Миссия «Демо-2020» — страница 26 из 53

ировали, как будто это была живая аорта.


2

Москва и Подмосковье, 1693 год

– Потребно учинить шумство, ребята! – заявил патриарх Всешутейшего и Всепьянейшего собора Никита Зотов и, повалившись с деревянного трона, расписанного непотребными картинками, задрыгал ногами.

Поднимали его с хохотом и сальными шутками, а синеглазый красавец, широкий в плечах, очень проворный и вертлявый для своих немалых габаритов, хлопнул Никиту Моисеевича пониже спины, и тот снова рухнул наземь.

– Будет с него, Алексашка! – отозвался из угла нескладный круглолицый человек, длинный, похожий на несказанно разросшееся полено. Глаза, круглые, как у кота, были выпучены на валявшегося Зотова, а маленький рот кривился в беззвучном хохоте. – Будет с него. И так зело с Ивашкой Хмельницким[3] пободался.

– Пьянь несусветная, мин херц, – ответил Алексашка Меншиков. – Первая неделя Великого поста, а наш князь-папа, его пьянейшее всешутейшество, уже залился зельем по самые глаза. А уж пора бы и покаяться. – И в синих глазах будущего генералиссимуса и светлейшего князя заплясал веселый дьявольский смешок.

– Покаяться! – Петр вскочил в своем углу. – А что, хорошая мысль, Алексашка. Ну что, старый греховодник, айда каяться по Москве!

– Помилосердствуй, Петруша, – пробормотал Никита Моисеевич, вставая на четвереньки. – Стар я уж для таких скачек.

– Стар? Так помолодись! Алексашка, бери его и тащи в сани!

Меншиков поволок патриарха Всешутейшего и Всепьянейшего собора во двор. Тут уже стояло несколько саней, запряженных свиньями и козлами. В головной повозке полулежал красноносый мужик в дорогой шубе, прорванной на спине, и в колпаке с павлиньими перьями. Это был Яшка Тургенев, новый царский шут. Меншиков пнул его ногой и заорал, перемежая свои слова кудрявой бранью, от которой буквально полегли со смеху все присутствующие:

– Вставай, курицын сын (тра-та-та)! Принимай патриарха кокуйского и вся Яузы святейшего кира Ианикиту прешпургского (мать-перемать)!

Яков Тургенев открыл маленькие свиные глазки, заплывшие жиром, и пробормотал:

– Понеже мне… сквернавцу… И снова заснул.

Через несколько минут пестрая процессия потянулась из ворот Прешпурга. Молчаливые восьмиугольные башни крепости угрюмо воззрились на следующую картину: больше сотни человек на дюжине саней вылетели на дорогу. Хрюкали запряженные в сани свиньи, ревели козлы, бесновался старый беззубый медведь, который на старости лет вынужден был переквалифицироваться в тягловую единицу. В санях рычали, блеяли, ревели, икали участники шутовской процессии, во главе которой ехал князь-папа Никита Зотов в жестяной митре, полном облачении и с жезлом. Сотоварищи патриарха орали песни, свистели и прыгали в санях. Козлы и свиньи, запряженные в сани, на фоне развлекающихся сановных бездельников, честное слово, казались приличнее людей.

В то же самое время боярин Кузьма Егорыч Боборыкин дремал у себя в доме, сидя на большом, обитом тусклой жестью сундуке. Уже три дня он не мог спать у себя на кровати, большой, теплой, уютной. Кузьма Егорыч наслушался рассказов о том, как молодой царь и его проклятые иноземцы, вельзевулы, черти немецкие, врываются в дома бояр и требуют угощения, выпивки, гостеприимства. Боярина Нащокина выдрали из постели в исподнем и заставили танцевать какой-то бесовский танец с медведем, подпоенным веселыми гостями. Боярина еле отбили. До сих пор лежит у себя, охает. Дворянин Иван Акакиевич Мясной тоже был взят прямо из постели и посажен в лохань с сырыми яйцами. Алексашка Меншиков, конюхов потрох, тотчас же придумал новую забаву, опробованную на Мясном, о которой и вспоминать-то срамотно… И вот теперь тучный Кузьма Егорович, пыхтя, отдуваясь и потея, ютился на сундуке, как дворовый холоп. Он наивно полагал, что здесь-то его точно не найдут, потому как станут искать в постели. Вошла жена, Арина Матвеевна.

