Однако вирусом стяжательства поражено как товарное производство в целом, так и каждый его участок в отдельности. Каждая вещь, принявшая товарную форму, несет в себе скрытый очаг буржуазной инфекции (в частности, эпидемии потреблятства). Выделить из товарного производства чистую фракцию (или «чистую линию»), которой можно было бы безнаказанно пользоваться, не удавалось и никогда не удастся. Пока трансцендентное расширение революции задействовано на полную мощь (чтобы, например, землю в Гренаде крестьянам отдать), аттракторы сбережения-стяжательства могут отойти на задний план, но как только экономика в целом встает на товарные рельсы и экономическое сбережение приобретает решающее значение, пролетариат обречен – начинается его стремительное перерождение под воздействием мелкобуржуазного элемента. И хотя «иностранный легион» в этом случае выступает в роли заградительного отряда, его усилия оказываются тщетными. Тем более что победивший пролетариат, как уже отмечалось, подстерегала и другая опасность – стабилизация государственных институтов, которая в случае отсутствия классовых противовесов принимает форму уже не диктатуры пролетариата, а тоталитаризма, то есть социальной шизотенденции, основанной на отсутствии обратной связи.
И все же опасность социальной онкологии, некотролируемого размножения раковых клеток государства, не является непреодолимой угрозой для пролетариата, развоплощающего в своем революционном порыве все отчужденные и овеществленные формы человеческой деятельности. Опасность резко возрастает именно в случае заражения вирусом стяжательства, против которого, увы, нет пока ни вакцин, ни сывороток. Помимо всего прочего, отсюда вытекает следующий вывод: на протяжении, по крайней мере, Нового времени прочность основных социальных устоев обеспечивалась прежде всего стяжательством, оккупировавшим волю и воображение целых классов. И наоборот, начало, которое предстает как воистину революционное, это не авантюризм и даже не дух воинственности, всегда пробуждающийся у революционного класса, – это бескорыстие, неподчинение эквивалентному обмену. Такое неподчинение и есть высшая форма бунта.
Некоторым образом можно сказать, что в своих бескорыстных порывах души человек, к какому бы классу он ни принадлежал, сближается с пролетариатом хотя бы на краткое время. Что же, ведь и сама революция есть порыв бескорыстия пролетариата в своей очередной ипостаси, порыв, по привычке легитимирующий себя в терминах всеобщего эквивалента как восстановление справедливости.
Итак, вновь окинем взглядом ход рассуждений в духе исторического материализма, сталкивающийся с радикальной проблемой самотождественности пролетариата. С момента захвата буржуазией господствующих высот в экономике, точнее говоря, с момента утверждения самой экономики в качестве ведущей, господствующей сферы человеческой деятельности, возникают предпосылки для консолидации и исторического восхождения пролетариата. Все это, так сказать, азы марксизма, однако иногда случается заблудиться и в трех соснах. Дело в том, что пролетариат наследует (уже к концу XIX столетия) острейшие экономические противоречия, неразрешимые, по мнению Маркса, в рамках капиталистического строя, неразрешимые без вмешательства пролетариата, без его овладения исторической ответственностью. Этим «вмешательством» устраняются самые вопиющие несправедливости, затрудняющие дальнейшее развитие производительных сил, чем, такова уже диалектика истории, в свою очередь пользуется капитал. Антимонопольные законы, оплачиваемые отпуска, минимальная ставка заработной платы – сегодня ясно, что без этих и многих других параметров развития экономики, ситуация давным-давно зашла бы в тупик – и все они «приняты» при непосредственном вмешательстве пролетариата, хотя само это вмешательство оказалось формой бытия для иного.
То есть пролетариат действительно разрешает противоречия, накопившиеся в сфере производственных отношений и сдерживающие развитие производительных сил. Но тем самым он отклоняется от исполнения собственной эксклюзивной миссии. Ведь царство его, коммунизм, не от мира сего, к нему нельзя прийти экономическими путями, «стяжать» его можно, лишь разорвав круг эквивалентных обменов, преодолев законы экономики и лишив их статуса законов природы. Обе тенденции, бытия для себя и бытия для иного, неразрывно присутствуют в ходе классовой борьбы, составляя двуединую задачу пролетариата. Одно лишь утопическое начало преодоления отчуждения при всем его величии не способно обеспечить пролетариату победу. Зато подмена участи, связанная с необратимой вовлеченностью в экономику, заводит диктатуру пролетариата в тупик, а вирус стяжательства, как только ослабевает иммунная реакция классовой бдительности, приводит к фатально необратимым процессам, ведущим коммунистическую идею к гибели независимо от того, одержит ли контрреволюция открытую победу или социальный организм погибнет от канцерогенного перерождения (как это произошло в СССР).
Теперь о трудности, связанной с непокорностью природы, природы, которая может представать во всей своей первозданности, как греческий фюзис или как уже перепричиненная хитростью разума стихия.
Пролетариат, не испытывая никакого почтения к «естественным законам развития общества» (поскольку он знает, кто под шумок провозгласил и увековечил эти законы в качестве естественных), склонен усомниться и в незыблемости тех принципов, которым подчиняется материя. Всякий победивший класс должен перепроверить прочность незыблемого (вспомним, как решительно и блистательно проделала это буржуазия, создав в соответствии с внятно сформулированным социальным заказом науку и особенно технику). Пролетариат же просто обязан бросить вызов «смертоносным силам природы» (Н. Ф. Федоров), обязан очертить заново фронт предметности, то есть испытать всякое встречное сущее на его устойчивость в качестве Ge-gen-Stand, чего-то воистину противостоящего, собственно, предмета. Не окажется ли это овеществленное сущее всего лишь «священной коровой» (как священна для буржуазии сама товарная форма), отчужденной, материализованной робостью, которую в этом случае может растворить субвенция революционного порыва?
Интенсивность преобразующего усилия и грандиозность задач указывают на трансцендентное расширение революции и тем самым на ее подлинность. Обуздать водную стихию, повернув реки вспять и перегородив их Днепрогэсами, заставить пшеницу расти кустами, упорядочить метеоритный поток в соответствии с волей трудового народа – можно сколько угодно иронизировать над этими стратегическими задачами коммуны, но стоит все же призадуматься над могучим первоисточником импульса, без которого не было бы ни спекулятивной метафизики, ни экспериментальной науки. Андрей Платонов, один из самых чутких и проницательных художников пролетариата, описал глубину преобразующих усилий на страницах своих романов. Копенкин, Дванов, безымянные машинисты локомотивов и механики-жрецы разного рода турбин предстают как меняющийся лик совокупного Прометея-Пролетариата. Грань между иронией и восхищением оказывается чрезвычайно зыбкой, опять же все зависит от точки зрения, от того, кто смотрит и кто говорит: участник забега to stadion или зритель-теорос, наблюдающий за игрой со стороны. Порой изменение позиции автора происходит по ходу дела, по мере вникания в экзистенциальное измерение происходящего. Вполне возможно, что «Поднятая целина» сначала писалась Шолоховым с некоторой иронической дистанции, с фигой в кармане: Макар Нагульнов, изучающий английский назло «мировой контре», фигура, безусловно, комическая, но и он в конце концов пленяет неким реализмом духа революции.
Советская коллективизация в целом как раз оказалась карикатурой на всеобщее распредмечивающее усилие пролетариата. Предметность, сопротивляемость земледельческого (крестьянского) уклада в действительности была намного выше сопротивляемости течения сибирских рек, и из опыта коллективизации можно сделать двоякий вывод. С одной стороны, вывод о колоссальной силе, громадной кинетической энергии, высвобожденной Октябрьской революцией: этой силы хватило на то, чтобы сломать становой хребет крестьянства, фактически уничтожить целый класс в основах его бытия, и ясно, что никаким отдельным сталиным и троцким при всей их предполагаемой «злокозненности» никогда бы не удалось ничего подобного, если бы это шло вразрез с объективным вектором Большого взрыва. С другой стороны, можно говорить о дезорганизации, о стратегической слепоте и ничтожности вождей, не сумевших определить направление главного удара и сосредоточиться, например, на задачах мировой революции или общего дела, великого космического проекта Николая Федорова.
Класс, уже господствующий на социальных высотах, с определенного момента вынужден держать круговую оборону от мира, ибо восходящий класс ведет наступление по всем фронтам. Непокорность природы способна истощать силы пролетариата не меньше, чем противодействие антагонистических классов, но способна и вселять задор, пробуждать азарт и консолидировать решимость. Строки Маяковского неплохо отражают революционный настрой пролетариата:
…в упор я крикнул Солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Ревизия календарей, пересмотр расписания вращения планет, графика приливов и отливов входят в повестку дня победоносной революции. Не намерен пролетариат оставлять в покое и залежи полезных ископаемых: эй, сколько можно залегать? А ну подъем! Это вовсе не значит, что в музыке революции преобладают беспорядочные шум и ярость, хотя некая толика фоновой ярости всегда присутствует в спектре максимально сгущенного исторического времени, времени революции. Но преобладает как раз сознательность, хотя и не в том понимании, в каком рассматривает сознательность теоретик, то есть не как сознание ограниченности собственных возможностей или определение того, что не в наших силах[57]