Между тем акцентирование бдительности, верности классовому чутью означает и методологическую инновацию, неведомую традиционному образу мысли, означает оно и удержание самотождественности класса как творческого субъекта истории. В революционную эпоху проблема сохранения самотождественности не только не решается автоматически, как это отчасти происходит в спокойные периоды истории, но и является самым слабым звеном, важнейшей онтологической причиной заката и перерождения революций. Дело в том, что единство класса и вообще деятельного субъекта истории в значительной мере обеспечивается практикой противостояния господствующим классам. Пока враг во всеоружии, пока его диспозиция ясна, борющийся класс тоже удерживается в своем единстве. Примыкающие к нему союзники (в марксистском понимании это чаще всего мелкобуржуазные слои общества) не выставляют своих отдельных интересов и не настаивают на них, ведь возможность их обретения все равно напрямую зависит от общего успеха классовой борьбы. Но стоит пролетариату одержать первые победы, как ситуация решительно меняется: вихри враждебные оседают, появляются разломы и происходит почкование. При этом, выражаясь в терминах Даниила Андреева, новый уицраор, живчик-зародыш, непременно должен сожрать сердце старого…
В материалистическом понимании истории антагонистический класс играет ту же роль, что и Другой по отношению к Я в персонологии. В поле Другого размещены крепости, которые необходимо штурмовать, но там же находятся и собственные цели. Поддержанный Спинозой и Гегелем тезис «определение есть отрицание» в своем обращенном виде (отрицание есть определение) наилучшим образом описывает реальность бытия класса, да и любого субъекта истории. Основные параметры самоопределения заданы стихией противодействия и логикой противостояния: согласно концепции Валлона – Поршнева оппозиция «мы – они» является самым мощным двигателем антропогенеза (на стадии социогенеза), да и в ходе истории противоборство своих с чужими предстает как базисное диалектическое противоречие, наличие которого, во всяком случае, свидетельствует о том, что история еще не кончилась[38]. Идет ли речь о войне, революции или торговле, нетрудно заметить, что важнейшим условием этих «видов деятельности» всякий раз оказывается Другой. С позиций дарвинизма, подкорректированного Ницше, главным отличием жизни разумной от доразумной является замена естественного отбора борьбой за символическое, которая носит куда более жесткий и принципиальный характер. Этот факт является крайне неудобным для гуманизма традиционного и неприемлемым для современного выродившегося гуманизма, однако для диалектики он представляет собой простую очевидность, еще даже не слишком содержательную, как, впрочем, и для материалистического понимания истории. Поэтому, в частности, цеховая критика со стороны специалистов по словам, адресованная теоретикам и вождям пролетариата, критика, сводящаяся к тому, что, дескать, «вы призываете к насилию, вместо того чтобы добиваться всеобщего примирения», удостаивается лишь усмешки, поскольку для пролетариата негодование специалистов по словам равносильно негодованию курицы, возмущающейся тем, что «дождь мокрый». Исторический материализм не только не возмущается скандальной мокростью дождя (насилием в истории), для этого достаточно простого цинизма, учение Маркса еще и подчеркивает историческую прогрессивность воинственности и самого противоборства. Идеологическим моментом пролетарского мировоззрения является воинствующий материализм. Повивальная бабка истории (так Гегель определяет насилие) имеет крутой нрав, эта повивальная бабка вовсе не похожа на няню, воспитавшую Пушкина, которая тихо дремлет под жужжанье своего веретена. Но более содержательный диалектический момент состоит в том, что, находясь в непримиримом антагонистическом противоречии с буржуазией, пролетариат по-своему «дорожит» собственным врагом: ведь ему нелегко накопить необходимую революционную энергию, если враг слишком слаб…
Но проблема бдительности сложнее, она не сводится к диалектике противоборства. Здесь задействуются категории классового самосознания и классового чутья, позволяющие всякий раз определять свое собственное и опознавать свое иное. Нет ничего труднее, чем верное (то есть исторически конкретное) скользящее самоопределение пролетариата. Для всех классов, отметившихся на исторической арене, эта проблема была важной, но для пролетариата, призванного упразднить классы как таковые, а стало быть, и основу внутриисторического противоречия вообще, самоопределение неизбежно становится вопросом номер один. В процессе мучительного разрешения этой проблемы мы то и дело сталкиваемся с автотравматизмом, но это не значит, что мгновенная (в историческом времени) внутриклассовая дифференциация может быть проигнорирована. История крупнейшей революции ХХ века, Великой Октябрьской революции, демонстрирует причастные к вечности, но, с другой стороны, еще свежие в памяти обознатушки.
Вот мы читаем какую-нибудь очередную резолюцию съезда, пленума или совещания, призывающую обезвредить врагов, проникших в наши ряды, окопавшихся в нашем лагере, – читаем и видим, как свершается очередной шаг слепого террора. Подобные акты травматизма собственного классового тела принято огульно списывать на циничную борьбу за власть, ведущуюся отдельными лицами и группировками, всего лишь использующими великие лозунги в качестве прикрытия. Можно подумать, что если бы восторжествовала мания компромисса (оппортунизм), то революционные идеалы были бы спасены, а насилие приостановлено. Подобная точка зрения ошибочная и в условиях стабильной социальности совершенно не применима к классовым конфликтам и уж тем более к революции и революционной ситуации. Взятые навскидку примеры Керенского и Горбачева говорят сами за себя: каждый из них может считаться автором катастрофы, ибо в разогретой социальной Вселенной нерешительность куда более преступна, чем неверное решение; здесь вновь вспоминаются золотые слова Аристотеля: «Тех же граждан, которые во время гражданской войны не занимают ничью сторону и уклоняются от участия в распре, следует изгонять из полиса»[39]. Можно вспомнить и жалкие путчи, типа попытки устранения того же Горбачева со стороны ГКЧП, – в большинстве случаев здесь речь идет о конвульсиях сходящего, выжившего из ума класса. Политический авангард восходящего класса все же никогда не бывает столь жалким, но и для него проблема самоидентификации и чистки рядов отнюдь не проста. Однако сейчас нас интересует не короткое дыхание революции, не то, что происходит на политическом возвышении, а более крупный и более «медленный» масштаб: тот фон, в котором революция проникает во все измерения человеческого и прежде всего в его экзистенцию. Почему и здесь мы имеем дело всякий раз с систематической ошибкой, с хронической неудачей длительной самоидентификации пролетариата? Иными словами, почему никогда не удается предотвратить остывание тех продуктов социального творчества, которые порождены очередным большим взрывом?
Революционное начало субъекта истории, активизируемое противостоянием Другому (иному социуму или стражам устойчивого порядка), заставляет сгруппироваться в единстве воли. Однако эта группировка (субъект) всегда несет в себе свое иное, подобно субъекту психики, воплощенному в человеческом теле. В каждом человеке дремлют и такие начала, которым «лучше бы никогда не пробуждаться»[40]. Субъект истории, однако, в отличие от субъекта психики, не обладает способностью к вечному усыплению, и дремлющие в нем силы непременно пробудятся, будут предъявлены к проживанию. Но без специального будильника торжествовать будет то, что максимально удалено от революционного начала, – то есть консервативная тенденция. Дело еще и в том, что переход к консервативной тенденции усиливает имманентность происходящего, притом что характер имманентности характеризуется всякий раз своими собственными параметрами: так при капитализме как победившей формации утверждается имманентность законов всеобщей политической экономии – последняя принимает форму естественного хода вещей, хотя отнюдь не выглядит таковой в период господства земельной аристократии. Для воинского братства все производные духа наживы сохраняют чужеродность (как и для монастырской братии), для него само товарное производство свидетельствует об ущербном состоянии мира. С позиций аристократической морали основы бытия буржуа предстают как нечто глубоко извращенное, как набор хитростей, в соответствии с которыми сеньор принужден считаться с интересами бакалейщика. В имманентной стихии войны, поединка, праздника и праздности буржуазные принципы воспринимаются как противоестественные.
Но и, наоборот, прежняя имманентность, вернее, ее остатки в составе новой стабилизированной Вселенной воспринимаются как непреодоленные препятствия всеобщей дистрибуции элементов деятельности в товарной форме. Например, государственный аппарат и деятельность госуправления не могут быть целиком сведены к прозрачности товарно-денежных отношений, всегда остаются какие-то принципы, которые не подчиняются принципу товарно-денежного эквивалента. Неподотчетность политического пространства закону спроса и предложения (по крайней мере, декларируемая) воспринимается как нечто трансцендентное, привносимое на территорию всеобщей политической экономии извне. Это кажется странным, поскольку коррупция, даже будучи повседневной нормой присутствия власти в гражданском обществе, однозначно провозглашается злом. Однако абстрактной истины нет, истина конкретна и в данном случае. Дело в том, что даже одна и та же последовательность явлений может опираться на разные типы причинения. Ведь для аристократической морали, управляемой принципом чести («Я в торги не вступаю» – как говорит Настасья Филипповна у Достоевского), необходимость откупаться от госчиновников вызывает досаду, но по большому счету эта досада того же рода, что и необходимость платить каретнику и вообще выражать благодарность в форме денежного эквивалента. Речь идет об общих симптомах испорченности (коррумпированности в изначальном смысле слова) мира, и на этом фоне подкупность государственного аппарата ничем уж таким принципиально не отличается от «подкупности» рапсодов, художников или от возможности продать боевого коня. Во всех этих случаях для воинского братства речь идет о проявлениях гетерономии, о том, что имманентность правильного бытия сжимается как шагреневая кожа.