Нельзя не заметить, что учение Иисуса предложило античному обществу то, что на следующем витке истории предложили пролетариату капитал и техника. При желании можно провести немало параллелей: «отряси прах от ног своих», «оставь отца своего и мать свою» и, с другой стороны, тотальная лишенность новых избранных, отсутствие дома, отечества, иудея или эллина. И все же мощнейшие позывные христианства, разрушившие срединное пространство полиса, позволившие соединить приватное и интимное непосредственно с трансцендентным, породили в конечном итоге мелкобуржуазную родину мещанства. Что же касается пролетариата, то им была обретена полнота праксиса в период восхождения, полета, полнота, не уступающая греческому агону. Совместный труд и борьба, товарищество, коммунистический проект, воля к перепричинению природы – все это и сегодня составляет лучшие страницы истории пролетариата. Они перелистаны, но не вычеркнуты, это высокий круг озабоченности Dasein, утверждение которого, безусловно, входит в описание передового класса. Ханна Арендт безусловно права в том, что распад общественного поприща, находящегося на правильной дистанции между небом и землей, привел к деградации общественной жизни. Легитимация приватного, а затем и интимного, выдвижение выборочной частной жизни в окна mass media в форме «светской сакрализации» как раз и стало генератором анимации маленького человека, вечным двигателем его ничтожности, воспроизводимой в планетарных масштабах. Семейные разборки, прочие леденцы личного счастья, даже внезапно перенесенные туда, где прежде находилась сфера эйдосов, а именно «в студию!» нисколько не меняют своего убого характера. В ту же точку направлена и основная критическая стрела «Капитализма и шизофрении». Делез и Гваттари не жалеют сил, чтобы развенчать семейный Эдипов треугольник, их язвительность неистощима, как только речь заходит о «маме-папе», об этом абсолютном фетише сегодняшней нормальности и вменяемости. Если сбои и даже нюансы этих приватных идентификаций призваны обеспечить невротичность Вудро Вильсона и тоталитарные устремления Гитлера, то речь, конечно, идет о квинтэссенции мелкобуржуазной пошлости. Подсовывание «мамы-папы» как визитной карточки всех проблем, это не столько повод для иронии, сколько новая форма легитимации маленького человека, все того же Акакия Акакиевича. И тут наши авторы, несмотря на их праведный гнев, уступают в выразительности Зигмунду Фрейду, не раз заявлявшему, что в символике сновидений какашка является символом денег и бога, что ж, здесь неплохо выражен способ мироощущения нисходящей буржуазии в целом, поэтому Гваттари и Делез правы в своей язвительности, но они совершенно напрасно адресуют ее Фрейду. Дело не в том, что основную человеческую мотивацию Фрейд склонен искать ниже пояса, а в том, что потолок достоверной мотивации маленького человека находится ниже плинтуса.
Такова оборотная сторона эпохального короткого замыкания, произведенного христианством. Сначала – «несть ни иудея, ни эллина», и самореализация в обустройстве социума (полития) объявляется суетой сует. Тем самым последние мира сего обретают надежду, во вскрытых бросовых штольнях обнаруживается гигантский экзистенциальный ресурс. Но разработка этого ресурса требует, так сказать, интенсивности сжатия, горячего опыта веры – и когда происходит остывание, когда контингент верных уже больше ни холоден, ни горяч, свершается постепенная незримая подмена, разумеется, не помнящая своих корней. Вместо дуги высокого напряжения, соединяющей заботу о ближних (о, как далека она от греческой эпимелеи) и «проблематику» спасения души, устанавливается режим короткого замыкания непосредственно между какашкой и Богом, если воспользоваться подходящим толкованием Фрейда. Таков не сразу обретаемый смысл нового единства приватного и сакрального, и вскрытие подобного соотношения вовсе не упрек Фрейду или, скажем, Гегелю, а практика самой действительности. Маркс и Георг Лукач были более проницательны в этом отношении, нежели авторы «Анти-Эдипа»».
Во-вторых. Поскольку Ханна Арендт безусловно права в том, что опыт publicum научил человечество большему, чем все социальные теории вместе взятые (об этом же говорит и материалистическое понимание истории), опыт публичного поприща пролетариата, так сказать, новой агоры, достоин не меньшего внимания, притом что, как это ни удивительно, он исследован куда меньше, чем греческая полисная социальность. Опыт классовой солидарности и диктатуры пролетариата, слишком краткосрочный и радикальный одновременно, подвергся столь тотальной фальсификации, что ускользнул от внимания даже Ханны Арендт, казалось бы, вдоль и поперек исследовавшей пространство публичного.
Между тем только пролетариат, выстраивая бытие-за-ново и как бы оказавшись в полном обнулении, в состоянии стволовых клеток социума, смог вывести поле признанности из моногамной семейной ячейки, смог освежить святые узы товарищества и сделать реальные шаги в деле объединения пролетариев всех стран на уровне коллективного самочувствия. Свидетельства тому – баррикады и интербригады, магнитки и днепрогэсы.
В СССР все это оказалось перекрыто аурой деградации так называемого зрелого социализма, формы общежития, утвердившиеся во второй половине шестидесятых годов ХХ века, превратились в автопародию на ячейки советской коммуны, и сквозь эту пародийную оптику уже невозможно было серьезно рассматривать выдвинутость в трансцендентное. Уродливая и предельно лицемерная практика контаминации приватного и публичного вроде рассмотрения дел о супружеской измене на партсобраниях давала прекрасный повод советским сатирикам для оттачивания их незатейливого остроумия, и под общую гребенку глумления попадали и пионеры-герои, и беспризорники, становившиеся наркомами. Два полюса краткой истории диктатуры пролетариата вполне можно охарактеризовать словами Пелевина: Чапаев и Пустота. Впрочем, оппозиция Троцкий и Брежнев подойдет ничуть не хуже.