– Что ж ты, батюшка, на старости лет позоришься-то? – спросила она. – Борода уж седеет, а ты, как мальчонка, на сундук инда взгромоздился.

– Цыть, дура! – фыркнул Кузьма Егорыч. – Борода!.. Бороду-то, того гляди, и откочерыжат! Не знаешь, что ли, что царь наш на дух бород не переносит, и вся его свита бесовская… прости Господи!.. бритая, голощекая, аж срам!

– Да слыхивала…

– Вот и оно!

– Шастают по Москве, дурят, сраму того исстари не видано! – взъярился Кузьма Егорович. – Всех бояр постригли! Шереметевых, Буйносовых, Хованских, все великие роды перепаскудили, и с нашей фамилии Боборыкиных есть кто!.. Боюсь, призовет меня государь в Прешпург, гнездо аспидово, а кто-нибудь из его прихвостней хвать меня ножницами, а потом и брить! Бога и всех угодников неустанно молю, чтобы… Арина, кликни там Мишку, чтоб пожрать принес, а то я тут с утра без пищи высиживаю!

– А ты бы шел есть, батюшка, как всегда садился.

– Да? Выйду, а меня хвать, и того! Говорят, в свите государевой есть бесы сущие, которые могут проходить сквозь стены и наводить черную скверну. И государя самого заморочили!

Кузьма Егорыч огляделся по сторонам и, поманив к себе Арину Матвеевну, зашептал:

– А того пуще говорят, Матвеевна, что сейчас Петр Алексеевич – вовсе не Петр Алексеевич, а бес в его обличье! А что ж! Ведомо ли, чтоб царь так себя выставлял на посмешище, холуем наряжался, а то и хуже – в иноземное платье. Да разве батюшка его, Алексей Михайлович, попустил бы такое? Добрый был государь, истовый, богобоязненный. А ныне не пойми, что и думать. Подмененный государь, подмененный! Вот и юродивый на площади недавно говорил. Предрек, что ввергнут нас в геенну, в глад и мор на тринадцать лет и еще два года с месяцем!

– Полно тебе городить, Егорыч, – махнула рукой супружница. – Коли царь не тот, а, как ты говоришь, подмененный, то куда ж настоящего-то дели?

– Глупа ты стала. Извели царя, понятно! Отвезли в датскую сторону и там заточили в столб, а на престоле московском кривляется явленный бес!

Жена затрясла головой, прикладывая палец к губам:

– Окстись, батюшка. Поостерегся бы такие вещи говорить. Поди, и у стен есть уши. А коли говорят, что товарищам потешным, у царя заведенным, и стены не помеха, то…

Арина Матвеевна осеклась. Она прожила с боярином Боборыкиным тридцать с лишком лет, видела его в горе и радости, в здравии и болести, трезвым и пьяным в розовый дым, хохочущим и рыдающим… Всяким. Но такого еще видеть не доводилось. Боярин затрясся всем своим большим, тучным телом, борода встопорщилась, рот порвался в беззвучном крике… Боярин подпрыгнул на сундуке с прытью, какой у него не было уже лет двадцать. Он глядел в противоположный угол горницы, туда, где сходились густые образа и тускло отсвечивала лампадка, и, подняв руку в крестном знамении, так и повалился наземь.

– Свят, свят! – вырвалось у него. – Господи Иисусе, Пресвятая Богородица!..

