбегали дети и уносились прочь. Теперь день за днем свет отбрасывал на противоположную окну стену четкие силуэты, качавшиеся, словно отражение цветка в воде. Тени деревьев, колышущихся на ветру, выражали свое почтение глубоким поклоном и на миг заслоняли лужу, в которой вспыхивал луч; или птица, пролетая, роняла тень, медленно скользящую по полу спальни мягким пятном.

Теперь здесь правило прекрасное и недвижное, являвшее собой призрак красоты – форму, лишенную жизни, одинокую, словно бледный вечерний пруд вдалеке, мельком увиденный из окна поезда, который исчезает настолько быстро, что беглый взгляд вовсе не лишает его уединения. Прекрасное и недвижное скрестили руки в спальне, стоя среди обернутых в ткань кувшинов и завешанных кресел, и даже пронизывающий ветер и мягкие носы холодных, влажных морских сквозняков, что трутся повсюду, гнусаво сопят и назойливо пытают – «Вы пропадете? Вы исчезнете?» – ничуть не нарушали покой, равнодушие, атмосферу неприкосновенности, словно подобные вопросы вовсе не требуют ответа: мы остаемся, говорили они.

Казалось, ничто не могло развеять этот образ, разрушить его непорочность или потревожить покров безмолвия, который неделя за неделей укутывал дом, вплетая в себя крики птиц, пароходные гудки, жужжание и гул лугов, лай собак, людские возгласы. Лишь раз на лестничной площадке подскочила доска, да посреди ночи ослабела и закачалась туда-сюда складка шали – с грохотом, с треском, словно после столетий покоя камень сорвался с горы и обрушился в долину. И вновь снизошел покой, задрожала тень, свет склонился в обожании к привычному месту на стене спальни, и миссис Макнаб, рванув пелену безмолвия руками, распаренными стиркой, топча ее ботинками, захрустевшими по гравию, пошла, как было велено, открывать окна и подметать спальни.

5

Рыская, словно корабль по волнам, и бросая косые взгляды (прямых она избегала, уклоняясь от мирского презрения и злобы – знала, что умом скудна), цепляясь за перила и потихоньку подтягивая себя вверх по лестнице, перекатываясь из комнаты в комнату, миссис Макнаб напевала. Протирая продолговатое зеркало и посматривая искоса на свое покачивающееся отражение, она мурлыкала эстрадный мотивчик, популярный лет двадцать назад, но теперь, из уст беззубой, облаченной в чепец прислуги, звучавший глупой, бессмысленной пародией, воплощением терпеливости, которую попирают, а она распрямляется вновь – так и старуха рыскала, мела, протирала, всем своим видом говоря, что жизнь – долгая череда печалей и невзгод, только и знаешь, что вставать да ложиться спать, выносить вещи да убирать обратно. Почти семьдесят лет ей жилось нелегко и бесприютно, усталость клонила ее к земле. Доколе, гадала она, хрустя суставами и стеная, стоя на коленях под кроватью, протирая половицы, доколе еще терпеть? Но вновь с трудом поднималась, брала себя в руки, все тем же косым взглядом, ускользающим прочь даже от собственного лица и от своих печалей, вставала и изумленно смотрела в зеркало, бессмысленно улыбаясь, вновь семенила, прихрамывая, вытряхивать коврики, протирать фарфор, искоса поглядывая в зеркало, словно у нее были свои утешения, словно скорбная песнь дарила ей неизбывную надежду. Мечты о радости наверняка приходили к ней за стиркой, скажем, при мысли о детях (хотя обоих прижила без мужа, и один ее покинул), в пивной за кружкой или за разбором старого хлама в комоде. Вероятно, в пелене мрака все же зиял просвет, узкая щель, сквозь которую проникало достаточно света, чтобы миссис Макнаб хватило сил улыбаться в зеркало и возобновлять уборку, бормоча под нос популярную некогда эстрадную песенку. Фантазеры и мистики, гуляя по берегу моря ясной ночью, бродя по заводям, разглядывая камешки, вопрошали: «Кто я такой?», «Что это такое?» и внезапно удостаивались ответа (хотя и не могли его постигнуть), который согревал их в мороз и дарил утешение в пустыне. Однако миссис Макнаб продолжала выпивать и сплетничать, как и прежде.

6

На полях раскинулась весна без единого листочка, нагая и прекрасная, словно безжалостная в своем целомудрии и презрительная в своей чистоте девственница – с распахнутыми глазами, настороженная и совершенно безразличная к тому, что сделают или подумают наблюдатели. (Прю Рамзи пошла к алтарю под руку с отцом. Подходящая партия, говорили люди. Как красива невеста!)

Близилось лето, вечера становились длиннее, и тех, кому не спится ночами, кто полон надежд, гуляя по берегу, бродя по заводям, будоражили удивительнейшие фантазии – плоть распадается на поток атомов, несущихся быстрее ветра, в сердце сияют звезды, а скалы, облака и небеса сходятся, собирая воедино обрывки видения. И в этом зеркале – в сознании людей, в неспокойных заводях, где кружатся облака и рождаются тени, – жили грезы, и невозможно было устоять перед чудесными знамениями, которые несла каждая чайка, цветок, дерево, мужчина или женщина и сама земля, провозглашая грядущую победу добра, счастья и порядка (но сразу отступали, стоило спросить, когда же она наступит); или перед непреодолимым побуждением странствовать по миру вдали от тривиальных удовольствий и привычных добродетелей, вдали от совершенно чуждого домашнего быта в поисках абсолютного добра, средоточия мощи, единственного, твердого и сверкающего, словно бриллиант в песке, что дарит своему обладателю неуязвимость. Весна присмирела и смягчилась, прикрыла наготу плащом, вокруг которого жужжали пчелы и вилась мошкара, накинула вуаль, опустила голову и наконец, в мелькании теней и брызг мелкого дождика, прониклась скорбями рода человеческого.

(Тем летом умерла Прю Рамзи, скончавшись от осложнения, связанного с беременностью, – большая трагедия, говорили люди, ведь все в ее жизни складывалось так хорошо.)

И теперь, в разгар лета, ветер вновь послал в дом своих шпионов. Залитые солнцем комнаты зарастали паутиной, по ночам в окна бились высокие сорняки. С наступлением темноты луч маяка, который прежде падал столь непреклонно, заметно смягчился, смешавшись с лунным светом, и скользил потихоньку, любовно лаская узоры на ковре, исчезал, выжидал и появлялся вновь. Но в самый разгар ласки, когда длинная вспышка света протянулась через кровать, со скалы сорвался камень – еще одна складка шали ослабла и повисла, качаясь. Короткими летними ночами и долгими летними днями, когда в пустых комнатах отражался эхом гул полей и жужжание мух, длинная бахрома плавно развевалась, бесцельно покачивалась, и солнце испещряло комнаты полосами, наполняло их желтой дымкой, так что миссис Макнаб, которая вторглась в дом и шатаясь бродила, то подметая, то подтирая, смахивала на тропическую рыбу, бороздящую залитые солнцем морские глубины.

Несмотря на сонную дремоту и оцепенение, под конец лета раздались зловещие звуки, похожие на размеренные удары огромных молотков по войлоку, которые еще больше ослабили провисшую шаль, раскололи чайные чашки. Время от времени в буфете позвякивала стеклянная посуда, словно от раскатов мощного голоса, вопящего в муках так громко, что стаканы тоже вибрировали. И вновь наступала тишина, и ночь за ночью, а порой и среди бела дня, когда свет падал на стену и розы алели, в этой тишине, в безучастности, в неприкосновенности раздавался грохот падения чего-то тяжелого.

(Взорвался снаряд. Во Франции погибло двадцать или тридцать юношей, среди которых был и Эндрю Рамзи, чья смерть, к счастью, наступила мгновенно.)

В это время года те, кто спускались побродить по берегу и спросить у моря и неба, какое послание или видение им высматривать среди привычных божественных щедрот – закат на море, бледный рассвет, восход луны или рыбацкие лодки на ее фоне, детишек, лепящих куличики из песка или швыряющих друг в друга пригоршни травы, – что-нибудь, выбивающееся из всеобщей гармонии, веселости и безмятежности. К примеру, на горизонте бесшумно возникал пепельно-серый корабль, а потом исчезал, на гладкой поверхности моря всплывало багрянистое пятно, словно внизу кипит и кровоточит нечто незримое. Столь грубое вмешательство в сцену, созданную, чтобы подтолкнуть к самым возвышенным размышлениям и самым утешительным выводам, замедляло их шаг. Такое трудно проглядеть, переоценить его значимость в общей картине и продолжить прогулку у моря, восхищаясь тем, что красота снаружи отражает красоту внутри.

Дополняет ли природа то, что дает ей человек? Завершает ли им начатое? С равной снисходительностью взирает она на его невзгоды, слабости и мучения. Неужели мечта о том, чтобы разделять, завершать, находить на берегу ответы – лишь отражение в зеркале, а само зеркало – лишь серебристая поверхность, которая образуется в состоянии покоя, пока высшие силы дремлют в глубине? Нетерпеливому, отчаявшемуся, но не желающему уходить (ибо красота таит соблазны, дарует утешения), больше невозможно гулять по берегу – созерцание становится невыносимым, зеркало разбито.

(Весной мистер Кармайкл опубликовал сборник стихов, имевший неожиданный успех. Война, говорили люди, вернула интерес к поэзии.)

7

Ночь за ночью, летом и зимой, в жестокие шторма и в пронзительной неподвижности ясного неба из верхних комнат пустого дома доносился лишь шум (если бы только нашлось, кому слушать) хаоса, пронизанного молниями; ветра и волны буйствовали, словно исполинские левиафаны, не озаренные светом разума, громоздились друг на друга, выпрыгивали и ныряли во тьме или при свете дня (день и ночь, месяц и год сливались воедино), куражась в идиотских игрищах, пока не начинало казаться, что вселенная борется сама с собой и рушится в диком смятении и буйной похоти.

По весне в садовых вазонах всходили принесенные ветром семена, расцветали фиалки и нарциссы. Неподвижность и яркость дня казались не менее странными, чем хаос и смятение ночи, и цветы глядели перед собой, глядели вверх и не видели ничего – слепые и внушающие ужас.

8

Большого вреда не будет, все равно семья не вернется, никогда не приедет, как говорили некоторые, и дом, вероятно, продадут на Михайлов день, думала миссис Макнаб, сгибаясь нарвать букетик цветов. Она оставила его на столе, пока подметала. Цветы ей нравились. Жаль, пропадают зря. Допустим, дом продадут (она встала перед зеркалом, уперев руки в бока), за ним понадобится присмотр – конечно, понадобится. И так простоял сколько лет без единой души. Книги и вещи заплесневели, ведь из-за войны и без должного ухода дом не убирали как следует. Теперь одной не управиться. Она слишком стара, ноги болят. Книги нужно разложить на траве и просушить на солнце, штукатурка в холле осыпается, водосточная труба над окном кабинета забилась и внутрь натекла вода, ковер совсем испорчен. Но владельцы должны приехать сами, должны прислать кого-нибудь все осмотреть – в шкафах осталась одежда, да и в спальнях тоже. И что теперь с ней делать? В вещах миссис Рамзи завелась моль. Бедная леди! Больше ей ничего не понадобится. Умерла, говорят, причем уже давно, в Лондоне. Вот старый серый плащ, в котором она садовничала (миссис Макнаб пощупала ткань). Так и стоит у нее перед глазами, бедняжка, склонилась над своими цветами (сад в ужасном запустении, печальное зрелище, кролики так и порскают во все стороны, стоит пройти мимо клумб), и ребенок подле, а сама хозяйка в сером плаще. Вот ботинки и туфли, щетка и расческа на туалетном столике, словно завтра вернется. (Говорят, умерла совсем внезапно.) Однажды хозяева собрались приехать, да отложили из-за войны, ведь путешествовать было сложно; за все годы так и не удосужились, просто посылали деньги, но ни разу не написали, не приехали и надеются застать все в прежнем виде, подумать только! И в ящиках полно всего (миссис Макнаб выдвинула ящики) – и платки, и ленточки. Да, она частенько встречала миссис Рамзи, когда шла по дорожке с выстиранным бельем.

– Добрый вечер, миссис Макнаб, – говорила она.

Приятная была женщина. Все девушки ее любили. Увы, с тех пор многое изменилось (старуха задвинула ящик) – родных потеряли многие. Миссис Рамзи мертва, мистер Эндрю погиб, мисс Прю тоже умерла, говорят, вместе с первенцем, – за эти годы все кого-нибудь потеряли. Цены неприлично поднялись, да так и не упали. Она хорошо помнила хозяйку в сером плаще.

– Добрый вечер, миссис Макнаб, – говорила она и велела кухарке налить тарелку молочного супа, ведь тащить полную корзину из города тяжело. Так и стоит перед глазами, склонившись над клумбой, – блеклый неверный образ, словно желтый луч или кружок на конце телескопа прошелся по стене спальни, поднялся по туалетному столику, переместился по умывальнику, пока миссис Макнаб ковыляла и семенила по дому, подметая и наводя чистоту. Как звали кухарку? Милдред? Мэриан или вроде того? Забыла, память уже не та. Вспыльчивая такая, как все рыжие. А как они хохотали! На кухне ее всегда привечали. Прежде жилось куда лучше, чем теперь.

Старуха вздохнула – слишком много работы, одной не управиться. Она покачала головой. Здесь была детская. Все отсырело, штукатурка падает. И к чему тут звериный череп? Весь заплесневел. На чердаке полно крыс, крыша протекает. Но хозяева так и не вернулись, даже не написали. Кое-где вывалились замки, двери хлопают. Ей не нравилось оставаться наверху в сумерках. Одной не управиться, слишком, слишком тяжело. Она скрипела от натуги, она стонала. Наконец захлопнула дверь, повернула ключ и ушла из покинутого дома прочь.

9

Дом покинут, дом обезлюдел. Покинут, словно ракушка на песчаном берегу, которую в отсутствие жильца заполняют соленые крупинки. В нем воцарилась долгая ночь; казалось, неугомонные легкие дуновения, холодные и влажные сквозняки одержали верх. Кастрюля проржавела, ковер сгнил. Внутрь пробрались жабы. Апатично, бесцельно покачивалась шаль. Между плитками кладовой пророс чертополох. В гостиной свили гнезда ласточки, пол усыпали сухие травинки, штукатурка падала кусками, обнажились стропила, крысы тащили что ни попадя и грызли за панелями. Из куколок вылезали бабочки-крапивницы и обреченно бились в оконные стекла. Среди георгинов проросли маки, лужайка покрылась высокой травой, среди роз возвышались огромные артишоки, среди капусты цвела махровая гвоздика; зимними ночами тихое постукивание сорных трав в окна превратилось в барабанную дробь мощных ветвей колючего шиповника, летом заливавшего комнату зеленым светом.

Какая сила могла бы теперь противостоять плодовитости и равнодушию природы? Греза миссис Макнаб о покойной леди, о ребенке, о тарелке молочного супа? Она пробежала по стенам, словно солнечный зайчик, и исчезла. Старуха заперла дверь и ушла. Одной такое не по силам, сказала она. Рамзи не вернулись, даже не написали. В шкафах гниет одежда – разве можно вот так бросать вещи, удивлялась она. Дом пришел в полное запустение. Только луч маяка проникал в комнаты, пронзая зимнюю тьму и озаряя внезапной вспышкой кровать и стену, невозмутимо глядя на чертополох и ласточку, на крысу и сухие травинки. Ничто им не противилось, ничто не противоречило. Пусть дует ветер, пусть маки всходят, где им угодно, пусть гвоздики растут среди капусты. Пусть ласточки вьют гнезда в гостиной, и чертополох раздвигает плитки, и бабочки садятся на выцветшую обивку кресел. Пусть осколки стекла и фарфора устилают лужайку, зарастая травой и дикими ягодами.

Наступил тот миг, тот переломный момент, когда брезжит рассвет и ночь берет передышку, когда перышко склоняет чашу весов. Одно лишь перышко, и оседающий, распадающийся дом канет в темные глубины. В разрушенной гостиной любители пикников будут греть воду для чая, на голых досках разлягутся влюбленные парочки, на кирпичах разложит свой обед пастух, завернется в пальто бродяга, спасаясь от холода. Крыша провалится, шиповник и тсуга заплетут дорожку, крыльцо и окно, буйно разрастутся, погребя под собой весь могильный холм, и лишь по алой книпхофии в зарослях крапивы или осколку фарфора серди кустов случайный путник, потерявший дорогу, поймет: когда-то здесь жили люди, когда-то здесь стоял дом.

Если бы перышко упало, склонило чашу весов, то весь дом канул бы в пески забвения. Но вмешалась некая сила, не слишком разумная, пошатываясь заковыляла по комнатам, не желая выполнять свою работу ни с надлежащими ритуалами, ни с торжественными песнопениями. Миссис Макнаб стонала, миссис Баст скрипела от натуги. Обе старые, окостеневшие, с больными ногами. Они явились с щетками и ведрами и приступили к уборке. Совершенно неожиданно написала одна из молодых хозяек: дом понадобился, пусть миссис Макнаб сделает это, пусть сделает то, да поскорее. Могут приехать на лето, откладывали до последнего, надеются застать все как прежде. Медленно и мучительно, с помощью щетки и ведра, выметая и намывая, миссис Макнаб с миссис Баст остановили разрушение и гниение, спасая из смыкавшейся над ними пучины времени то умывальник, то буфет; утром извлекли из небытия все романы Уэверли и чайный сервиз, после полудня вытащили на свежий воздух медную каминную решетку и приборы к ней. Джордж, сын миссис Баст, переловил крыс и постриг лужайку. Вызвали плотников. Казалось, под скрип петель и скрежет засовов, стук молотков по сырому дереву происходят ржавые, многотрудные роды, и обе женщины сновали по лестнице вверх-вниз, стеная, распевая, прихлопывая и притопывая, метались между чердаком и подвалом. Ох уж эта работа, сетовали они.

Иногда они пили чай в спальне или в кабинете, прерываясь в середине дня – с перепачканными лицами, с натруженными старческими руками, ноющими после швабр. Развалившись в креслах, они рассуждали то о грандиозной победе над кранами и ванной, то еще более изнурительном и далеко не полном триумфе над длинными рядами книг, некогда черных как вороны, теперь же в белых разводах, рассаднике бледной плесени и логове опасливых паучков. Как-то раз, когда горячий чай приятно согревал нутро миссис Макнаб, телескоп вновь приблизился к ее глазам, и в кольце света она увидела на лужайке пожилого джентльмена, худого как щепка, качающего головой, и она шла мимо с корзиной белья, а он разговаривал сам с собой. Никогда ее не замечал. Одни утверждали, что он умер, другие – что она. Так кто же? Миссис Баст тоже не знала наверняка. Молодой джентльмен точно погиб. Она сама прочла его имя в газете.

Еще была кухарка, Милдред, Мэриан или вроде того – рыжеволосая, вспыльчивая, как все рыжие, зато добрая, если найдешь к ней подход. Как же они хохотали! Она припасала для Мэгги тарелку супа, кусочек ветчины – что останется. Прежде жилось хорошо, всего хватало (весело и подробно, согревшись чаем, она разматывала клубок воспоминаний, сидя у камина в плетеном кресле). Дел по дому тогда было много, народу полно, человек по двадцать гостило, и посуду мыли далеко за полночь.

Миссис Баст (она никого из хозяев не знала, жила тогда в Глазго) поинтересовалась, поставив чашку, чего ради на стену повесили звериный череп? Небось подстрелили где-нибудь в чужих краях?

Очень может быть, кивнула миссис Макнаб, без удержу предаваясь воспоминаниям, друзья с востока, джентльмены и леди в вечерних туалетах – сама видела, заглянув в гостиную, сидели и ужинали. Человек двадцать, все в драгоценностях, так что ее попросили остаться и помочь с посудой, разошлись далеко за полночь.

Ага, кивнула миссис Баст, и сад теперь не узнать. Она высунулась из окна, посмотрела, как ее сын Джордж подстригает лужайку. Вдруг они спросят, как так вышло? Ведь старик Кеннеди, который присматривал за садом, свалился с телеги и совсем охромел, целый год, почитай, никто не занимался, а потом был Дэйви Макдональд, и семена, может, присылали, да разве кто сажал? Сад теперь не узнать.

Она наблюдала, как сын косит. Настоящий трудяга и тихоня. Что ж, пора приняться за шкафы, заключила она. Старухи потянулись наверх.

Наконец, после стольких дней усилий внутри и снаружи, после обрезки и вырубки, с подоконников смахнули тряпки, окна закрыли, замки заперли, хлопнула входная дверь и все закончилось.

И вот, когда уборка, чистка и косьба утихли, раздалась едва слышная мелодия – прерывистая музыка, которую ухо улавливает и тут же роняет; лай, блеянье – звуки разрозненные, но так или иначе связанные друг с другом – жужжание насекомого, дрожь подстриженной травы, звуки отдельные и все же сплоченные; скрежет жука-навозника, скрип колеса – громкие, грубые и все же таинственным образом близкие; ухо силится собрать их воедино и всегда ему почти удается, хотя и не до конца, и наконец вечером звуки поочередно умирают, единство распадается, и наступает тишина. С заходом солнца четкость контуров исчезла, тишина разлилась, словно туман, ветер улегся – мир погрузился в сон, стало совсем темно, не считая проблесков света, сочившегося сквозь зелень листвы и белевшего на цветах под окном.

(Однажды поздним сентябрьским вечером в дом вошла Лили Бриско с багажом. Тем же поездом приехал мистер Кармайкл.)

10

И наконец воцарился мир. Призывами к миру дышало море, неся их на берег. Пусть ничто не нарушит сон, пусть покой станет еще глубже, пусть мечтателям снятся безгрешные, мудрые сны – о чем оно там бормочет? – Лили Бриско положила голову на подушку в чистой, тихой комнате и слушала море. В открытое окно доносился глас вселенской красоты, слишком тихий шепот, слов не разобрать – разве это важно, если смысл прост? – упрашивая спящих (дом снова полон, приехала миссис Беквит, мистер Кармайкл тоже) спуститься на берег или хотя бы поднять штору и выглянуть в окно. И они увидят ночь в пурпурных одеждах, в короне, с драгоценным скипетром и взглядом как у ребенка. И если они еще медлят (уставшая с дороги Лили заснула буквально сразу, мистер Кармайкл читал при свече), если еще говорят: нет, ее великолепие – лишь фантазия, у росы больше силы, чем у ночи, и предпочитают спать, то глас споет им нежно, без упреков и возражений. Мягко разбиваются волны (Лили слышала их сквозь сон), ласково струится свет (проникая сквозь веки Лили). И все выглядит, подумал мистер Кармайкл, закрывая книгу и засыпая, как и прежде.

И в самом деле, мог бы подытожить глас, пока темная завеса укрывала дом, укрывала миссис Беквит, мистера Кармайкла и Лили Бриско, налагая на веки целые слои тьмы, почему бы не уступить и не смириться?

Их успокаивали вздохи моря, мерно бьющегося об острова, их укутывала ночь, их сон ничто не тревожило, пока на рассвете в его белизну не вплелись слабые голоса птиц, скрип телеги, собачий лай, и солнце подняло шторы, разорвало завесу тьмы на веках, и Лили Бриско заворочалась. Она цеплялась за одеяло, словно падающий со скалы хватается за траву на краю. Глаза ее распахнулись. Я снова здесь, подумала она, резко садясь в кровати. Наяву.

Маяк