Понятно, что обижаться на сатириков было бы нелепо, столь же нелепо, как вслед за Делезом и Гваттари упрекать Фрейда, всюду подсовывающего «папу-маму» вместо желающего производства, активизирующего шизопролетариат. Изменилась сама действительность, что в данном случае означает: пролетариат проиграл последний по времени раунд великой борьбы. Коллективный Dasein погрузился в забвение бытия, и болотная ряска новых башмачкиных сомкнулась над головами трех великих поколений.
Но поскольку последний по времени раунд борьбы был все же не окончательным, следует тщательно разобраться в причинах поражения, проанализировать слабое звено. Пролетарский праксис, вооруженный коммунистическим проектом, превзошел капитал в деле мобилизации трансцендентного. Миссия пролетариата в сфере перепричинения сущего была так или иначе осуществлена. Коммунистическая утопия обуздала технику, но уступила в борьбе со стяжательством. Или, говоря словами Ницше, в очередной раз победил ressentiment, тотем Башмачкина, на знамени которого написано «мама, папа, бог, какашка», одолел тотем Бронепоезда – и распалась душа коммунаров Чевенгура. Сложившаяся на сегодняшний день политическая система уже вроде бы не столь очевидно отражает господство буржуазии (капитала), как это было во времена Маркса или в первой половине ХХ века. Современное общество потребления из-за решительного преобладания мелкобуржуазного элемента классики марксизма назвали бы какой-нибудь «клеркократией», из-за полноты прав принадлежащей как раз маленькому человеку, маленькому и никчемному во всех смыслах этого слова. Это его интересы просвечивают через все окна mass media, его обслуживает индустрия гламура, благодаря чему воображению новых башмачкиных есть куда развиваться, его приватность и интимность оккупировали авансцену признанности. Собственно Капиталу пришлось потесниться и некоторым образом выбрать меньшее из двух зол, ведь диктатура социопланктона далеко не столь бескомпромиссна, как диктатура пролетариата. Наступило возвещанное философией господство слишком человеческого, правление das Man. В некотором смысле это господство намного эффективнее, поскольку обходится без поляризации социума, на его стороне естественное сострадание к маленькому человеку, к клерку, будь он Грегором Замзой или Акакием Акакиевичем Башмачкиным, а это солидный экзистенциальный ресурс. Это пресловутое сочувствие, как пародию на классовую солидарность, можно сравнить с воздействием китча на некоторую чувствительность души. В живописи, например, есть «низшая магия» деревьев, в соответствии с которой любой бурелом, любой дремучий лес будет восприниматься как нечто само по себе живописное. Есть пресловутые котята в корзинке, вызывающие умиление обывателя и досаду у настоящего художника. Сочувствие к представителям социопланктона, так сказать, к простейшим, по крайней мере, взятым по отдельности, – той же природы, и аналогом дурного вкуса является здесь, так сказать, «дурной этос» – полное отсутствие достоверности высокомерия.
«Дурной этос» заглушил ростки нового бытия, не позволил оценить по-настоящему плоды социального творчества. Пролетарская эпимелея была задушена проникающими во все поры общества побегами ползучего рессентимента. Подвела нехватка изощренной шпионологии; дело в том, что социопланктон увяз в интригах и особенно в интрижках. Хорошо оборудованное современное рабочее место обеспечивает производство интриг: подсиживаний, борьбы влияний, различных подковерных кунштюков и прочего в том же духе; производство такого рода является как минимум параллельным, и все чаще оно становится основным, так что продукция «прямого назначения» предстает нередко чем-то формальным, побочным. Бодрийяр, анализируя конец труда, явно не довел свой анализ до конца. Философ поставил вопрос в обостренно парадоксальной и мистифицированной форме: что обеспечивает явку на рабочие места в условиях все большей проблематизации нужности конечного продукта? Зачем капиталу персонал – столько персонала? «Персонал» Капиталу и в самом деле не нужен, ему нужны жрецы и фанатики, скупые рыцари и рыцари авантюры, но превыше всего – первосвященники мамоны, в этом соглашаются друг с другом самые проницательные исследователи общества от Макса Вебера до Феликса Гваттари. Нужда в персонале знаменует торжество мелкобуржуазного элемента, до поры до времени безоговорочно подчинявшегося крупному капиталу. Ведь персонал это и есть активированный социопланктон, его волнения и трепыхания производят волну, которую с наслаждением ловит маленький человек, а его возвышение похоже на покачивание на этих волнах. Цех – не очень подходящее место для распространения подобных волн, там они забиваются и блокируются низкочастотными волнами классовой солидарности и поглощаются мощным цунами, имя которому – жажда наживы. Другое дело офис или, в русской традиции, контора, здесь создаваемая планктоном рябь образует пригодную для жизни среду – мелководье интриг, подсиживаний, знаменитого хайдеггеровского Gerede. Это аквариум или, может быть, затон, в котором Dasein теряет связь с духовной родиной, здесь по мере погружения и затягивания и свершается забвение, эмпирически проявляющееся как полная утрата достоверности высокого поприща. Мутить воду и ловить рыбку в мутной воде, проходящей через стоящий офисный планктон, – такой становится преобладающая расшифровка т