Арина Матвеевна почувствовала, что у нее коченеет шея. Она медленно повернула голову и увидела, что прямо из стены, затянутой розоватой, похожей на кисею пеленой, выходит бес. Точнее – бесовка. Огромная, тучная, в немецком платье. Толстые губы округлены, в глазах темное пламя. Вслед за ней проявился второй нечистый – широколицый, в стрелецком кафтане, со взором блудливым и бегающим. И третий!.. Да целое бесово воинство вторглось в честный дом русского боярина Кузьмы Боборыкина! Третий был с длинным язвительным лицом, платье думного дьяка сидело на нем фальшиво, как на воре неправедно нажитая шапка. Этот последний вертел на пальце какое-то кольцо, мыча под нос песенку варварского мотива с непонятными, по всему видно, крамольными словами. Кузьма Егорович лежал на полу, вцепившись сведенными судорогой пухлыми пальцами в драгоценную, ножницами не тронутую бороду, и пучил глаза, как придавленная болотная лягва. «Господи, Господи! И ведь был у меня недавно отец Микифор, если бы его сейчас сюда, глядишь, может, и отвадил бы нечисть! А теперь… пропала, пропала моя головушка! Не иначе – по цареву повелению бесы ворвались и потащат меня в застенок, к Ромодановскому, а от того спасения нет. Крамольные слова сказал, и никакой пощады!»

И тут, как. наговоренный, появился четвертый, и тогда Кузьма Егорович понял, что ему не поможет ни отец Микифор, да и сам патриарх не помог бы!.. Видно, не боятся бесы царевы священнических риз, глумятся над ними! Потому что четвертый был в поповской рясе, с жидкой бороденкой, похожей на пучок пакли, и острижен коротко. Этот последний и сказал:

– Тэк-с. Кажется, прибыли. Да вы не бойтесь, уважаемый.

Он обращался к Кузьме Егоровичу, но тот едва ли это воспринимал. Впрочем, в следующую минуту и о боярине, и о полуобморочной боярыне, кажется, забыли. Из стены же, все еще сочащейся струйками розоватого, остро пахнущего дыма (или так пахло от пришельцев) появилась вдруг диковинная машина, чем-то отдаленно напоминающая сундук Кузьмы Егоровича. Однако никакой сундук не способен испускать сполохи зеленоватого, вне всяких сомнений дьявольского, пламени!.. Пламени, в свете которого сумрачная, вялая, полуобморочная горница вдруг засияла новыми красками. Бедным хозяевам на миг показалось, что даже святые на иконах осклабились сытыми, хищными, плотоядными улыбками.

Боярыня Арина Матвеевна охнула и лишилась чувств.

– Гм, – сказала толстая бесовка, – кажется, ей дурно. Буббер, поднимите ее. Впрочем, не надо. Вам к женщинам лучше не приближаться. Это всем известно, особенно суду и потерпевшей тетушке Клэр. Да, вам лучше к женщинам не соваться.

– Даже к вам?

– А только попробуй, – сказала бесовка таким жирным басом, что и Кузьма Егорович чуть не лишился зрения и слуха. Туманные видения, смятые, словно изжеванные звуки нестройно вторгались в его бедную лохматую голову. Бес в священническом облачении склонился над ним и сказал:

– Выпейте вот это, уважаемый. Хороший, знаете 1ли, коньяк. Французский, Колян Ковалев дал.

От беса ощутимо пахло спиртным. Он сунул горлышко фляги в рот боярина, Кузьма Егорович глотнул и закашлялся. Потом глотнул еще, но теперь пошло легче. Таким замечательным манером боярин Боборыкин выдул весь коньяк, данный Афанасьеву в дорогу банкиром Ковалевым, и только тут почувствовал себя в своей тарелке. Приподнялся. Ему даже стало весело. В конце концов, во хмелю и смерть красна! Так гласит поговорка… или немножко не так, но, собственно… э-э-эх! Стыдно русскому боярину бояться чертей! А они не такие уж и плохие ребята, эти бесы, выпить вот дали, душу облегчили. Кузьма Егорович расхрабрился и спросил: