— Все знают. Мы узнаём друг друга.
— Разговариваете?
— Тоже иначе.
Дороти выждала. Он безмятежно взирал на нее.
— Как?
— Больше как музыка, но не как у вас музыка. Не прыгучая.
Она встала из-за стола и включила радио. Шла зарубежная передача. Играли запись Моцарта.
Он спросил:
— Это музыка?
— Да.
— Я никогда такой музыки не слышал. В Институте такой не было.
Она хотела было выключить, но он произнес:
— Пожалуйста, дай послушать, — и она оставила.
— Извини меня, но мне теперь посуду вымыть надо. Если ты больше ничего есть не хочешь.
— Нет, спасибо.
Она взялась прибираться в кухне, а он наблюдал за ее действиями с большим вниманием, как дитя, чей взгляд не отрывается от матери, куда б та ни пошла. Поскольку он так отличался от всего, ее совсем не беспокоило, что он видит ее до сих пор в халате, непричесанную.
Он спросил:
— Утро — время веселья?
— Совсем наоборот, — ответила она, вытаскивая из мойки пробку.
— Платье на тебе — одеяние праздника?
— Это просто халат поверх ночнушки. То, что было на мне вчера вечером, больше подходит для компании, но неформально. Это было… ну а тебе что больше нравится?
— Это.
— Считаешь, наряднее?
— Больше особое.
— А волосы — чтобы так вот?
— Так лучше.
— Это потому, что одежда и волосы теперь длинные, а вчера вечером платье было короче, а волосы забраны наверх?
— Теперь понимаю, — сказал он. — Мне нравится, когда такое без ограничений. Дело не в правилах одежды. Это вопрос свободы.
— Для меня это привычка. Есть общее представление, что определенная одежда годится для определенных дел. Как только эту привычку принимают, она начинает что-то значить. А потом нарушить ее — тоже что-то означает.
— Для меня одежда не обязательна. Я не вижу значения.
— Защищаться от погоды, для тепла и чтоб кожа много солнца не получала, или чтоб не резаться или царапаться.
— У меня кожа крепкая, — сказал он. Поднял ее руку, пока она протирала столешницу, и положил ее ладонь себе на предплечье. Провел ее ладонью себе по всей руке от плеча до запястья. Ее это потрясло и порадовало. Еще долго после того, как ее ладонь отстранилась от его руки, она, казалось, помнила это ощущение: тепло, гладко, крепкие мышцы.
— Да, — сказала она. — Ты извини меня, пожалуйста, обычно по утрам я прибираю, а потом можем сесть и решить, что будем с тобой делать.
— Можно мне тоже прибирать?
— Ну, — рассмеялась она, — давай составишь мне компанию, вот и все.
— Можешь показать мне, что делать. Видишь ли, я к такому не привык. Все иначе. Раньше меня только изучали. Ничего не было. А теперь есть всё. Я могу разное делать. Можно? Ты мне не запретишь?
— Нет, конечно. Тебе только не стоит выходить днем на улицу. А ночью, наверное, можно.
Она сполоснула вехотку, развесила ее на бортике раковины и вышла в дверь и по коридору в гостевую комнату. Он двинулся за нею, закрыв за собой дверь и заглушив звуки Моцарта. Она повернулась спросить, хочет ли он, чтоб радио и дальше играло, и при свете — ярком, хоть и через занавески — увидела, что когда он спрашивал, не запретит ли она ему делать то, что ему хочется, возможно, он имел в виду нечто вполне предметное. Чтоб носить одежду, есть еще одна причина, которую она из чопорности не упомянула.
Он шагнул вперед, снял с нее халат и дал ему упасть на кровать, после чего принялся снимать с нее ночнушку сверху вниз — но быстро сообразил, что она, должно быть, сделана так, чтобы получалось в другую сторону. Он приподнял край у нее возле колен и стащил через голову. Потом мягко толкнул ее на кровать. Сел с нею рядом. Глядя на нее, сказал:
— Я никогда не видел. Мужчин — но не как ты.
— Женщина, — прошептала она, и горло у нее начало перемыкать.
Он спросил:
— Боишься?
— Конечно.
— Я нет. Мне хорошо. Но очень странно.
Да не просто странно, подумала она. И затем: нет, все то же самое. Они вместе перекатились назад по кровати.
— Постой. Не так, — произнесла она.
— Покажи мне.
— Мне как-то неловко.
— Что это значит?
Она толком не знала. Какая, к черту, разница — при такой встрече?
Позднее, когда они лежали бок о бок, она спросила:
— Ты молодой, старый или где-то между?
— Я между молодым и где-то между. А ты?
— Я тоже, но, боюсь, я теперь ближе к где-то между, чем к молодой. Посередине.
— Это время тебе хуже, чем было раньше?
— Сейчас нет. Сейчас лучше.
Они любили друг дружку на полу в гостиной и на диване в столовой, сидя на кухонных табуретках и ванне наверху. И разговаривали. Беседа их почти вся состояла из вопросов и ответов на них. Она спросила:
— Откуда ты? Там все столько раз в день занимаются любовью?
— Слишком много?
— Нет. По мне — так в самый раз. Идеально. Люди здесь к этому по-разному относятся: кому-то очень нравится, некоторым нравится немножко, а кое у кого меняется в зависимости от того, с кем они, сколько им лет, хорошее ли у них настроение, или даже в зависимости от погоды.
Он рассказал ей про тех двоих, Келсоу и Уэктера, которые плохо с ним обращались. Они научили его говорить по-человечески с помощью электронного устройства, которое било током всякий раз, когда он ухватывал что-то неправильно. Образованием его заправлял некий доктор Форест — он был строг, но эмоционально отчужден. Когда уходил, Келсоу и Уэктер применяли электропогонялку и другие приспособления — стул с ремнями и очки с фиксацией, — чтобы дразнить его и мучить. А также, как он потом ей рассказал, пользовались своей силой и властью, чтобы навязывать ему участие в разных видах половых злоупотреблений — о некоторых она раньше и понятия не имела. Тот первый робкий подступ к ней в гостевой комнате, должно быть, случился из-за того, что́ с ним творили в Институте. Она попробовала объяснить. Он ответил, что не важно — ему было понятно, что тут все иначе. Она ощущала, что неспособна заставить его понять, как такое могло случиться и почему одно и то же, совершенное по различным мотивам, может оказаться либо хорошим, либо плохим, а также что означают эти представления. Ей хотелось бы сказать: это из-за нехватки любви. Но и об этом трудно было разговаривать. В старших классах ей задавали писать сочинения вроде таких вот — о Любви, Красоте, Времени. Время было интереснее всего. О нем она написала пятнадцать страниц, а потом зазвенел звонок. Но, конечно, Время можно видеть. Легче писать о том, что можешь увидеть — или воздействие чего тебе видно.
Он часто принимал душ — несколько раз за день. Ему нравилось смотреть телевизор, а больше всего любил он слушать музыку. Что ж до его диеты, ей вскоре предстояло выяснить, что та не сильно-то и отличается от диеты среднего мужчины, увлекшегося здоровым питанием.
В тот первый день, прежде чем отправиться за покупками после обеда, она принесла мерную ленту. Измерила ему стопы и записала цифры на клочке бумаги.
— Я знаю, что у тебя крепкая кожа, но тебе нужно разминаться, а если станешь тут расхаживать поздно по ночам, всегда есть риск наступить на гвоздь или битое стекло. И тротуары могут оказаться слишком жесткими.
— Так и есть. Когда я вчера вечером пришел на кухню, ноги у меня очень болели.
— Попробую подобрать тебе какие-нибудь сандалии.
— Спасибо, — ответил он. Он всегда был безупречно учтив. Теперь, зная, какие жестокие методы применяли, чтобы до него дошла политика Института касаемо вежливости и манер, она считала эти штришки хорошего воспитания у него в речи мучительными, словно те были шрамами на его теле.
Выходя из дому, она рассказала ему о телефоне и дверном звонке, дала ключ от его комнаты и предупредила, чтобы не включал звук слишком громко, если захочется послушать радио или посмотреть телевизор.
За покупками она поехала, как юная девушка на свою первую работу. Даже сарказм продавца в обувном магазине не до конца испортил ей вылазку.
— Это кому, дама, — ужасному снежному человеку? Вы шутите?
— Моему деверю, — спокойно ответила она. — Вся обувь у него ручной работы. А раз у него теперь украли багаж, положение безвыходное. Он нам рассказывал, каково ему приходилось, когда он в школе учился — как люди в обувных магазинах смеялись над ним и острили. Сама-то я раньше не верила. Нипочем не могла себе представить, чтобы люди смеялись над врожденной физической особенностью.
— Ладно, ладно, вы мне сердце разбиваете.
Сердце? Да она так и видела электрическое стрекало у него в руке. Он вызвал кого-то со склада, крикнув вниз по лестнице. Оттуда ответили, и несколько мгновений спустя мальчишка с длинными пегими волосами передал ему коробку.
— Если только замеры соответствуют.
— Это нужный размер. — Дороти подумала, что на этом продавец и остановится, но сдержаться он не смог. — Еще чуть больше, — добавил он, — и ему придется носить сами коробки.
Даже без дополнительных денег на сандалии она потратила больше, чем намеревалась. Купила еще овощей, лапши, побольше риса, дорогущий пакет дикого риса — и авокадо, которые увидела, как раз когда уже направлялась к кассам.
Счастье вернулось к ней, словно сияние, как будто она проглотила что-то теплое, и оно продолжало излучать волны теплоты. То был секрет, принадлежавший ей одной, однако ей все же хотелось о нем с кем-нибудь поговорить. Так же было ей при последней беременности. Можно ли сказать что-то Эстелль? Если Эстелль не поймет, если хоть полусловом намекнет кому-нибудь, к ней под дверь заявится полиция с пистолетами и дубинками или врачи со шприцами медикаментов, что может оказаться еще хуже. Скажут, мол, это на благо общества, быть может, и ради самого же Ларри. А улики двух убийств только сыграют на руку любым таким заявлениям. По дороге в обувной магазин она включила радио и прослушала выпуск новостей, где рассказывалось о том, что одному — человеку по фамилии Келсоу — голову буквально оторвали от тела, а второй оказался «разорван надвое и выпотрошен».